4

4

Творчество Достоевского освещено и освящено истинами Православия. Это несомненно и для раннего его периода. Однако полнота сознательного религиозного освоения бытия начинается у писателя с первого его великого романа. "Преступление и наказание" (1865–1866), один из всепризнанных величайших шедевров мировой литературы, — есть то особое, творчески-взрывное, религиозное и философское постижение истины, которое навсегда сопряжено с той поры с именем Достоевского.

Если в произведении с несомненной религиозной серьёзностью осмысления бытия — а романам Достоевского отказать в том невозможно — цитируется Священное Писание, то пренебречь этим — значит обречь себя на полное непонимание всего художественного текста. В "Преступлении и наказании" Соня Мармеладова читает Раскольникову, по его требованию, евангельский эпизод воскрешения Лазаря.

Евангельское чтение о воскрешении четверодневного Лазаря есть смысловой и энергетический узел всего романа.

Чтение Соней Евангелия — один из тех эпизодов, соприкосновение с которым даёт мощнейший очищающий разряд душе человека.

Вне веры невозможно постижение смысла евангельского события. Вне веры невозможно воскресение. Спаситель сказал о том, и Раскольников услышал в чтении Сони:

"Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет…" (Ин. 11,25).

Вне проблемы веры всякий разговор о романе Достоевского превратится в праздномысленное времяпрепровождение, хотя бы и в том обретались порой блёстки оригинальных идей.

Воскрешение Лазаря есть величайшее чудо, совершённое Спасителем в Его земной жизни. Такое чудо было возможно лишь Богу, но не человеку. Человеку возможно верить. Неспроста вспоминает Порфирий именно о Лазаре. Неверие в достоверность этого события есть неверие не просто в чудо, но — в Бога, в Его всемогущество и в Его любовь к человеку, способную на полное одоление чина естества. Тут один из ключевых моментов веры христианской вообще. Недаром Спиноза сказал однажды, что если бы он смог поверить в воскрешение Лазаря, то разбил бы всю свою систему вдребезги и крестился бы.

Раскольников требует от Сони прочесть ему Евангелие в решающий для себя момент покаяния, желая объявить о своём преступлении и принять внешнее наказание по закону.

Ибо герой романа и есть этот четверодневный Лазарь ("Это ты, брат, хорошо сделал, что очнулся, — говорит ему Разумихин. — Четвёртый день едва ешь и пьёшь"), жаждущий воскрешения и отчаявающийся в надежде на него. Жаждущий веры и долго не могущий её обрести.

Раскольников — мертвец. Он и ощущает себя вычлененным из жизни: "Разве я старушонку убил? — говорит он Соне. — Я себя убил, а не старушонку! Тут так-таки разом и ухлопал себя, навеки!.. А старушонку эту чёрт убил, а не я…" Но ещё прежде того, только узнав о его преступлении, Соня восклицает в исступлении отчаяния: "Что вы, что вы это над собой сделали!.. Нет, нет тебя несчастнее никого теперь в целом свете!" Логика как будто странная: над собою он ничего не делал — он старуху и Лизавету убил. Нет, себя — ухлопал.

Раскольников после убийства ощущает себя в некоем качественно ином состоянии…

Во время встречи с матерью и сестрой он, вспоминая о прошлом, признаётся вдруг: "Это всё теперь точно на том свете… и так давно. Да и всё-то кругом точно не здесь делается…" — и глядя на мать и сестру, недоумевает: "Вот и вас… точно из-за тысячи вёрст на вас смотрю…"

Совершилась разъединённость с людьми, но никто не понимает страшного смысла слов Раскольникова: он пере-ступил некую черту и пребывает далеко, "за тысячу вёрст", в ином мироощущении и даже как бы в ином мире, ибо реальность начал воспринимать иначе, чем окружающие, чем он сам прежде.

В новом существовании всё оказывается вывернутым наизнанку — и любовь оборачивается ненавистью. По сути-то, ненавистью не к близким людям, а к своему новому состоянию, о котором их отношение к нему свидетельствует ежеминутно: они обращаются к тому, прежнему любимому Роде, а его-то и нет. Так с самой первой встречи: "Обе бросились к нему. Но он стоял как мёртвый; невыносимое внезапное сознание ударило в него как громом…Он ступил шаг, покачнулся и рухнулся на пол в обмороке".

