3

3

Какие бы ни обнаружились противоречия у автора "Войны и мира" — сама мысль народная прослежена в пространстве всех событий, людских судеб и проявлений характеров достаточно отчётливо и последовательно.

Это обнаруживается прежде всего в движении внутреннего мipa (не всегда мира) центральных персонажей эпопеи. Каждый из них пребывает в поиске, в определении своего уровня бытия, своего места на внутренним трудом обретаемом уровне.

Кажется, одна Наташа Ростова обретается в некоем покое изначальной обретённости своего уровня. И движение её характера, и судьбы определяется движением общего потока жизни, относительно которого она неподвижна.

— Умна она? — спросила княжна Марья. Пьер задумался.

— Я думаю, нет, — сказал он, — а впрочем — да. Она не удостоивает быть умной…

Не удостоивает быть умной? Поразительно! То есть изначально отдаётся бессознательному следованию стоящим над нею законам, не снисходя до размышлений о своём месте в жизни по отношению к этим законам. Все её действия определены требованиями её натуры, а не рациональным выбором.

Наташа — не просто участник некоей частной жизни, она принадлежит не одному семейному своему мipy, но мipy всеобщего движения жизни, и поэтому она, подобно многим составляющим всеобщего потока бытия, есть и субъект исторического действования, хотя мало о том задумывается (да и не должна задумываться: не удостоивает). К ней вполне могут быть отнесены слова автора, относимые к историческим персонажам: "Только одна бессознательная деятельность приносит плоды, и человек, играющий роль в историческом событии, никогда не понимает его значения. Ежели он пытается понять его, он поражается бесплодностью".

Не нашим умом, а Божьим судом…

Действия Наташи точно так же определяют ход истории (не исторической суеты, которою только и заняты люди, именуемые историческими), как и бессознательность Платона Каратаева, и каждого простого мужика-солдата, и Кутузова, и всякого, кто причастен уровню мужика, уровню народа.

А то, что Наташа причастна именно этому уровню, обнаруживается в её способности выразить бессознательно своё единство со всяким «мужиком» в движении, непосредственно выражающим её внутренний настрой. Знаменитая сцена у дядюшки должна восприниматься как знаковый, символический образ, раскрывающий натуральное бытие Наташи.

Так обнаруживает себя в бессознательном движении (а в этом выражается, как помним, важный принцип мировидения Толстого) натуральность Наташи, то её качество, которое можно и должно сознавать как неподвижное, то есть неизменное, свойство её жизни. Между Наташей-девочкой, восхищённой глубокой красотою лунной ночи, и Наташей-матерью, "с радостным лицом" показывающей "пелёнку с жёлтым вместо зелёного пятна", — нет сущностного различия. Ибо и лунная ночь, и пятно на пелёнке суть проявления единой природы. И то и другое — натурально. Радость матери при здоровье ребёнка так же поэтична, как и восторг перед необозримостью, неохватностью ночного мира. Поэзию жёлтого пятна на пелёнке отвергают те, кто пребывает на уровне барыни, уровне фальши и непонимания жизни. «Пятно» отвергается с позиции сентиментального эгоизма, жестокого ко всему, кроме собственных манерных ощущений.

У Толстого нежелание иметь детей ради жизни "для общества" высказывает Вера, жена Берга. И не случайно выбрано ей такое её имя. Для Веры Павловны у Чернышевского, также великой ревнительницы общественных интересов, большая, нежели в любви к ребёнку и заботе о нём (а это порой требует внимания и к пятну на пелёнке), большая поэзия заключена в комфортной мягкой постельке, где можно нежиться, поджидая мужа со службы, в процедуре принятия ванны и в сюсюканье ("миленький, миленький"). Как ни называй этот эгоизм — разумным или каким иным — он эгоизмом и останется. Тут выбирается, что приятнее и легче, что не требует душевных затрат. Для Толстого, повторимся, подобное существование есть пребывание на уровне барыни, оно разрушает жизнь.

Внешний парадокс в том, что и Наташа руководствуется интересами "наивного эгоизма" (как определил то сам Толстой). Писатель вообще видит в следовании естественным интересам истинное движущее начало жизни, истории.

Наивный эгоизм есть приверженность народному мирочувствию, ценностям уровня народной роевой жизни. Этот эгоизм вовсе не отвергает самопожертвования, но ощущает это внутреннее движение иначе: как отвержение всего, что противоречит правде народной жизни. Так жертвуют собою, не сознавая своего героизма, простые солдаты.

Ярчайшим символом «наивного» самопожертвования становится знаменитый эпизод, в котором Наташа требует при отъезде из Москвы отдать все подводы под раненых, отказаться от разумной эгоистической мысли о собственном имущественном положении.

Для Наташи изначально нет выбора: спасать человеческие жизни, не имея в том никакой выгоды, или имущество, что вполне важно при дальнейшем устроении собственного быта, — на уровне народной правды ценность жизни несопоставима с ценностью иной. Наташа и здесь "не удостоивает быть умной". И её поступок — деяние подлинной исторической значимости. Так, согласно Толстому вершится история.

"Наивный эгоизм" Наташи есть отстаивание того, без чего жизнь невозможна: будь то семейное благополучие и здоровье детей или сохранение жизни чужих, вовсе незнакомых ей людей.

