Николай Герасимович Помяловский
Николай Герасимович Помяловский
Истинный уровень литературы определяют в значительной мере не только великие её творцы, но и писатели второго ряда, среднестепенные. В этот ряд можно включить и творчество Николая Герасимовича Помяловского (1835–1863).
Он известен в русской литературе прежде всего как бытописатель бурсацких нравов. "Очерки бурсы", главное его произведение, создавалось на основе неспоредственного опыта, вынесенного из многолетнего пребывания в бурсацкой жизни. Опыта в основном дурного, мрачного, беспросветного. В Помяловском с ранних лет сочетались изначальная внутренняя честность, склонность к соблазнительным уклонениям, неприятие некоторых отрицательных сторон церковной жизни, опора на собственный разум (и только на собственный разум), измышление новой веры под старым именем…
Собственно, ничего нового: так формируются все протестантские, сектантские и еретические течения. Тут неявно действует гуманистический соблазн, расчет на собственные силы, гордынное убеждение в самостной способности постичь истину. В подоснове — незнание истинной веры. Так всегда, так и теперь. Ведь в бурсе не дали знания Православия этим ищущим. К Святым Отцам часть духовенства даже питала недоверие. При некоторых, отмеченных и Помяловским, внутренних склонностях натуры это всегда выльется в ересь и протестантизм.
Помяловский указал также, сам того не сознавая, и серьёзную причину, по какой уже в те годы Православие могло оказаться безоружным перед возможной экспансией западных конфессий. В XIX веке эта опасность, быть может, была не столь заметна, хотя в высших кругах весьма увлекались заезжими протестантскими проповедниками. Но позднее пренебрегать ею значило бы проявить недальновидную беспечность. Причина слабости православной апологетики — фанатическое невежество и невежественный фанатизм «защитников» Православия.
При таком уровне «защиты» Православие обречено на небытие в умах несведущих людей, зараженных к тому же предубеждением против Православной Церкви. Им негде почерпнуть подлинные знания (а значит, и понимание), вероучительных православных истин. Можно, разумеется, порицать Помяловского за столь нелицеприятное изображение внутреннего состояния духовного образования и воспитания на Руси в середине XIX столетия, но лучше внутренне поблагодарить его: он указал на симптомы болезни, требующей врачевания. Помяловский осмыслил и на собственном опыте испытал ещё один выход из той нездоровой ситуации, в какой он сам оказался. Это был путь Чернышевских и Добролюбовых.
"…Контингент атеистов всё-таки даёт духовенство", — находим среди записей в рабочих тетрадях Достоевского. А он был наблюдатель непраздный. И трезво судящий.
Помяловский, выйдя из бурсы и размышляя над своим бытием, всё больше склонялся к позиции революционных демократов. "Мне «Современник» больше нравится, чем другие журналы, в нём воду толкут мало, видно дело", — признавался он, разбираясь в ворохе идей и мнений, в поисках собственных убеждений. Чернышевскому же писал: "Я ваш воспитанник, я, читая «Современник», установил своё миросозерцание".
Во многих сомнениях Помяловский выбирал для себя вполне определённый критерий: совесть. Можно припомнить, что в своё время Белинский по сходной причине отказался от весьма выгодного места, обрекая себя на вечную нужду. Да, первые из этих людей были во многом безупречны. Трагедия всей русской культуры (и истории) — в революцию пошло много именно совестливых людей. И причина проста: нравственная жизнь человека принадлежит не духовному, но душевному уровню его бытия. Совесть, великий дар Божий, позволяющий твари ощущать связь с Творцом, хранится и некоторое время главенствует в душе и после разрыва человеческим самоволием этой связи (по инерции своего рода), но, с постепенным угасанием праведного горения, становится готовой служить и любому бездуховному деянию, пока не вырождается в убеждённость: если Бога нет, то всё позволено. Достоевский заметил прозорливо: "Совесть без Бога есть ужас, она может заблудиться до самого безнравственного". История русского революционно-демократического движения отразила в полноте эти этапы деградации нравственного начала в человеке — от Белинского и Герцена до нравственных уродов большевистского периода. В революции соединяются крайности: совестливая праведность с бесовским безудержем. Одних она обольщает видимостью социального идеала справедливости, другие нутром чуют адово родство с нею.
