За аленьким цветочком.
За аленьким цветочком.
Вы тщитесь – как бы почудней,
В угоду моде.
Вас нет. Вы нищенки бедней.
Вы – нечто вроде.
Все про себя: судьба, судьбе,
Судьбы, судьбою…
Нет, вы забудьте о себе,
Чтоб стать собою.
Мария Петровых.
Какие бы чудеса с нами ни совершались, а все не без нашего выбора. Одна желает золотой венец с самоцветами, другой подай «тувалет хрустальный», а третья вздыхает об аленьком цветочке.
И что же такое этот аленький цветочек? Западная версия обходится вовсе без него: там добродетельная Красавица перевоспитывает отвратительное Чудовище, которое, в отличие от русской версии, было еще и нравственным монстром, но исправилось, потому что девушка ему понравилась.
А у нас в «Сказке ключницы Пелагеи», записанной Сергеем Тимофеевичем Аксаковым: посреди несметных богатств страшилище безобразное охраняет паче зеницы ока хоть и неслыханной красоты, но всё же только цветок, считая его утехой всей жизни своей; а где-то за тридевять земель меньшая дочь простого купца грезит о том цветке; когда же получает в подарок, берет его «ровно нехотя», дрожит и плачет, «точно в сердце ее что ужалило»: несомненно, предчувствие сокрушительной перемены судьбы; своей волей должна она принять волшебный залог таинственного избрания и шагнуть из теплых стен родного дома в кромешную неизвестность, отдать себя в жертву, согласившись на «житье противное».
Выручая отца, отправляется девица служить верой и правдой загадочному господину. Постепенно она распознает в мохнатом уроде доверчивую ласковую душу, и… вот наконец оптимистическая мораль: любовь разрушает колдовство, любовь снимает сатанинское заклятие, любовь превращает ужасного зверя в прекрасного принца. Да! Такая любовь несравнима с обычным плотским предпочтением, она есть дар Духа Святого, залог вечности, она возводит на высшую ступень бытия. Но не забудем: всё предварила мечта об аленьком цветочке.
Ведь, между прочим, купеческая дочь оказалась двенадцатой, предыдущие соискательницы, очевидно, предпочитали самоцветы с «тувалетами», свои удовольствия, и не удостоились королевского звания «в царстве могучием». Их ведь всегда большинство: живущих только внешним, мещанским стремлением, от одной игрушки до другой, во всем неустойчивых, наполненных пустотой, легкомысленных в делах и словах. И чего в таком случае стоят разглагольствования о свободе, о равных для женщины, неограниченных, разумеется, возможностях; ведь когда предела нет, суть растворяется в неисчислимости вариантов выбора.
Возжаждем ли аленького цветочка? Но сначала условимся отличать волнение крови, сердечную склонность, жгучую симпатию, душевное расположение, горячую привязанность – от священного небесного дара: высочайшего призвания к участию в божественной любви, призвания не на веселье, не на брачный пир, а на крест, на служение. Без этого властного, внезапно настигающего повеления, только личным усилием, невозможно взойти на вершину, воспетую апостолом в 13-й главе Послания к коринфянам.
Затем дадим себе отчет, согласны ли мы хотя бы желать того, о чем он говорит: долготерпеть, милосердствовать, не искать своего, всё переносить? Иначе говоря, готовы ли мы искать мученичества? Нет, не тело отдать на сожжение, а, по определению мученичества митрополитом Антонием Сурожским: забыть о себе совершенно, чтобы помнить о других?
Фильм Кирилла Серебренникова «Юрьев день» повествует о красивой, ухоженной, успешной женщине, певице, по имени Любовь; она то ли на гастроли, то ли насовсем собралась в Европу, а перед тем на хорошей машине-иномарке, взяв строптивого сына-подростка, приезжает проститься с «малой родиной». Показан провинциальный городок со всеми признаками запущенности, упадка, являемого не только в облупленной штукатурке музея, разбитом асфальте, замусоренной улице, но и в опустившихся жителях, уже не противящихся процессу деградации. И вот внезапно сын ее исчезает неведомо куда; героиня сначала бушует, требует, угрожает, козыряет влиятельными знакомыми, но постепенно горе перемалывает ее всю, она уже почти не отличается от земляков, становится одной из них, моет полы в больнице, утешает порезанного зека, помогает людям, которым авторы намеренно не придали ничего привлекательного, симпатичного, даже забавного, чтобы стало ясно: ее любовь не чувство, основанное на человеческом выборе, а состояние смиренной, смирённой горем души, новое мироощущение, полученное свыше, впридачу к скорби. И она знает, что это дар свыше, потому что перестает быть запутавшейся интеллигентной курицей и начинает ощущать силу и власть, бесстрашно укрощая пьяницу, брата хозяйки, а потом и свору уголовников. Для совсем уж неподготовленных, игнорирующих христианское содержание и замечающих только привычные «ужасы русской глубинки», добавлен яркий финал: героиня в холодном восстанавливаемом храме вместе с другими певчими разучивает Херувимскую [194].