Наташе присуще особое свойство: она способна возрождать к жизни, ощущению счастья тех, кто находится в кризисном отчаянии, в момент внутренней потерянности. Так, Николай Ростов после катастрофического проигрыша Долохову, готовый едва ли не пулю себе в лоб пустить, слушает пение Наташи и вдруг сознаёт, что вопреки всему можно быть счастливым. Андрей Болконский ощущает полноту жизненных сил и стремлений после встречи с Наташей в Отрадном, случайно став свидетелем её переживания красоты весенней ночи. Ему же естественность Наташи на первом её бале раскрывает глаза на фальшь и актёрство Сперанского. Наташа возвращает ему понимание жизни и любви, когда самоотверженно ухаживает за ним. В самые трудные минуты Наташа оказывается рядом с матерью, вытаскивая ту из отчаянного горя после известия о гибели Пети. Именно в восприятии его Наташей Пьер обретает силы к внутреннему совершенствованию.

Противоречивость толстовского видения мipa обнаружило себя в истории прельщённости Наташи Анатолем Курагиным. Грубо эротическая природа общения Наташи и Анатоля — несомненна. Но ведь это тоже натура. Следуя логике своих рассуждений, ещё Руссо должен бы был оправдать любые отступления от общесложившейся морали — ему не хватило на то мужества и за него это сделал маркиз де Сад. Как Толстой выходит из этого неизбежного противоречия? Он объявляет грубо-эротические нарушения морали принадлежностью уровня фальши и лицемерия, уровня барыни. Последовательно он проводит эту мысль в "Крейцеровой сонате", но и в "Войне и мире" ощутима та же оценка.

Наташу спасает заложенная в её натуре тяга к духовной жизни. Эта тяга помогает ей одолеть то тягостнейшее состояние, какому она оказывается подвержена после истории с Анатолем. Наташа решается говеть — радостно. Она идёт в храм и молится, искренне отдавая себя новому для неё духовному переживанию.

Смирение, с которым сопряжена молитва Наташи, является отличительным признаком её молитвы. "Молитва должна быть со смирением и благоговением", — поучал святитель Тихон Задонский. Он же говорил о духовной пользе молитвы: "Молитвою прогоняем печаль и скорбь. Как бо отраду получаем некую, когда верному нашему другу сообщаем нашу скорбь: так, или много более получаем утешение, когда скорбь нашу преблагому и милосердному Богу объявляем и просим от Него утешения".

Такова и молитва Наташи — и она истинна. Автор психологически проникновенно передаёт состояние своей героини, стоящей на Литургии и всецело отдающейся молитве к Богу. В русской (и в мировой) литературе это едва ли не самое совершенное описание внутреннего состояния человека, стоящего на молитве. Не это ли молитвенное стояние укрепило душу Наташи перед совершением ею подвига жертвы ради спасения раненых, вывоза их из Москвы, не это ли придало ей силы при встрече с раненым князем Андреем и не это ли возродило и возвысило их любовь?

Настала пора вновь вспомнить истину, восходящую к Тертуллиану: душа по природе христианка. Ведь тогда духовная тяга Души также есть проявление натуральности человеческого бытия.

Толстой и показывает эту естественную настроенность души, весьма последовательно, в характере и судьбе княжны Марьи Болконской, графини Марьи Ростовой.

Внутренние движения в натуре Наташи, по преимуществу душевного свойства, встречаются с духовным постоянством княжны Марьи — и происходит взаимное дополнение и обогащение двух прежде самостоятельно существовавших в них начал бытия.

Эта встреча — замковый камень (если использовать толстовский образ, относящийся к роману "Анна Каренина", — к эпизоду встречи Анны и Лёвина) единого воздвигаемого свода всего здания эпопеи.

Княжна (графиня) Марья ещё более неподвижна по отношению к потоку жизни и не менее натуральна (по христианской природе своей), нежели Наташа. Христианская натуральность её подчёркивается символически поразительною особенностью облика княжны: лучистыми глазами, как бы источающими свет её миропонимания. Духовная красота здесь ощутимо вознесена над физическою.

О княжне можно сказать: она не умна, но мудра в осмыслении жизни. Её наставление брату, князю Андрею, отличается мудростью же, которая может быть вполне представляемою в устах опытного старца: "Андрей, если бы ты имел веру, то обратился бы к Богу с молитвою, чтоб он даровал тебе любовь, которую ты не чувствуешь, и молитва твоя была бы услышана". Мудрость эта идёт как бы и не от неё вовсе: это слишком хорошо известно в Церкви и лишь воспринимается и усвояется натурой каждого верующего.

Поразительно отношение княжны к отцу, в известный период постоянно ранящему её своим отношением: "Он беспрестанно больно оскорблял княжну Марью, но дочь даже не делала усилий над собой, чтобы прощать его. Разве мог он быть виноват перед нею, и разве мог отец её, который (она всё-таки знала это) любил её, быть к ней несправедливым? Да и что такое справедливость? Княжна никогда не думала об этом гордом слове: справедливость. Все сложные законы человечества сосредоточивались для неё в одном простом и ясном законе — в законе любви и самоотвержения, преподанном нам Тем, Который с любовью страдал за человечество, когда Сам Он — Бог. Что ей было за дело до справедливости или несправедливости других людей? Ей надо было самой страдать и любить, и это она делала".