В первом своём печатном произведении (психологическом очерке «Вукол», появившемся в 1859 году в "Журнале для воспитания"), размышляя о становлении характера молодого человека, автор высказал прелюбопытную мысль: "Часто и семья, и товарищество, и обстановка, и все случаи жизни, и даже прирождённые наклонности, наследственные пороки — всё направляет человека ко злу, но какая-то спасительная сила противодействует всему, и образуется человек умный и счастливый".
А ведь он спорит здесь с гипотезой "заедающей среды", опровергает жестокий детерминизм не только обстоятельств, но даже и врождённых свойств натуры, становясь поперёк дороги важной тенденции развития реалистического направления, и не в одной России, а и в Европе. Вряд ли он догадывался в какой спор ненароком ввязывается. Но с «заедающей» теорией ему ещё придётся столкнуться. Дело, однако, не в этом. Что же за "противодействующая сила" увиделась писателю в характере человека, спасительно направляющая его к счастью?
Сознание собственного достоинства необходимо человеку, чтобы стать человеком.
Это, итог собственного тяжкого опыта. Вот он остановился на грани, когда надо бы задуматься: откуда же берётся эта сила. И так легко в поисках истины вернуться на путь религиозного осмысления бытия. Тут всё очень близко, совсем рядом… Нет. Вопрос, если и возникнет у него, повисает без опоры. А без истинной опоры с материалистическими теориями не сладить. Абстрактный гуманизм обречён на вырождение.
Проблема детерминизма, заедания и противодействующей ему силы, становилась для Помяловского не отвлечённо-теоретической, а насущно-практической: он вступал на поприще литературного творчества. Первую свою повесть "Мещанское счастье" он решился предложить «Современнику». И направление журнала было ближе прочих, и приватное соображение примешалось: "Говорят, там семинаристы пишут". Во втором номере за 1861 год "Мещанское счастье" появилось перед читательской публикой.
Успех. Полный успех. Ободрённый автор в несколько месяцев пишет продолжение — повесть «Молотов». Она появляется в десятом номере «Современника» за тот же год.
А год-то, не забудем, — 1861. Знаменательный, рубежный год. И в такие-то годы особенно остро встают самые мучительные вопросы: во что верить? на что надеяться? чего ждать? И вслед неизбежно — один из главных вопросов, который очень скоро Чернышевский сделает заголовком своего романа, что делать? То есть "как жить"? Над этим вопросом бьётся вся русская культура. И ответы могут быть самые разные. Помяловский сумел разглядеть, что реальная действительность даёт возможность отвечать на поставленные вопросы по-всякому. И предстоит ещё делать выбор между различными ответами. Две повести Помяловского — попытка разобраться хотя бы с некоторыми.
Один из ответов высказывает персонаж с говорящей фамилией — чиновник Негодящев. Он зовёт, конечно, на негодящий путь, на путь расчетливого бездушного приспособленчества и чиновничьего карьеризма. Он зовёт на кривую дорогу: "Прочь вопросы! Прямая линия не ведёт к данной точке, так есть ломаная!" Автор такими штрихами рисует эту фигуру, чтобы честный и совестливый человек навсегда получил отвращение к подобному пути.
Главный герой повести, Егор Молотов, создаёт себе на основе долгого жизненного опыта и нелёгких раздумий идеал "мещанского счастья".
Как зорко умеет разглядеть Помяловский то, что мало кому заметно, что ещё в зародыше и не скоро разовьётся в зрелый организм. Проблема торжества буржуазного идеала, кажется, была ещё не самой актуальной в России той поры. Эту же проблему осторожно начал нащупывать Гончаров в "Обыкновенной истории", но Помяловский сумел обозначить её с большей определённостью. Тургенева же, он, пожалуй, даже обогнал в ответе на вопрос о герое нарождающегося времени. Молотов — это едва ли не тот тип, на которого автор «Нови» возлагал большие надежды. Помяловский трезвее: у него все эти дюжинные работники вызывают лишь гнетущую тоску.
А ведь они создают своего рода Царство Небесное на земле, — и чем такая интерпретация этой идеи хуже "хрустальных дворцов"? Во всяком случае — реальнее. И Молотов тоже честный и по-своему разумный эгоист. Но он также предпочёл беса, Хотя и не в грандиозном трагическом обличье, а маленького плюгавого домового. Он стал рабом собственных убогих идеалов.
Только вдруг зарождается сомнение: автор показал мир недолжного бытия, но каково же должное? И тут сказывается ограниченность критического реализма. Он лишь критикует, но ни на что иное не способен. Социалистический реализм может "хрустальным дворцом" поманить, — а что нам в жестко детерминированной реальности будет предложено?
