«Дон Жуан» Мейерхольда

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Дон Жуан» Мейерхольда

Не собираюсь театральные воспоминания мои излагать хронологически; хронологию эту и плохо помню. Не помню даже, порой, что я видел в последние школьные мои годы, а что в ранние студенческие. Да и не все ли равно? Помогать моей памяти справками, почерпнутыми в книгах, я себе заранее воспретил. Память капризна, но я решил подчиниться ее капризам, писать лишь о том, что помню и что, несмотря на все капризы — недаром, нужно думать — мне запомнилось. Обо всем, чего я в дальнейшем коснусь, существует документация веоьма обильная. Прибавить к ней я ничего не могу. Но сохранившиеся впечатления мои, и самый тот факт, что они сохранились, быть может кое?что прибавят к нынешней оценке тех лет, или что?нибудь поправят в ней.

Начну с Александринского театра (нынешнего имени Пушкина), который в те времена звали «Александринкой» — увы, и сам я звал, хоть и глупа эта разгильдяйская кличка. (Вот только, слава Богу, о опектаклях Художественного Театра, гастролировавшего каждую весну в Петербурге, никогда, подражая многим друзьям моим, не говорил, что видел такую?то пьесу «у художников»: чувствовал пошловатооть этой скороговорки). Наочет Алекоандрииокого театра ухмыляться, пуоть и лаоково, уже потому неуместно, что оамо это театральное здание — творение Росси — одно из лучших и величественнейших, какие еоть на свете; причем величественно оно не размером, а чистотой и четкостью, никогда не переходящей в сухость, отроительных форм. Театр Сан–Карло в Неаполе, того же стиля, значительно больше и вовсе не дурен, но уотупает ему все?таки во многом. Да и вообще театр — меото празднеств; торжественность ему к лицу; незачем фамильярничать даже с его именем. Так начинал я чувствовать уже тогда. И чувство это вполне было оправдано, утверждено лучшим спектаклем, какой довелось мне в этой «Александринке» видеть. Мольерсвокого «Дон Жуана» я там видел — и не раз, а три раза — в поотановке Мейерхольда.

Видел я там и многое другое: ведь это и был главный в Петербурге драматический театр. Видел Савину в «Грозе» Островского, — совсем старую Савину, слишком старую для роди Катерины, но являвшую на трагических вершинах этой роли достоинство и силу, которых не достигла бы ни одна из тогдашних петербургских актрис. Видел двух наиболее прославленных и маститых лицедеев того же театра, Даыдова и Варламова, из коих первого всего лучше помню Расплюевым в «Свадьбе Кречинского». Играл он с виртуозностью иемного показной, хоть и далеко не всякому доступной. Сам же первый ею любовался, чем, однако, заражал и нас. Тогда как Варламов, не только собой любовался, но и в любой роли самого себя играл, — зная заранее, что зрителя покорит одним уже врожденным ему даром смешить, одной уже своей сугубофальстафовсксй внешностью; а потому и не стеснялся, ролей не учил, полагался на суфлера, да не очень усердно слушал и его; нес отсебятину, чувствуя, что успеху своему этим даже и содействует, повредить, во всяком случае, не может.

Видел на той же сцене и самого Мейерхольда, чем я, вероятно, кой–кого из тех, кто помоложе, и удивлю, потому что не о его постановке говорю, а об актерской его игре. «У врат царства» он не только поставил, но играл в этой пьесе Гамсуна, главную рель; запомнился мне, однако, не в ней, а в роли второго претендента на руку Порции в «Венецианском купце». Ее — всю коротенькую эту сцену — сыграл он изумительно. То есть, верней, осуществил в совершенстве свой изумительный режиссерский замысел. Рыцарь был весь в латах, весь как будто из лат, шлема, жестяных ботфортов ж состоял; металлически двигался, металлически звучал его голос. Позже много позже, когда в «Лесе» Островского Несчастливцев со Счастливцевым перебрасывались репликами с каких?то никому не нужных лестниц и помостов, я думал с грустью, что от великого до смешного — один шаг. Тот же самый, к гениальности близкий дар может породить и незабываемое, и — если поддастся произволу, потеряет чувство меры — самое нелепее. Но вернусь к довоенным далеким годам, к «Дон Жуаиу» — к восторгу полному, радости безоблачной. Молод я был, что и говорить. Ох, как зелен, до чего юн! Но лучшего спектакля никогда, за всю жизнь, я не видел.

Слово «спектакль» нужно тут дважды подчеркнуть. Мейерхольд комедию Мольера, не исказив ее нисколько, превратил во что?то сильно похожее на балет. Известно было, что он Юрьева так именно главную роль играть и научил, или, верней, уговорил. Юрьев был опытный и немолодой уже актер, но замысел Мейерхольда сн понял, принял; и выполнил блестяще. Варламова и учить не пришлось; он был и без того склонен к преувеличению, карикатуре, гротеску, к тому, чтобы почти по–клоунски смешить публику, и, несмотря на необъятную свою толщину, был не мешковат, а ловок и подвижен. Все это, и даже тс, что Сганарель оставался Варламовым, вполне устраивало (как говорится) режиссера. Другим актерам и актрисам дал он точные указания, и никаких особенных усилий не потребовал от них. Декоратор — Головин — превзошел все, что для театра писал до тех пер. Пьеса была поставлена, как тогда выражались, отилнзеванно и «условно», то есть без малейшего намерения дать «иллюзию жизни», (что для этой пьесы было бы, во всяком случае, бессмысленно). Дирекцию задобрил Мейерхольд, да и критику обезоружил тем, что будто бы стремился воспроизвести приемы постановки и актерской игры времен Мольера; не ни о какой педантической реконструкции сн и не помышлял, воспользовался лишь теми чертами тогдашнего театра, которые вполне отвечали его замыслу. Кое–какие длинноты были убраны. Действие должно было, от поднятия занавеса до трагического — нет, трагикомического — конца идти легко, ритмично, веоело, в строго выдержанном темпе, радовать прежде всего самой театральностью своей. Так оно и шло. Занавеса, впрочем, вовсе и не было.

Каково было удивление мое, когда, направляяоь из бокового входа в партер к моему месту (это было одно из так называемых «мест за креслами») я увидел, что занавеса нет, что сцена полукругом выдвинута вперед, в зал, что декорация тут как тут (менялаоь, по ходу действия, лишь ее наиболее отдаленная от зрителя часть), но что сцена пуста: никакой мебели, никакого реквизита. Затем вышли справа и слева два суфлера в кафтанах и париках и расположились за изящными небольшими ширмами. Затем выбежали арапчата, расставили кресла, табуреты; и после трех регламентарных глухих ударов началось представление: появился на сцене с табакеркой в руках огромный, зычноголосый Сганарель. И потом, ах, как вое было хорошо, ж в первый, ж во второй, ж в третжй раз, как увлекательно, как ненадоедливо–забавио! О каким наглым изяществом входил, ногу на ногу клал, садясь, вставал, порхал по сцене Дон Жуан! Как весело объяонялся в любви, с какой легкостью одурачивал одновременно и Шарлотту, и Материну! Какие звонкие пощечины получал от него Пьеро! Как бесотрашно приглашал статую командора на ужин! Как огненно проваливался в тартарары! Как рычал и рыдал Оганарель, сокрушаясь о пропавшем жалованьи!

Считать не хочу, сколько лет с тех пор прошло. Рукоплещу. Бегу пс среднему проходу к сцене…