Христианская основа всех переживаний княжны — несомненна, слишком очевидна. Княжна Марья олицетворяет ту натуральность христианского закона, которой можно поверять деяния всех персонажей эпопеи. Было ли такое изображение этого характера сознательной целью автора? Вряд ли. Более того, если Наташа несомненно воздействует на судьбы окружающих, то княжна Марья никакого влияния на ближних не оказывает. Она как бы пребывает вне всякой роевой жизни; она и вне народной жизни. Мужики в сцене в Богучарове, когда она тщетно пытается покинуть усадьбу, ощущают её как чуждую себе (тоже знаковое событие), равно как и она не способна понять их, убедить в своей правоте.

Жизнь княжны обособлена, и по отношению к ней, кажется, не имеет смысла вопрос об уровне её бытия: она существует помимо всяких уровней. Не слишком ли дерзко будет предположить, что в том бессознательно сказалось противоречивое отношение автора к христианству?

Нередко высказывалось мнение, что у Толстого, изображаемые им характеры слишком подвижны, и оттого нельзя рассматривать их как типы. Такое утверждение не вполне справедливо. Как выясняется, развитие натуры Наташи Ростовой или княжны Марьи совершается постольку, поскольку движется временной поток, по внутренней же сути своей они неподвижны (повторимся, их изменения — внешние, но не внутренние), отчего можно говорить именно о типе душевного и духовного состояния человека. Другие центральные характеры в эпопее также несут в себе некие общие свойства, являя типы внутреннего изменения индивидуальности человека в его поисках смысла бытия. Сказать так было бы вернее.

В начальном эпизоде романа, в салоне Анны Павловны Шерер, резко выделяются двое из гостей её — Андрей Болконский и Пьер Безухов. И тем намечается особое развитие их судеб, резко несходное с движением иных персонажей "Войны и мира". По сути, характеры и судьбы тех, кто пребывает на уровне барыни, лишены развития. Они увлечены общим потоком, сами оставаясь неподвижными в своём отношении к жизни. Князь Андрей и Пьер совершают внутренние движения от заблуждений на уровне лжи, фальши к поиску истины на уровне народной правды. В их судьбе отпечатлевается определяющее воздействие мысли народной.

Хотя оба в начальных событиях эпопеи внешне не сливаются с общим роем салонных обитателей, они вовсе не отличны от них в сущностном восприятии жизни и мipa.

Князь Андрей взирает на окружающих с тихим презрением, но сам порабощен жестоким тщеславием.

"Тщеславный человек есть идолопоклонник, хотя и называется верующим, — предупреждает преподобный Иоанн Лествичник. — Он думает, что почитает Бога; но в самом деле угождает не Богу, а людям".

В своей гордыне князь Андрей проявляет себя как довольно заурядный мечтатель, некоторое время искусно укрывающийся от правды в мире своих фальшивых грёз.

Но реальная жизнь уже подтачивает его фальшивое Мировидение: слишком не совпадает она со всеми фантазиями молодого мечтателя. Впервые он остро ощущает это после Шенграбенского сражения, когда подлинный герой его, капитан Тушин, едва избежал порицания, тогда как лже-герои не встречают возражений при похвальбах о своих мнимых подвигах. Уже до самого совершения вожделенного подвига Болконскому даётся возможность наблюдать: что есть подвиг истинный и ложный. Встреча с Тушиным позволяет ему прикоснуться к правде на уровне мужика, и она оказывается слишком неэффектной.

Герой стремится к подвигу и промыслительно получает возможность совершения подвига на поле Аустерлица. И здесь он достигает созерцания мipa на уровне неба, на уровне природы {уровне дерева, если прибегнуть к этому условному определению).

"Ему так ничтожны казались в эту минуту все интересы, занимавшие Наполеона, так мелочен казался ему сам герой его, с этим мелким тщеславием и радостью победы, в сравнении с тем высоким, справедливым и добрым небом, которое он видел и понял, — что он не мог отвечать ему".

"Высоким, справедливым и добрым" сознаёт князь это увиденное и понятое им небо. И тут уже не просто уровень природы. Природа не способна быть справедливой и доброй. Она безлична и безразлична ко всему в своих натуральных установлениях. Но она сама есть творение — и как творение отразила онтологические свойства Творца, которые и увидел, и понял в ней герой. Вспомним, что в христианской символике небо — это знак горнего мира, символ Божией воли.

Не нашим умом, а Божьим судом определена судьба Андрея Болконского.

Однако от одной неправды толстовский герой переходит к иному заблуждению. Теперь Болконский замыкается в себе, обособляется в индивидуальной жизни, полагая, что всякое соприкосновение с внешним миром есть такая же фальшь и самообман, как прежние его стремления.

Эгоистическое самообособление, как и слава, стремление к которой есть следствие того же эгоизма, — суть сокровища на земле. Любовь к ближнему — основа стяжания сокровищ небесных. Предпочтение одного другому пояснений особых не требует. Тем более прозрачно ясным становится объявление любви к ближнему источником зла. Без любви к ближнему невозможна и любовь к Богу (1Ин. 4,20–21).

Путь князя Андрея — от тьмы к свету. От презрения (вид ненависти) к любви. И путь этот долог и непрост.