Литература середины XIX века кричит о трагедии безбожного бытия. Не слушали, гонялись за "передовыми идейками", мечтали о хрустальных борделях, упивались будущим, где Бога уже окончательно и бесповоротно не будет.
Помяловский же явно мечется: он остро ощущает (совесть-то ведь для него не пустой звук), что "работать для будущего", к чему скоро призовёт Чернышевский, есть просто "благодумная дичь". Но он вынужден в растерянности недоумевать и над собственными тупиковыми выводами. Он ещё более актуализирует вопрос "что делать?", ибо показывает лишь чего не делать.
От религиозного осмысления жизни демократически настроенные литераторы были в подавляющем большинстве далеки. Хотя они давали богатый материал именно для анализа бытия с православных позиций, но читатель должен был озаботиться анализом самостоятельно, навыка к чему почти ни у кого не было. Русские реалисты, по самой сути своей художественной деятельности, раскрывали трагедию безбожного существования человека, критерием для оценки явлений действительности и поступков человека они всегда брали для себя аксиомы христианской нравственности. Иного и быть не могло: они воспитывались в православной культуре, хоть порой и подпорченной чуждыми воздействиями, а всё же подпорченность эта мешала им без всяких сомнений духовно принять Православие как полноту истины Христовой и не отступать от него в своём литературном творчестве. Поэтому критическому взгляду на мир порой просто нечего было предложить взамен. Поэтому многие стихийно следовали идее нигилизма: сперва нужно место расчистить.
Помяловский же ни для себя, ни для читателя ответа на вопрос "что делать?" не имел. Он знал: как не нужно жить.
Помяловский принимается за цикл "Очерки бурсы". Он как будто мстил бурсе, вкладывая в свои картины всю ненависть, накопившуюся в душе за четырнадцать лет бурсачества. Страшные получились картины.
Сохранились многие воспоминания воспитанников различных духовных школ, позволяющие получить более широкую картину бурсацкой жизни и быта во второй половине XIX столетия. Прежде всего нужно заметить, что очерки Помяловского относятся к времени, предшествующему реформам духовного образования конца 60-х годов. Обстоятельство существенное. Кроме того, приходится сделать печальный вывод, что петербургская бурса, которую описал Помяловский, резко выделялась среди прочих, и в худшую сторону. Многие мемуаристы отмечают и дурные стороны в различных семинариях и училищах, но нигде не встретить того, что так изобильно описывает Помяловский. А его правоту подтвердил профессор А. Катанский, который писал: "…по приезде в СПб Академию и по прочтении этих очерков, я не хотел верить, чтобы могло быть нечто подобное, да ещё в столичном духовном училище. К сожалению, из бесед с новыми товарищами-петербуржцами я должен был убедиться, что изображение бурсы у Помяловского близко к истине, и удивлению моему не было конца".
Вообще же из сопоставления многих воспоминаний, суждений, оценок — картина, складывается довольно пёстрая. Порой один и тот же автор противоречит самому себе, или дополняет самого себя, освещая реальность с разных сторон. Недаром же о. Георгий Флоровский в "Путях русского богословия" пишет: "…общее историко-культурное значение этих «до-реформенных» духовных школ приходится признать положительным и оценивать его высоко. Ведь именно эта духовно-школьная сеть оказалась подлинным социальным базисом для всего развития и расширения русской культуры и просвещения в XIX веке". Только не всё безоблачно было в этой культуре, так что и сам о. Георгий, со ссылкой на А.Григорьева, признаёт роль "кряжевого семинариста" в распространении нигилизма, от которого никуда же не денешься при размышлениях и о культуре, и о русском богословии даже. Неполезно поэтому впадать в крайности как огульной идеализации, так и безоглядного опорочивания духовного образования и воспитания. Важно не упускать из внимания дурных проявлений их ради извлечения должного урока, ибо хвост иных проблем тянется из времён Помяловского до наших дней.
Само слово бурсак стало отчасти нарицательным для обозначения грубого, неотёсанного, вороватого, маловерного детины, из которого каким-то неожиданным и неведомым образом вдруг должен получиться благообразный духовный пастырь. Традиция такого понимания слова идёт от романа В.Т. Нарежного "Бурсак"(1824), и от гоголевских бурсаков.