Хорошо, что есть такой фильм, однако адекватно его воспримет лишь тот, кто сам жаждет смирения и любви, хотя по малодушию избегает и ужасается путей, на которых они обретаются. Ах, но до слез же себя жалко, к тому же куда привычнее направлять ослепительный свет евангельских заповедей на других и ужасаться: кошмар, какие кругом эгоисты; труднее признать: да, сбылось, и сбылось на мне: оскудела любовь! Так оскудела, что не хватает и на самых близких.
«Видели бы вы меня, если б не христианство – звенящим от возмущения голосом объявляла Л. неверующим родителям. – Я вам ничего не должна! Я не просилась на свет! Я вас не выбирала!». Ведь у нас любая домашняя ссора мгновенно выходит из рамок семейного скандала; в спорах, может, и нашлась бы истина, но страстность затемняет всё: к накопленным с детского сада обидам и недоумениям присовокупляются упреки экономические, исторические, политические; безнадежная смертельная трясина, если искать опору в глубокой тьме своего сердца, которому, как известно, не прикажешь.
Но вот А. однажды вдруг очнулась: «Получается, я не люблю свою мать. Ничего себе! Мать не люблю, ну и христианка! Господь хочет, чтоб я любила всех, чужих, каждого человека, а я, кимвал бряцающий, мать любить не могу!» На исповеди так и выговорила, без подробностей, не касаясь застарелого конфликта, не жалуясь на прямолинейный и властный характер матери, упорно держащейся коммунистических воззрений.
«Хочешь сказать, не имеешь к ней любви, – спокойно, не удивляясь, уточнил духовник и дал А. правильце с поклонами; – «апостол пишет, у кого чего недостает, да просит у Бога, дающего всем просто и без упреков». А. выпросила, по ее выражению, паче всякого чаяния, хотя, со стороны глядя, вряд ли кто позавидует: внезапная болезнь матери, инсульт, сковала их тесней некуда; в параличной беспомощности мать как-то забыла об идейных разногласиях и не спускала восторженных глаз с единственного родного человека, а дочь трепетала от жалости и, вынося «утки», жарко шептала: «Господи, только бы она жила! Только бы жила!». Она жила еще четыре года; соборовалась и причащалась; говорить не могла, но всякий раз встречала священника горячими, покаянными, надеялась А., слезами.
«Баня с пауками – так честила начитанная А. свою душу, – баня с пауками, запертая тяжеленной железной дверью, и ржавчиной заросшие засовы; ну никак самой не открыть. Увидеть грех трудней, чем с ним бороться, и молиться о добродетели имеет смысл уже вскарабкавшись на первую ступень, осудив, оплакав свою нищету, свое убожество, свое преступное бесчувствие.
Но можно проще: каменную холодность не дефектом считать, а еще и в степень возвести, выдавая за исполнение заповеди: аще кто не возненавидит… и вообще враги человеку домашние его!
«Скажи, что не отпускаешь меня, – просит инокиня С. благочинную, – чего она ездит, надоела!» – «Ну ты уж… мать все-таки!» – «Ага! Она меня так достала по жизни, хватит! Я и замуж-то убежала, чтоб от нее смыться! И вообще монахам не положено с родителями, Пимен вон Великий мать прогонял».
В монастырях обитает немало бездетных женщин, которые при внешней корректности, исполнительности и даже ревности наглухо лишены – ох, не любви, где там – но даже какого-либо интереса к окружающим; посему они обходятся без конфликтов и при спокойном характере могут никогда не узнать о своем душевном изъяне. Благопристойная маска аскетической отрешенности скрывает равнодушие на грани аутизма ко всему, кроме собственной персоны.
Между тем именно монашество должно являть идеал материнского любовно-бережного отношения ко всякому существу, как Божьему созданию; недаром же к имени постриженной инокини независимо от возраста прибавляют слово «мать». Современная молодежь имеет твердое понятие о своих правах: в монастырь приходят молиться, а не «пахать», не утирать сопли сиротам, не досматривать старух, не ухаживать за больными, и бурно негодует, если эти права нарушаются.
