1

1

Главной проблемой для писателя всегда оставалась именно проблема веры. Социальное — преходяще, вера — вне времени. Вольно было Белинскому, с его надеждами на прогресс и упованием на строительство железной дороги, замыкаться в социальности, им превозносимой. Достоевскому в таких узких рамках было бы тесно. Для него и нравственно-психологические искания, и отображения, какие у него порой преимущественно стараются узреть иные исследователи, всегда оказывались лишь производными от проблем религиозных.

Главный герой повести (в строго жанровом отношении это всё-таки повесть, а не роман) "Бедные люди" (1846), Макар Алексеевич Девушкин — типичный маленький человек, один из первых в ряду ему подобных персонажей русской литературы. Не любопытно ли, что именно он предаётся рассуждениям о значении литературы в жизни общества? Можно ли заподозрить подобные мысли у гоголевского Башмачкина? Но Девушкин выше Акакия Акакиевича, выше по самой идее своей: он способен на высокие движения и порывы, на серьёзнейшие размышления над жизнью, своей и всеобщей. Там, где гоголевский чиновник видит лишь "ровным почерком выписанные строки", его собрат у Достоевского радуется, скорбит, сострадает, отчаивается, ропщет, сомневается, веселится, торжествует, печалится… Размышляет.

Слабый проблеск истинного понимания жизни возникает в сознании Девушкина, когда он высказывает смиренную и трезвую мысль о приятии установленного порядка жизни: "…всякое состояние определено Всевышним на долю человеческую. Тому определено быть в генеральских эполетах, этому служить титулярным советником; такому-то повелевать, а такому-то безропотно и в страхе повиноваться. Это уже по способности человека рассчитано; иной на одно способен, а другой на другое, а способности устроены Самим Богом". Апостольская заповедь в основе такого суждения несомненна: "Каждый оставайся в том звании, в котором призван" (1 Кор. 7, 20).

В реалистической литературе на эту проблему впервые указал Гоголь в "Записках сумасшедшего". Поприщин как раз выражав своё недовольство званием титулярного советника и предпочёл называться испанским королём.

Фантастически невероятный сюжетный ход создал в соприкосновении с той же идеей Достоевский в повести «Двойник» (1846). Образное мышление писателя оказалось настолько смелым и парадоксальным, что современники не вполне поняли его замысел: сам Белинский растерялся и начал сомневаться и разочаровываться в таланте молодого автора. Новая повесть совершенно не отвечала тем шаблонам "натуральной школы", какие, при всей их новизне, уже несли в себе свойства жесткой ограниченности и консерватизма. "Бедных людей" под критерии социального обличения подогнать было не трудно, со второй повестью это оказалось сложнее. Между тем достаточно прочитать нескольких лишь начальных фраз, чтобы понять — в литературе появился сложившийся мастер прозы: "Наконец, серый осенний день, мутный и грязный, так сердито и с такой кислой гримасою заглянул к нему сквозь тусклое окно, что господин Голядкин никаким уже образом не мог более сомневаться, что он находится не в тридесятом царстве каком-нибудь, а в городе Петербурге, в столице, в Шестилавочной улице, в четвёртом этаже одного весьма большого, капитального дома, в собственной квартире своей"…

С «Двойника» начинается в творчестве Достоевского и в русской литературе вообще разработка темы двойничества, с обострённой болезненностью отображенная позднее творцами "серебряного века".

Игра в мнимости, кажется, занимает автора «Двойника» и сама по себе, так что затруднительно будет сказать, различает ли он сам, где у него призрачность, где достоверность. Голядкин-двойник порой едва ли не подлиннее выглядит, нежели Голядкин настоящий.

Двойник, Голядкин-младший, весьма озабочен своим укоренением в реальности, Голядкин-старший с самого начала этой реальностью не удовлетворён и нарочито желает подменить её некоей нафантазированной ситуацией. Стоит заметить, что недоволен Голядкин вовсе не тем, с чем не мог примириться Макар Девушкин: условия существования героя «Двойника» весьма сносны. Голядкину покоя не даёт его амбициозность, то есть одно из пошлейших проявлений гордыни, его несогласие со своим званием. Он не желает оставаться в этом звании и создаёт для себя некую фантазию, которую пытается навязать себе самому как реальность. Для достоверности фантазии он нанимает карету, едет в Гостиный двор, где якобы покупает массу вещей, ему не нужных и для кошелька недоступных, затем является незваным гостем на бал, откуда в итоге с позором выпроваживается. Само путешествие Голядкина в карете по петербургским улицам есть его добровольное погружение в измышленную реальность. Очутившись в этой измышленности, он вскоре как будто бы изгоняется из неё (в прямом смысле выталкивается взашей), но — парадоксальный ход автора — уже не может полностью избавиться от наваждения и встречается в Диковинном смешении фантазии и обыденности со своим двойником, который, как вскоре выясняется, своею-то жизнью (призрачной или реальной?) весьма доволен и оттого преуспевает в нейвполне, постепенно вытесняя из действительности самого Голядкина-подлинного.

Страшная и, если вдуматься, пророческая фантазия. Можно быть в уверенности: сам автор не сразу разгадал смысл собственного создания.