Чтобы вывести человека из недолжного состояния, необходимо какое-то новое мощное потрясение, равное тому, что испытано было на Аустерлицком поле. Толстой вновь заставляет своего героя познать истину на уровне дерева в прямом смысле: через переживание двух встреч с дубом, здесь символом вечного обновления и торжества жизни.

Стремление к единству бытия всех людей обозначилось после этого в душе толстовского героя вполне определённо. Но при этом он не перестаёт понимать жизнь как существование на уровне недолжных целей — и погружается в суетность новой фальши (для Толстого законотворчество именно таково). Происходит лишь смена кумиров: вместо Наполеона он возводит на пьедестал Сперанского. Потребовалась новая встреча с Наташей (на её первом бале), чтобы суметь понять фальшь притворство нового божка.

Болконский слишком остро начинает ощущать расхождение этой рациональной суетности с подлинным движением жизни.

Главное, почему ему стало стыдно всей своей деятельности, было то, что вся она вдруг высветилась ему в истине после сопоставления её с понятиями на уровне мужика: "Потом он живо представил себе Богучарово, свои занятия в деревне, свою поездку в Рязань, вспомнил мужиков, Дрона-старосту, и, приложив к ним права лиц, которые он распределял по параграфам, ему стало удивительно, как он мог так долго заниматься такой праздной работой".

Новое стремление князя — к счастью. Он утверждает для себя именно как новую жизненную ценность — счастье, и счастье земное, торжество земной жизненной стихии, которую олицетворяет для него Наташа. Она становится для него средоточием мipa, а сущностной ценностью этого мipa он сознаёт счастье любви к Наташе. "Весь мip разделён для меня на две половины: одна — она и там всё счастье, надежда, свет; другая половина — всё, где её нет, там всё уныние и пустота…" — так выражает он сам своё новое міровосприятие.

Толстой, подобно многим русским писателям, бессознательно отвергает надёжность идеала эвдемонической культуры. Любовь к Наташе, равно как и её любовь к нему, является вначале сущностью душевного уровня, и счастье на такой основе слишком неверно. Там, где любовь не возрастает до духовной полноты, счастье зыбко.

После измены Наташи — сам уровень неба, на котором когда-то открылось Болконскому глубочайшее постижение бытия, оказался утратившим необъятность своего пространства. Он не давал теперь возможности по-прежнему ясно воспринимать жизнь. "Как будто тот бесконечный удаляющийся свод неба, стоявший прежде над ним, вдруг превратился в низкий, определённый, давивший его свод, в котором всё было ясно, но ничего не было вечного и таинственного".

Герой возвращается на прежний уровень существования — с тщеславными заботами и недобрыми чувствами в душе, среди которых возобладала тёмная злоба к своему личному врагу. В итоге все события и явления жизни обесцениваются для него, ощущение единства бытия, хотя бы на уровне стремления к этому единству, утрачивается, мip распадается на не связанные между собою и бессмысленные элементы.

Спасает и возвышает душу Андрея Болконского его погружение в бытие народной жизни, в переживание трагических событий 1812 года. Мысль народная находит новое своё проявление в судьбе одного из главных персонажей эпопеи. Отказавшись от предложения Кутузова служить при штабе, понимая, что речь идёт теперь не о тщеславных интересах, а о чём-то более высоком и значимом, ощущая, что с вторжением Наполеона в Россию решается судьба народа, России, — князь Андрей идёт туда, где, он знает теперь твёрдо, он может истинно воздействовать на ход событий не суетливою деятельностью, а укреплением того внутреннего чувства в каждом солдате, от которого и зависит, по его убежденности, исход всего дела.

Возвышение до мысли народной позволяет князю Андрею совершить дальнейшее восхождение к постижению духовной сущности любви. Это доказывается тем чувством, какое ощутил он к своему ненавистному врагу, смерти которому он желал прежде всеми злобными силами своей души: невозможное на душевном уровне оказывается возможным в пространстве духовном.

Князь Андрей одолевает собственное неверие, при котором он отвергал любовь к ближнему и видел в проповеди о ней источник зла. Теперь же он прозревает нечто более важное, а именно прощение врага, и не через рассуждение, но в глубине собственного духовного опыта.

Жизненный итог Андрея Болконского обнаруживается в духовном приятии евангельской, именно евангельской, истины:

"Он вспомнил, что у него было теперь новое счастье и что это счастье имело что-то такое общее с Евангелием". Теперь, только теперь он ощутил в себе не «человеческую» (то есть душевную), но «божескую» (духовную) любовь к Наташе — и был награждён провести последние дни своей жизни в полноте этой взаимной любви с нею.

Однако автор не выдерживает той духовной высоты, на которую он возвёл своего героя. Смерть князя Андрея психологически убедительна, но это убедительность душевного свойства. То равнодушие к жизни, к ближним своим, к сестре, к Наташе, к сыну — равнодушие, какому он поддаётся в предощущении неминуемости скорой смерти, — не языческое ли по смыслу своему?

Толстой вновь подходит к той грани неопределённости, когда внутреннее состояние его героя можно с некоторой уступкой признать и христианским, но знание дальнейшей эволюции религиозных воззрений писателя позволяет выстроить вектор этой эволюции в направлении знаемого итога — и понять смерть, в толстовском осмыслении, как растворение в некоем безликом потоке, пусть даже он и называется богом. Это, по сути, и раскрывается в предсмерном переживании мысли о любви и смерти, которое совершается в душе князя Андрея.