В прежние времена монашествующие не были столь щепетильны; умилительный эпизод вспоминает С.И. Фудель в книге «У стен Церкви»: две ссыльные монахини приютили в своей келье гулящую женщину-побирушку; оставив вшей и беспорядок, та ушла, а по прошествии времени встретилась им на городской площади: нищенка сидела на земле с новорожденным младенцем. И мать Смарагда, наверняка внутренне оплакав тишину и чистоту кельи, все-таки, вздохнув, решает: «Дашка! Али мы не христиане! Ведь надо ее опять брать!». И взяли; разумеется, с ребенком.
История советских гонений знает немало случаев, когда женщины, подобно евангельской вдове, умели побудить неправедных судей к милости и, желая облегчить участь страдальцев, пробирались за ними и в северный край, и в южный, селились поблизости, трудились до изнеможения, чтобы подкормить, приодеть от мороза, утешить в одиночестве. Но еще многоценнее перед Богом подвиг тех из них, кто от избытка сердца, наполненного божественной любовью, мог искренне жалеть мучителей и незлобивостью своей напоминать им о Христе, рождая Его образ в ожесточенных, обезбоженных душах.
«Сынок!» – обращалась м. П. и к чекисту, проводившему обыск, и к следователю, имевшему замысел хитрыми вопросами вынудить ее оговорить священника, и к конвоиру, которого она упросила-таки передать батюшке пирожки. И солдатик этот не побоялся после суда подойти к ней на виду у всех, чтобы сказать: «Мать, ну не убивайся ты так… вернется, щас же не тридцать седьмой год».
Это было в конце семидесятых. А вот воспоминания несчастной оклеветанной А.А. Танеевой (Вырубовой), которая вызывала лютую ненависть победившей черни как друг царской семьи: ночами в ее камеру в Трубецком равелине с гнусными намерениями врывались пьяные солдаты; она падала на колени, защищаясь прижатой к груди иконой, и только плакала, когда ее оскорбляли и «называли гадкими словами». Имея опыт ухода за ранеными в лазаретах, Анна Александровна доподлинно знала, что «душа у русского солдата чудная», а тюремщиков считала «большими детьми, которых научили плохим шалостям». В конце заключения она рисовала их портреты; они говорили: «вот нас тридцать пять человек товарищей, а вы наша тридцать шестая».
Женщине мало свойственно самостоятельно примыкать к какой-нибудь группировке, политической или по интересам, это как-то несерьезно для нее, ведь сообщества привлекают тех, кто ничего не несет в себе самом: кто пуст как личность, стремится выступать от имени города, народа, страны, расы, на худой конец «партии любителей пива». Во времена повального коллективизма, при тенденции власти к казарме и расчеловечению, женское присутствие все-таки сохраняло, сглаживало и украшало жизнь; недаром у Е. Замятина в знаменитом романе «Мы» единственной живой душой в мертвом царстве послушных «нумеров» оказывается женщина, И-330, предпочетшая смерть растительному существованию всем довольных зомби.
Зинаида Николаевна Пастернак, жена поэта, в одном из писем рассказывает, как, встретив на улице ребенка-попрошайку, отправилась к нему домой, помыла мальчика, убрала и навела порядок в комнате, словом, сделала обычную женскую работу. А к каким сверхчеловеческим усилиям вынуждали война, эвакуация, «перестройка», вечные российские неурядицы, когда женщина и заработать должна, и обед приготовить, и постирать, и консервировать, и варенье варить, запасая на зиму, еще и приторговывать вязаными ковриками, зеленью с огорода, потому что семейству нужно выживать!
…Каждая жена, сестра и мать,
Каждая, любившая когда-то –
Там привыкла голову склонять
В память «неизвестного солдата».
Но не тот лишь истинный герой,
Кто пошел на бой, кто пал в сраженье:
Есть на свете героизм иной –
Тоже подвиг – в самоотверженье.
Вот я вижу ряд других теней,
Гибнущих без жалобы, без стона:
Женщины тревожных наших дней,
Любящие матери и жены.
…
Сколько их и жизнь свою, и кровь
Отдавать по капле были рады,
За свою великую любовь
Не прося, не требуя награды.
Это – блики светлой красоты
В сером мраке жизненной пустыни…
Принесите ж слезы и цветы
В память «неизвестной героини»! [195].
В столице по окончании войны пленных немцев показали народу: их колонны шли по Садовому кольцу от Белорусского до трех вокзалов. Очевидица вспоминает, что поразило ее больше всего: «Какие-то старушки, сухонькие бабки, похожие на черных мотыльков, подходили и протягивали им куски хлеба, отдавали долю от своего скудного, ничтожного пайка; те отшатывались, не понимали, чего от них хотят, а старухи, крестясь, настаивали, чтобы они взяли, еще какие-то женщины протягивали кружки с водой…» [196]. С.С. Аверинцев рассказывал о встреченном им в Германии старом немце, психиатре, который принял Православие, насмотревшись в плену на доброту русских женщин [197].