И убийство уже оказывается даже и не преступлением, но самим наказанием, следствием некоего иного преступления, совершённого ещё прежде того. Прежде самого убийства он уже преступил некую черту, и убийство стало наказанием за это преступление. Убийство старухи обернулось само-убийством Раскольникова. "Я не старушонку убил — я себя убил…"

В чём же тогда преступление? Где та черта?

Рассуждая о возможности убийства старухи-процентщицы, Раскольников определяет целью своей не эгоистическую корысть, а благо человечества — и тем претендует на справедливость и даже благородство всей этой логики. "Единичное злодейство позволительно, если главная цель хороша. Единственное зло и сто добрых дел!" — так, и совершенно точно, формулирует подслушанную идею Раскольникова Свидригайлов. Признаем, что ничего оригинального в такой идее нет: отцы-иезуиты это давно вывели.

Разрешение крови по совести — вот где черта переступается. Остальное — следствие.

"А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с ней в сердце своём" (Мф. 5,28)

В этих словах Спасителя должно видеть указание не просто на конкретный грех, но и на общий принцип: внутренняя готовность к греху уже есть грех. Внутренняя готовность к преступлению — уже преступна. Раскольников совершил прежде убийство в сердце своём.

Недаром (вспомним) Святых Отцов интересовала всегда прежде первопричина греха, а не само осуществление злого деяния. Деяние — лишь следствие, симптом болезни. Лечение же действенно всегда лишь при воздействии на источник недуга.

Когда же человек ощущает свою отъединённость от Бога, даже чуждость Ему, когда он остаётся наедине с собою и с миром без опоры на любовь Божию, когда он сам возомневает себя всевластным господином над своей судьбою — тогда беда, тогда вся дурная бесконечность времени наполнена для него терзаниями тщеславных вожделений.

"Сатана нас в тщеславие ввергает, чтобы мы своей, а не Божией славы искали", — писал святитель Тихон Задонский. "Будете как боги" — звучит не умолкая в сознании человека испокон веков, а он ищет и ищет, на чём утвердить свою самость, возвыситься над прочими в гордынном самоупоении. Эта жажда неутолима. И оттого мука её не может быть утолена в безбожном пространстве гуманизма.

Гуманизм есть, как мы знаем, осуществление бесовского соблазна. Соблазн действует и в каждом акте самоутверждения. Нам остаётся присоединиться к выводу Лосского:

"Всю историю преступления Раскольникова Достоевский рассказал так, как изображают зло христианские подвижники, тонкие наблюдатели душевной жизни, говорящие о «приражении» дьявола, присоединяющего свою силу ко всякому тёмному пятну в душе человека. Как только у Раскольникова возникло убеждение, что необыкновенные люди имеют право на преступление, как будто какая-то невидимая рука стала подсовывать ему даже и внешние впечатления и условия, ведущие к осуществлению убийства. Когда Раскольников открыл свою тайну Соне, она сказала ему: "От Бога вы отошли, и вас Бог поразил, дьяволу предал". Раскольников согласился с этим: "я ведь и сам знаю, что меня чёрт тащил".

Такие внешние "случайные" условия и впечатления на пути Раскольникова к убийству слишком очевидны: подслушанный разговор в трактиришке или столь же «удобные» сведения об отсутствии Лизаветы в нужное время дома, полученные уже в тот момент, когда он как будто решил убийства не совершать и возрадовался тому. Раскольников совершил убийство в сердце своём, и это отдаёт его во власть бесов. Это-то лишает героя романа воли и обрекает на смерть, ту самую, четверодневную.

Раскольников по-своему прав, утверждая: старушонку "чёрт убил", что, впрочем, не снимает с него вины.

Достоевский не снимает вины с человека, даже сознавая дьявольское развращающее влияние: волю в этом сам же человек и даёт лукавому. Тем более не оправдывают преступника социальные условия его существования. Однако в советское время утвердилась гипотеза: преступление Раскольникова вынуждено его нищетой, дошедшей до крайности.