Любовь князя Андрея становится сродни любви Платона Каратаева — ко всем и ни к кому в отдельности. Это становится возможным, если где-то в глубинах сознания таится, пусть пока в непроявленном виде, мысль о безликом потоке бытия и о слиянии с ним человека-капли.

Христианская истина о нераздельности, но и неслиянности Ипостасей Пресвятой Троицы препятствует тому, к чему бессознательно устремляется толстовское мировидение и мироощущение.

Роевая жизнь, очевидно, оттого так и превозносится автором, что она в значительной мере есть образ того потока, к какому бесознательно должна стремиться каждая индивидуальность. И важно, что чем меньше человек проявляет свои индивидуальные качества, чем глубже погружается он в роевую жизнь, тем менее он страдает, тем более он счастлив. Чем далее отделяется он от общего потока, несущего человечество по неведомым законам к неведомому, но предощущаемому итогу (то есть чем ярче его индивидуальность), тем он более страдает.

В толстовской системе жизнеосмысления индивидуальность проявляется прежде всего в тщеславном самоутверждении — и оттого отвергается как жизненная ценность. Поэтому судьбу князя Андрея можно понимать и с этой точки зрения, а не с позиции христианской духовности. Толстой не просто противоречив — он амбивалентен в глубинах своего мирословия.

Пьер Безухов также резко выделяется среди салонных обитателей с самого начала повествования. Выделяется своею живостью и искренностью, своим "умным и вместе робким, наблюдательным и естественным взглядом, отличавшим его от всех". "…Ты один живой человек среди всего нашего света", — говорит ему проницательный Андрей Болконский.

Однако и Пьер далёк ещё от истины: восхищается Наполеоном, говорит благоглупости о революции, вовлечён в компанию "золотой молодёжи", участвует в разгуле и диких выходках наравне с Долоховым и Анатолем Курагиным, слишком наивно поддаётся всеобщей грубой лести, причиной которой становится его громадное состояние, доставшееся ему неожиданно для всех. Не знающий жизни, той обыденной и наполненной будничными интересами и суетными стремлениями жизни, которой живут едва ли не все без исключения обитатели низшего уровня бытия, Пьер легко даёт вовлечь себя в брачную интригу князя Василия, устроившего женитьбу Пьера на своей дочери, Элен.

Сознавая фальшь ещё предполагаемого брака своего с Элен, Пьер одновременно не может противиться и чувственному влечению к этой холодной красавице. Он и желает и ужасается навязываемого ему союза.

Пьер сознаёт своё чувство к Элен нечистым и опасным для себя, но автор совершает некую уступку необходимости признать законность этого натурального влечения и вознести его над фальшью суетного общества.

За одной фальшью последовала череда дальнейших: излишне вольное поведение Элен, дуэль с Долоховым, "прелесть бешенства" и разрыв брачных отношений, и как некий итог всего: полная утрата ощущения осмысленной жизни вообще, разочарование в самом существовании истины. Это состояние становится навязчивым, преследуя его во всех житейских ситуациях.

Эти вечные, неизбежные и давно банальные вопросы могут бессчётно прокручиваться лишь в сознании безбожном, и только безбожие определяет их неразрешимость и оттого трагизм. Недаром Пьер признаётся вскоре масону Баздееву в своём неверии в Бога. Но такое состояние толкает неспокойную душу искреннего человека на поиск смысла, который мог бы охватить все явления, распадающиеся в сознании, не знающем смысла бытия. Так создаются те благоприятные условия в душе человека для приятия истины, но и для уступки соблазну, особенно если он тонок и не сразу распознаётся неискушённым умом. Вот причина масонских увлечений Пьера: его душа была уловлена в состоянии кризисной неустойчивости, безверия, растерянности перед мipoм и неимения мира в себе.

Что есть масонство для Пьера? Он видит в нём прежде средство к нравственному совершенствованию. Масонское учение воспринимается им и как социальная доктрина, могущая устроить всеобщую совершенную жизнь на земле и "противоборствовать злу, царствующему в мipe", масонство (и это тоже важно для него и соблазнительно, хотя и не в той мере, как для иных) способно открыть человеку и некие мистические тайны, призванные помочь самоочищению души и всеобщему общественному устроению.

Должно признать, что для Пьера масонство есть путь к стяжанию сокровищ на земле. Поэтому нелепо было бы говорить о духовном поиске Безухова в связи с его масонскими увлечениями.

В результате именно из этого мистического источника берут начало каббалистические исчисления Пьера относительно антихриста-Наполеона.

В суждениях об авторе эпопеи можно встретить обвинения его в масонских симпатиях. Несправедливо. Достаточно общей оценки масонских заблуждений Пьера, чтобы рассеять все сомнения:

"В чаду своих занятий и увлечений Пьер, однако, по прошествии года начал чувствовать, как та почва масонства, на которой он стоял, тем более уходила из-под его ног, чем твёрже он старался стать на ней. Вместе с тем он чувствовал, что чем глубже уходила под его ногами почва, на которой он стоял, тем невольнее он был связан с ней. Когда он приступал к масонству, он испытывал чувство человека, доверчиво становящего ногу на ровную поверхность болота. Поставив ногу, он провалился. Чтобы вполне увериться в твёрдости почвы, на которой он стоял, он поставил другую ногу и провалился ещё больше, завяз и уже невольно ходил по колено в болоте" (5,191).