Кажется, это становится ведущей темой для писателя: сопряжения и противоречия мнимостей и реальности в жизни. Нужно заметить, названная тема не была единственной для писателя многое связывало его и с литературой того времени, с принципами "натуральной школы" (Белинский был рядом и сколько мог пытался подправлять каждого из начинающих классиков).

Многое же, порой как бы намёками прорывающееся, выявляется у раннего Достоевского из его будущих образов, характеров, идей. Так, изломанные натуры, едва ли не постоянно пребывающие в надрывной текучести страстей, столь присущие именно зрелым созданиям Достоевского, появляются уже в ранний его период.

Мечтатели стали главными героями раннего Достоевского. Каждый из них, всегда сам по себе, каждый наособицу, а всё-таки все они едины в своём бегстве от жизни в призрачный вымысел (у всякого свой, с другими несхожий) и все едины в безрадостном итоге своём житейском. «Хозяйка» (1847), «Ползунков» (1848), "Слабое сердце" (1848), "Белые ночи" (1848), "Неточка Незванова" — это произведения о мечтателях. И каждый из героев этих произведений мог бы повторить вслед за Неточкой: "Действительность поразила меня врасплох, среди лёгкой жизни мечтаний, в которых я провела уж три года".

Многие не находили приложения своих сил и возможностей, какого они ожидали и на которое претендовали. Амбициозность многих не была удовлетворена. Оставалось мечтать. А мечтательность — всегда от оскудения веры. Эти мечтатели и "хрустальные дворцы" намечтали единственно от безверия.

Писатель в себе такой грех также распознал, говоря о в своей близости собственным героям-мечтателям. "А я был тогда страшный мечтатель", — признавался он три десятилетия спустя. И амбициозность в нём была — болезненная. Всё это стало важной причиной соблазнённости передовыми социальными учениями, которым поддался Достоевский, войдя в кружок петрашевцев.

По деятельности своей петрашевцы были весьма безобидны, репрессии власти предержащей не вполне соответствовали их вине. Оставим в стороне размышления о причинах поведения этой власти, но признаем, что повела она себя недостойно, допустив фарс смертной казни над живыми душами человеческими.

Достоевский позднее (в романе "Идиот") описал свои переживания, когда он, стоя на Семёновском плацу, отсчитывал, как ему представлялось, последние минуты своей жизни. Но, наверное, даже Достоевский не мог в полноте передать то страшное состояние.

Этих мечтателей ждало впереди нечто пострашнее, быть может, самой смертной казни. Прекраснодушные мечтатели не подозревали, что им, ушедшим в утопию, придут на смену из этой самой утопии циничные двойники, жестокие, рассудочно холодные, и выметут мечтателей и из мечты, и из реальности. Достоевский прикоснулся к этому через образ Голядкина, но и ему до полного прозрения было далеко. Он ещё не был пророком. Правда ему ещё не была "возвещена и открыта", как мнил Белинский.

Среди петрашевцев Достоевский был радикалом по убеждённости своей. Страстная натура его не была удовлетворена одними благими разговорами, ей потребно было действие. Он, выражаясь по-современному, являлся экстремистом. Быть может, находился неподалёку от идеи террора… "Нечаевым, вероятно, я бы не мог сделаться, но нечаевцем, не ручаюсь, может, и мог бы… во дни моей юности". Он ещё блуждал в поисках правды, и в блужданиях своих оказался на краю пропасти.

Он ещё не был пророком. Но он уже был избран. И Создатель промыслительно провёл Своего избранного через тяжкие скорби и испытания, заключил в несвободу Мёртвого дома, показал самые страшные язвы пороков человеческих.

Рассуждать о благотворности таких испытаний человеку, их не пережившему, безнравственно. Это может показаться цинизмом, да это и впрямь едва ли не цинизм. Но вот Солженицын, имеющий моральное право жестко оценивать подобное, — осмысливая свой опыт и опираясь на Достоевского, утвердил: "Благословение тебе, тюрьма!" И в опоре на его нравственное право и авторитет мы получаем возможность, с опаской касаясь столь страшной темы, постигнуть: и в этих испытаниях посылается человеку промыслительно благодать Божия (а сами в робости молимся, содрогаясь от одного мысленного перенесения на себя той пугающей участи: Господи, пронеси мимо чашу сию).

Промысл Божий есть благодатное создание Творцом для человека в каждое мгновение его жизни таких обстоятельств, в которых наиболее полно может осуществиться человеческое стремление к спасению. Это — предоставление человеку возможности выбирать в каждое мгновение бытия наиболее верный путь к спасению. Воля Творца направлена всегда к тому. Но к чему при том направится воля человека?

Воля Достоевского в его «петрашевский» период пребывала на распутье. Он искал и сомневался. Мечтал.

Мечты прервала жестокая реальность.

Кажется, тогда метания и сомнения должны бы многократно усугубить. Тут путь к спасению, но тут же — к отчаянию и духовной гибели. Это реальность.

А промыслительное действие воли Божией не прерывается. В Тобольском остроге Достоевскому дарится — даруется! — Книга, с которой затем он не расстанется во всю жизнь: Евангелие.