Герой романа действительно "задавлен бедностью". Но относительно Раскольникова сам автор отверг «экономическое» толкование (и оправдание) преступления его простым сюжетным ходом: накануне убийства старухи герой получает письмо от матери, в котором сообщаются обстоятельства, как будто могущие избавить нищего студента от материальных забот появление богатого жениха у сестры, возможность помощи, даже делового партнёрства и пр. Но Раскольников не колеблясь отвергает разгаданную мгновенно им жертву сестры ради счастья обожаемого брата. «Экономическое» объяснение своих действий герой Достоевского и сам отбрасывает как неистинное: "…если б только я зарезал из того, что голоден был…то я бы теперь… счастлив был!"

Совесть, совесть в нём жива — он по совести и позволил себе убийство. "Совесть без Бога есть ужас, она может заблудиться до самого безнравственного" — этот закон души, выведенный Достоевским, надо бы повторять и повторять. В совести без Бога и переступил Раскольников ту невидимую черту. За чертою же бес (черт) взял над ним свою власть.

Раскольников полагал, верно, что ту черту можно переступать по собственному произволению в любую сторону: возвращаться оттуда, не задерживаясь, не направо-налево топором круша без разбору, а лишь из расчёта, по совести именно. Но туда перешагнуть смог, а обратно — не под силу. Тут Лужин прав, сам того не подозревая: "Во всём есть черта, за которую перейти опасно; ибо, раз переступив, воротиться назад невозможно". А там бесовская воля заставляет действовать по своим правилам: и вот обрушивается топор на кроткую Лизавету, убитую уже не по расчётливой совести, а от звериного страха, в безумии, по инерции, по готовности к убийству, потому что это уже там, за чертою совершается, а там всё позволяется и даже подневольно принуждается совершение того, от чего здесь содрогается душа.

Лизавету убил уже мертвец. Оттого он и не вспоминает своё второе убийство, сам порой тому удивляясь: он наказал себя прежде убийством старухи, судьба же безответной сестры её стала лишь неизбежным следствием — там он мог убивать кого угодно без счёту.

Слово «наказание» многозначно. Даль отметил среди прочих и такие значения: наказ, наставление, поучение, наука, проповедь.

Наказание Раскольникова — это научение, наставление, это проповедь Достоевского против убийства человека в человеке.

Достоевский выбрал для своего художественного эксперимента натуру наиболее чуткую: не всякий отреагирует на убийство, подобно Раскольникову, так мгновенно. Другому, толстошкурому, долгое время всё нипочём. И мука его может выразиться совершенно иначе: очерствением души, духовной опустошённостью, совершением новых и новых преступлений, которыми он будет пытаться заглушить — тщетно — всё переполняющие бессознательные терзания свои.

Раскольников ввергнут в жесточайшие страдания. Психологические глубины отображения этих страданий и есть то стремление обнаружить и показать человека в человеке, которое Достоевский назвал важнейшей целью своего реализма. Ибо когда человек переступает некую черту запрета, он насилует собственную природу, нарушает онтологически заложенные в его натуру законы человеческого бытия. Человек (в человеке) не может не страдать при этом.

И в противоречие самому себе он все же ошущает возможность собственного воскресения. Как вёл его прежде к преступлению бес, так ведёт теперь Промысл Божий, слово Божие — к воскресению.

Раскольников не знает, что его мука — оттого, что он человек, а человек не может не страдать в пространстве за той чертой, будь то Наполеон или нищий голодный студент (страдания различны — так как люди различны; различны и сроки).

Он не может сам ничего. Чтобы смочь, нужно отречься от своей гордыни, одолеть её, смиренно признать своё бессилие.

"…Ибо без Меня не можете делать ничего" (Ин. 15,5).

Лазарь не может воскреснуть сам. Но "человекам это невозможно, Богу же всё возможно" (Мф. 19,26).

Эту идею твердо несёт в себе Соня.

"Ибо, когда мир своею мудростью не познал Бога в премудрости Божией, то благоугодно было Богу юродством проповеди спасти верующих" (IKop. 1, 21).