Масонство есть вязкое болото, имеющее лишь видимость твёрдой жизненной опоры, можно ли выразиться определённее? (Хотя на более поздние взгляды Толстого масонство оказало определённое влияние, как не осталось бесследным и учение Гердера, о котором Пьер рассуждает с князем Андреем на пути из Богучарова.)

Князь Андрей так характеризует своего друга: "Это самый рассеянный и смешной человек, но самое золотое сердце".

Это качество и заставила его нравственно опуститься (и тут вовсе не парадокс), когда он разочаровался в масонской своей деятельности. Причина его искренность, ибо он вновь утратил понимание смысла жизни, то есть опять вернулся к тому, что было когда-то исходным моментом при его обращении в масонство. Поэтому предпочтение телесной жизни всякой другой стало для него именно бегством от страшных вопросов, какие не могли не мучить его, как только он давал работу своему сознанию и своему сердцу.

Он запутался в противоречиях жизни, кроме которых он не имел теперь способности видеть ничего в мipe. И он стал воплощать собою тот тип, что лучше всего и полнее отразился в Обломове. И поэтому в пустопорожнем провождении времени он видел и обретал своё "спасение":

"Иногда Пьер вспоминал о слышанном им рассказе о том, как на войне солдаты, находясь под выстрелами в прикрытии, когда им делать нечего, старательно изыскивают себе занятия, для того, чтобы легче переносить опасность. И Пьеру все люди представлялись такими солдатами, спасающимися от жизни: кто честолюбием, кто картами, кто писанием законов, кто женщинами, кто игрушками, кто лошадьми, кто политикой, кто охотой, кто вином, кто государственными делами. "Нет ни ничтожного, ни важного, всё равно; только бы спастись от неё, как умею! — думал Пьер. — Только бы не видеть её, эту страшную её".

Толстой выводит здесь пугающий закон безбожной жизни: вне единой, скрепляющей всё основы (которою может стать, если довести мысль до логического конца, только истинная вера) мip превращается в разрозненную бессмыслицу, а мир в душе утрачивается навсегда. И тогда человек не может не обречь себя на суету, в одурманивании себя которою он станет видеть единственный смысл своего существования. Так поступает и Пьер. Спасает его от нравственной гибели любовь к Наташе: "Представление о ней переносило его мгновенно в другую, светлую область душевной деятельности, в которой не могло быть правого и виноватого, в область красоты и любви, для которой стоило жить".

Но тут действует стихия жизни, иррациональная и самодовлеющая, которою в преизбытке обладает Наташа. Духовной же высоты Пьер ещё не достиг, и поэтому, будучи пробуждён от нравственной спячки этой любовью, он обращается к вздорной мысли о спасении человечества от антихриста, каким ему представился Наполеон (а расчёты некоего «брата-масона» то как будто подтвердили).

Беда в том, что Пьер никак не может освободиться от масонских заблуждений, обречён на это едва ли не навсегда, хоть и в разной мере в разные периоды жизни. Поэтому все его бредовые планы и вычисления не могут не привести его к краю теперь уже физической гибели. Но не только физической: он оказывается в состоянии полного крушения веры (начатки которой всё же обнаруживались в нём даже в самые безблагодатные его периоды) и полнейшего отчаяния. Не забудем, что высчитывая роковое число Наполеона, Пьер был обуреваем апокалиптическими предчувствиями, но и движим тайной надеждой оказаться спасителем мipa и мира, освободителем человечества от власти олицетворённого зла. Невозможность этого, гибель Москвы, наблюдаемое им насилие над людьми, торжество зла и несправедливости, переживание совершаемого на его глазах убийства (жертвой которого он предполагал и себя) — всё обрекло его на тягчайшее духовное падение.

Вот тут он и встречается с Платоном Каратаевым, несущем в себе полную удовлетворенность установленным Богом порядком вещей. Пьер совершал рассудочные расчёты и намеревался лично вмешаться, основываясь на этих (подтасованных) расчётах, в ход истории. Но не нашим умом, а Божьим судом творится этот ход; и возвышение до уровня мужика, обретение новой истины на этом уровне — спасает Пьера. "Он в плену узнал, что Бог в Каратаеве более велик, бесконечен и непостижим, чем в признаваемом масонами Архитектоне вселенной". Это имеет для него истинно космологическое значение: "Пьер…чувствовал, что прежде разрушенный мip теперь с новой красотой, на каких-то новых и незыблемых основаниях, воздвигался в его душе".

Прежде он встречался с мужиками лишь при посещении своих имений, где намеревался благодеяниями (искренними, не лицемерными) осчастливить этих мужиков. Но не обладая подлинным знанием жизни, не жизни суетной, которую он тоже плохо знал, а истинной, народной, жизни на уровне мужика, Пьер легко обманывался изъявлениями благодарности за те благотворительные дела, что приносили его крестьянам лишь большие тяготы: так ещё прежде он поддавался на лесть в петербургских салонах, вовсе не подозревая правды.