Наверное, одну из самых трезвых оценок состояния духовных школ в середине века дал И.С. Никитин в своём "Дневнике семинариста" — художественном произведении, основанном на впечатлениях автора от Воронежской семинарии, где он учился в 1839–1843 годах. Никитин был человеком несомненного православного миросозерцания, но взгляд его не был искажен идиллическим безразличием к жизненной прозе и грязи, которые, нравится то кому или нет, а существуют в реальности. Повесть Никитина была создана даже ранее "Очерков бурсы", хотя и не стала сразу столь широко известной. В ней много и такого, что чуть позднее гиперболизировал Помяловский, но именно Никитин, пожалуй, впервые в художественной литературе ясно и твёрдо выразил взгляд на высокую предназначенность пастырского служения православного священника: "…сан священника — великое дело… Падает ли какой-нибудь бедняк, убитый нуждою, я поддерживаю его силы словом евангельской истины. Унывает ли несчастный, бесчестно оскорблённый и задавленный — я указываю ему на бесконечное терпение Божественного Страдальца, Который, прибитый гвоздями на Кресте, прощал Своим врагам. Вырывает ли ранняя смерть любимого человека из объятий друга — я говорю последнему, что есть другая жизнь, что друг его теперь более счастлив, покинув землю, где царствует зло и льются слезы… И после этого, быть может, я приобретаю любовь и уважение окружающих меня мужичков. Устраиваю в своём доме школу для детей их обоего пола, учу их грамоте, читаю и объясняю им Святое Евангелие. Эти дети становятся взрослыми людьми, разумными отцами и добрыми матерями… И я, покрытый сединами, с чистою совестью ложусь на кладбище, куда как духовный отец проводил уже не одного человека, напутствуя каждого из них живым словом утешения…"
Каждый волен по-своему оценивать правду и неправду "Очерков бурсы" Помяловского, но не извлечь должного урока из его пусть и субъективного, а всё же искреннего суждения было бы неполезно.
Писатель ставил перед собой задачу безоглядного разрушения ненавистного ему уклада. Представлял ли он, что будет возведено на освободившемся месте? Скорее всего, невнятно. Ведь эти люди думали преимущественно о расчистке, а не о строительстве. И рубили всё сплеча.
Помяловский крушил направо и налево, пытался "расчищать место" от пороков, обнаруженных в реальности. Писатель исследовал жизнь самого дна: посещал трущобы и притоны в районе Сенной площади. Район же Сенной в Петербурге сродни московскому Хитрову рынку, с ночлежками которого мы связываем жизнь горьковских босяков. Помяловский был прямым предшественником Горького, что тот признавал без оговорок, прямо утверждая влияние Помяловского на собственное творчество. Свой богатейший материал Помяловский реализовать не успел. А собрано было немало и слишком тёмного, можно догадаться.
Помяловский всё больше приходил к убеждению, что умение противостоять внешним обстоятельствам необходимо в человеке воспитывать и развивать до определённого уровня, иначе он будет сломлен. Воздействовать же необходимо прежде всего на разум, поскольку без этого человек не сможет принять противоречие между своею бедностью и богатством других. Как доказать неразвитому человеку, что деньги надобно приобретать трудом, если Другие и без труда богаты? Вывод Помяловского прост: нужно иметь довольно сильное логическое развитие, чтобы выйти невредимым из путаницы логических фактов. Но из путаницы фактов логическим путём можно никогда и не выбраться. Логика не панацея от всех бед. Логика как раз может всё ещё больше запутать. Только что было делать рационалисту Помяловскому, когда пути духовного преодоления всего хаоса бытия были опорочены для него бурсацкой зубрёжкой?
Тем не менее ответ на вопрос "что делать?" на личном уровне для писателя как будто определялся: изучать жизнь и литературным трудом активно влиять на умственное (и тем на нравственное) развитие читателей. Вообще литературные замыслы его были весьма обширны. "Очерков бурсы" предполагалось написать до двадцати (написано же было всего четыре, да пятый начат). Обдумывались два романа о жизни молодого поколения 60-х годов. Однажды он рассказал о продуманном до мелочей строе одного из них друзьям, которые тут же решили, что это будут лучшие страницы из всего написанного им. Но написать уже не успел.
Гибель Помяловского — а иначе как гибелью это не назовёшь — кажется нелепой. Всё началось со случайного нарыва на ноге. Если бы он сразу послушался друзей, советовавших пойти в больницу! Да вот некогда, оказалось! Когда спохватился, больничные доктора смогли установить болезнь в той стадии, при которой тогдашняя медицина была бессильна…
Так вот, на полуслове, приходится прервать размышления над творчеством Николая Помяловского.