Женщина не носит вражеского лика; З. Фрейд в осудительном аспекте заметил, что женские этические нормы отличаются от мужских: «у них не столь жесткое, безличное и независимое от эмоциональных корней суперэго» и «они проявляют меньше чувства справедливости, чем мужчины» [198]. Чистая правда: женщина судит не по справедливости, а по милости и состраданию; это свойство дано ей вместе с миссией спасать, успокаивать и примирять, ходя по острию ножа посреди ненависти и смерти.
Говорят, «у войны не женское лицо»; однако, какие бы сраженья ни потрясали шар земной, женщины тоже воевали, иногда маскируясь под мужчин: дворянка Александра Тихомирова выдала себя за умершего брата, донская казачка Татьяна Маркина воевала под псевдонимом «капитан Курточкин», баронесса Александра фон Штоф в мундире корнета лейб-гвардии гусарского полка участвовала в сражениях на Шипке и под Плевной, командуя сотней солдат, крестьянка Антонина Пальшина поступила в кавалерию под именем Антона, за отвагу и стойкость на фронтах Первой мировой войны была награждена двумя Георгиевскими крестами. Всеобщий восторг вызывала кавалерист-девица Надежда Дурова, показавшая чудеса храбрости в сражениях 1812 года; она сохранила мужское обличье до старости и говорила о себе: я пришел, я думал, я писал. Первой женщиной в военной форме, не скрывавшей своего пола, стала бесстрашная Мария Бочкарева, получившая за боевые отличия полный бант Георгиевских крестов и несколько медалей.
В Великую Отечественную войну женщины в полной мере разделили с мужчинами миссию защиты Родины: им пришлось освоить тяжелые тыловые работы, производство военной техники, снабжение армии продовольствием и обмундированием; женщин мобилизовали в войска противовоздушной обороны, связи, внутренней охраны; многие рвались на фронт и становились летчицами, шоферами, снайперами. Ну а сугубо женское служение медицинской сестры, санитарки на любой войне несли и великие княгини, и титулованные аристократки, и интеллигентные дамы, и простые девушки из полумонашеских общин.
Но ничего прекрасней нет, поверьте
(А всяко было в жизни у меня!),
Как заслонить товарища от смерти
И вынести его из-под огня… –
писала известная поэтесса Юлия Друнина, бывший санинструктор, инвалид войны [199].
Один бывший фронтовик навсегда запомнил молодого доктора в госпитале; Валентина Васильевна не только лечила, спасала от ампутации раненную руку; она ободряла, жалела, с нежностью улыбалась, и он, мальчишка, влюбился и ожидал взаимности, пока не понял однажды, что ее ласковый взгляд предназначался всем, вернее, каждому, кого она выхаживала; «к своему медицинскому долгу и умению она щедро добавляла и свое сердце, свою женскую суть, быть может, не отдавая в том отчета»; любовь же, пусть без взаимности, становилась мощным стимулом к выздоровлению, поскольку «любовь приподнимает над уровнем повседневности, наполняет и обостряет чувства и мысли; любовью обозначаются высшие точки человеческого бытия» [200].
Александра Петровна С., родная тетка автора, оказалась с семьей в оккупации в селе Недельном под Малоярославцем; сердце ее грозило разорваться от безумной тревоги, но, одолев липкий ужас, она шагнула за порог и заговорила с гитлеровским офицером на немецком языке, который учила в дореволюционной гимназии. Беседа длилась несколько часов; его любопытство подогревалось изумлением: в глухой деревне совсем с виду простая русская тетка цитирует Шиллера и рассуждает о Бахе и Бетховене. И так, завоевав его почтительность, она сберегла не только своих, юную дочь и крошечных внуков, но и красноармейца, ополченца, спрятанного в сарае.
Многие старцы, не только в России, пророчили на 1992 год лютые беды нашему народу: голод, гражданскую войну, моря крови; иеромонах М., встревоженный этими предсказаниями, поехал к блаженной Любушке в Вышний Волочок и от нее услышал энергичное возражение: «от Бога надо ожидать – милости!».Теперь видим: права оказалась ее материнская любовь, воплощенная в молитве за родную землю.
Кто-то из отцов сказал: желающий любви делай дела любви, то есть поступай, как диктует Евангелие, не дожидаясь наплыва нежных чувств и кристальной искренности, например, как советовал один старец, «утрись портянкой», если ради полотенца придется потревожить чей-то сон, почаще улыбайся, выказывая благорасположение ко всякому встреченному человеку, не скупись лишний раз кого-то обласкать, ободрить добрым словом, и помни: от тебя зависит (подумать только!) – судить или простить.