До встречи с Каратаевым Пьер не мог утвердиться в подлинной ценностной системе, ибо интерес прежней жизни и прежних заблуждений ещё жил в нём. Божьим судом, Промыслом Божиим он был погружён в мip и мир народной жизни, и там обрёл то, что долго искал.

И там, в народной роевой жизни, Пьер ощутил свою нераздельность с мipoм, со всем творением Божиим:

"Высоко в светлом небе стоял полный месяц. Леса и поля, невидные прежде вне расположения лагеря, открывались теперь вдали. И ещё дальше этих лесов и полей виднелась светлая, колеблющаяся, зовущая в себя бесконечная даль. Пьер взглянул в небо, в глубь уходящих, играющих звёзд. "И всё это моё, и всё это во мне, и всё это я! — думал Пьер".

Толстой, кажется, интуитивно пришёл к выражению мысли о человеке, которую Святые Отцы, вслед за Евангелием, утвердили в Православии.

"Разве не знаете, что вы храм Божий, и Дух Божий живёт в вас?" (1 Кор. 3, 16).

"Ибо вы храм Бога живого, как сказал Бог: "вселюсь в них и буду ходить в них…" (2Кор. 6, 16).

Совместима ли образная мысль Толстого со словами Апостола? Скорее да, нежели нет. Поскольку жизненный итог, вынесенный Пьером из плена, из общения с Каратаевым, из самого полного пребывания на уровне мужика, — итог этот заключён в обретении живого и вечного Бога в душе, заключён в отвержении прежних заблуждений и падений, в приятии в себя народной правды, то есть правды бытия в Боге и с Богом.

Бытие в Боге и с Богом в себе — само по себе есть цель и смысл бытия, и поэтому поиски особой цели и особого смысла теперь бесцельны и бессмысленны.

Пьер стал истинно свободен и ощутил эту полноту свободы именно в плену, во внешней несвободе. Ибо то была несвобода "внешнего человека", которого он совлёк с себя. Свободен стал его "внутренний человек", которого он ощутил храмом Божиим.

"Господь есть Дух; а где Дух Господень, там свобода " (2Кор. 3, 17).

В этих словах Апостола — разрешение проблемы полноты свободы, так занимающая исследователей, озабоченных стремлением понять, где и в какой момент Пьер истинно и вполне свободен. Он свободен именно с того момента, когда сознал себя храмом, где пребывает Дух Божий. С того момента, когда уже не ищет цели, ибо обрёл её в вере. С того момента, когда освобождается от страшного прежде вопроса — зачем?

Пьер проникается верой в Промысл Божий и указывает на него как на единственную опору во всех скорбях. Именно об этом говорит он княжне Марье и Наташе, когда речь заходит о гибели Пети Ростова: "…только тот человек, который верит в то, что есть Бог, управляющий нами, может перенести такую потерю".

И все люди, вступающие теперь в общение с Пьером, начинают ощущать радость и любовь к нему, ибо ощущают в нём искреннее расположение и интерес к себе.

Так, князь Андрей и Пьер через многие падения и соблазны приходят именно к евангельской истине при осмыслении себя, мipa, при обретении мipa и мира в себе и себя в мipe.

Однако и Пьер, как и Болконский, не удерживается на обретённом основании, и поэтому его суждение о цели своих поступков и действий, обнаружившей себя в эпилоге, страдает некоторой неопределённостью.

Истинный путь к Богу, ко Христу — не может не привести человека к Церкви, которая есть мистическое тело Христово. Пьер попадает в сети давних заблуждений, от которых он как будто сумел отказаться, но которые всё же, оказалось, не так легко одолеть.

Причина этого, может быть прояснена. Если обратить внимание — Пьер (равно как и автор), постоянно, говоря о христианстве, не упоминает имени Христа, но пользуется словом «Бог». А слово это обладает некоторой неопределённостью и может употребляться с равным успехом для обозначения совершенно различных понятий. Собственно, все рассуждения Пьера можно толковать в большинстве случаев и как чисто деистические. Расплывчатость понятий ведёт к неустойчивости и неопределённости веры.

Речь идёт не о житейском уровне оценки действий Пьера, на котором он не может не быть оправдан, но о высших законах, которые он сам признал над собой — и тем дал право судить о нём именно по этим законам.

В какой-то момент Пьер вознесён на слишком высокую духовную высоту, но оказался бессильным на ней удержаться. Виной тому становится, как кажется, неопределённость религиозного мирословия самого автора.

Неустойчивость духовного итога, к которому приходит Пьер, обнаруживает себя в интуитивном сонном видении Николеньки Болконского. Ощущая — там, во сне, — угрозу со стороны Николая Ростова, Николенька оглядывается на Пьера, но тот исчезает, уступая место князю Андрею, не имеющему ни образа ни формы, "но он был, и, видя его, Николенька почувствовал слабость любви: он почувствовал себя бессильным, бескостным и жидким" (7,330).

Почувствовал слабость любви… Чего же стоит тогда тот итог, в котором Пьер как будто нашёл своё успокоение? Бог есть любовь. Но любовь (то есть этот "Бог") у Пьера — нечто неопределённое и бессильное.

И тут возникает вопрос более важный, нежели проблема правоты и счастья того или иного персонажа, или даже того или иного исторического деятеля. Толстой утверждает необходимость единства, сопряжённости в бессознательном подчинении себя непознанным законам, действующим в мipe. Можно ли говорить при этом о соборности, идею которой усматривает в "Войне и мире" И.А. Есаулов?

Соборность и сопряжённость — тождественны ли эти понятия?

Сопряжённость, по мнению Толстого есть скорее бессознательное соединение мipa в слиянное единство, где чем менее заявляет о себе индивидуальность, тем полнее сама соединённость. Разум, сознание оттого и отвергаются, что несомненно противостоят слиянности: разум неизбежно существует в противопоставлении "Я — не Я". Должно признать, что идея слиянности не проявлена в рассуждениях автора "Войны и мира" окончательно отчётливо, но заявлена скорее на уровне стремления к ней.

Соборность же есть неслиянное единство самостоятельных личностей в любви к Творцу и друг к другу как к Его Творению, несущему в себе Его образ. Эта любовь действует на основе Благодати и может осуществлять себя единственно в Церкви как мистическом теле Христове.

Все суждения Толстого с этой точки зрения неопределённы. Толстой говорит о Боге, но умалчивает (в собственных рассуждениях) о Христе. Писатель постоянно колеблется между христианством и деизмом (и даже само рассуждение о христианстве, опора на Евангелие — у него порой малоубедительны: на христианство и Священное Писание ссылается и Пьер, и не он один, в своих масонских построениях). Да, Толстой говорит о единстве, о любви, о любви в Боге, но о Благодати умалчивает, как умалчивает и о Церкви как необходимом условии единства.

То же знаменитое место, где Наташа, слушая слова ектении ("Миром Господу помолимся"), ощущает необходимость соборней молитвы, церковной единой молитвы, сопряжено, повторимся, с недоразумением, с непониманием ею услышанного Церковь призывает молиться не мipoм (как то понимает Наташа), но миром. И тут, кажется, сказалось важнейшее, что не позволяет безоговорочно принять мысль об идеале соборности в эпопее Толстого: соборность проявляется не просто в мipe, но непременно в мире, который есть результат действия Благодати.

Мірословие Толстого поэтому не есть в полноте своей православное. Толстой воздвиг величественное здание, в котором разрушительному действию войны противостоит не мир Благодати, но бессознательность мipa как роевого единства.

Роевая жизнь не есть соборность.

Любовь не скрепляет её единства. Внеличная любовь Платона Каратаева ограничена лишь полем его внимания: выпадающие из него выпадают и из этой любви. Любовь князя Андрея перетекает в равнодушие к Богу и ближним. Любовь Пьера эгоцентрично и тщеславно слаба. Любовь Наташи «наивно» эгоистична. Любовь Николая готова обернуться враждою. Даже любовь графини Марьи не способна одолеть некоторой эгоистической ущербности. Конечно, о недостаточности любви во всех названных случаях можно говорить, лишь применяя к оценке её самые высокие критерии. В понимании обыденном эта любовь может быть названа совершенной. Но право приложения высочайшей мерки вытекает из самого текста эпопеи, где постоянно встречаются рассуждения о евангельской любви, о Божией любви. Но мы убеждаемся: самая идеальная любовь, изображённая на страницах "Войны и мира", не достигает обозначенной высоты.

Носители же этой любви — не просто персонажи литературного произведения. Но сущности единого космологического целого, созданного Толстым в пространстве великой эпопеи. В этом создании любовь обнаруживает свою недостаточность. Соборности нечем быть скреплённой. Её и нет оттого.

Забегая далеко вперёд, можно утверждать, что в самом тяготении многих героев к слиянности с мipoм выразилось неосознанное пока самим Толстым тяготение к растворению в блаженстве безличного начала, которое станет для самого писателя выражением его веры в бессмертие и жизнь вечную.

Понятия о соборности вообще не может существовать вне догмата о Пресвятой Троице, в Которой соборность только и может обретать свои свойства и основу своего бытия. О Святой Троице в "Войне и мире" умалчивается, кроме одного лишь места с масонским рассуждением ("Троица — соль, сера и меркурий"), но то уж хула на Духа несомненная.

Разумеется, историческая эпопея Толстого не богословское изыскание. Однако, если речь о Боге заходит постоянно в произведении, то не обойти стороною вопроса: христианский ли это Бог — Троица? Позднейшее толстовское отрицание троического догмата известно — это уже крайняя точка. Начальная же точка, которую мы можем соединить с этой крайней, есть дневниковая запись 1852 года: "Не понимаю тайны Троицы…" и запись 1855 года, где сообщается о намерении создать новую религию, очищенную от веры и таинственности, то есть от религиозных догматов. "Война и мир" находится во времени между этими двумя точками примерно посредине. Можно поэтому с уверенностью предположить, что Бог у Толстого не мыслится в пространстве одного из основных христианских догматов. А если так, то о соборности не может быть и речи.

Масонское понимание Святой Троицы, заметим, также полагается в основу некоего единства мipa. Но истинно ли такое единство? Вопрос, кажется, риторический.

Непрочность мipa и мира, в которых пребывают персонажи "Войны и мира", раскрыты в сонном видении Николеньки Болконского, который замыкает собою событийный ряд эпопеи. Его завершающее место символично: мир и любовь не могут истинно противостать войне в этом мipe.

…Неожиданный итог? Но если говорить о полифонии образной системы, то — вот она.