Путь страданий Раскольникова есть путь его к Богу. Он труден, кажется невозможным, этот путь. Но человек всё равно делает по нему свои мучительные шаги, не сознавая их спасительного значения. Он как будто вмёрз в свой грех, в свою гордыню, в своё преступление, в своё четверодневное небытие — и не может отмёрзнуть.

Бесовское смердящее присутствие в нём ещё так сильно, что даже страшные каторжники ощущают это интуитивно и полны ненависти к нему — не к нему, а к бесовскиму наваждению в нём, — хотя он внешним поведением своим никак не задевает их.

Тут сказалось естественное интуитивное чутьё, что близок враг рода человеческого, которого нельзя принять (а что проявилось в дикой форме — на то и каторжные). Достоевский не однажды повторял: самый отвратительный негодяй в народе знает свою преступную мерзость, вовсе не обманываясь в собственной вине, в совершённом преступлении. Но Раскольников долго противится такому знанию о себе.

Он почти ненавидит Соню, призвавшую его на путь покаяния, Соню, которую так полюбили все арестанты, в силу того же бессознательного чутья на истину.

А Соня не торопит его, не понуждает ни к чему: "В начале каторги он думал, что она замучит его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия". Любовь долготерпит, И именно любовь, в которой всегда есть отсвет Божиего света, отмораживает его для покаяния. Богу всё возможно. Всё происходит мгновенно, вдруг: "Как это случилось, он и сам не знал, но вдруг что-то как бы подхватило его и как бы бросило к её ногам. Он плакал и обнимал её колени. В первое мгновение она ужасно испугалась, и всё лицо её помертвело. Она вскочила с места и, задрожав, смотрела на него. Но тотчас же, в тот же миг она всё поняла. В глазах её засветилось бесконечное счастье; она поняла, и для неё уже не было сомнения, что он любит, бесконечно любит её и что настала же наконец эта минута…"

Многие исследователи отмечали знаменитое вдруг у Достоевского. Это вдруг в его мировидении идёт, несомненно, от Писания, ибо многое важнейшее происходило в Священной Истории вдруг, как всякое истинное чудо Божие, как проявление воли Божией. Ведь и Лазарь воскресает именно вдруг, по одному лишь велению Христа.

Лазарь воскрес. "…Он воскрес, и он знал это, чувствовал вполне всем существом своим…" Но воскресение Раскольникова воскрешает и Соню: она также грешница, переступившая черту, хоть и жертвуя собою. Она с самого начала сознавала свой грех и своё недостоинство, и также нуждалась в помощи для очищения от греха, и терпеливо ждала.

Раскольников едва ли не сразу ощутил свою неразрывность с Соней — и в грехе, и в жажде очищения. Его любовь становится залогом спасения и для неё.

"Они хотели было говорить, но не могли. Слёзы стояли в их глазах. Они оба были бледны и худы; но в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновлённого будущего, полного воскресения в новую жизнь. Их воскресила любовь, сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца другого".

Их воскресила любовь.

Лазарь воскрес. И вдруг, хотя внешне как будто ничего не переменилось, отношение арестантов к своему сотоварищу стало иным: "В этот день ему даже показалось, что как будто все каторжные, бывшие враги его, уже глядели на него иначе. Он даже сам заговаривал с ними, и ему отвечали ласково. Он припомнил теперь это, но ведь так и должно было быть: разве не должно теперь всё измениться?" Мертвеца больше не было, и никто не ощущал уже прежнего зловония.

Это воскресение означало возвращение в состояние до преступления невидимой черты Божией правды. Впереди же ожидал ещё долгий путь.

Иная судьба и иной исход у Аркадия Ивановича Свидригайлова. Иное преступление и иное наказание.

Свидригайлов — двойник и антипод Раскольникова одновременно. Они оба внутренне чувствуют взаимную близость.

Оба — преступники, оба уже за чертою. Это их, бесспорно, единит. Но между ними более различий, нежели сходства. Раскольников нищ, Свидригайлов богат. Раскольникова выслеживает полицейский следователь, Свидригайлов «чист» перед законом. Раскольников переживает адские мучения, Свидригайлов абсолютно спокоен. Узнавши о преступлении Раскольникова, Аркадий Иванович духом не возмутился: убил так убил, дело житейское. Идея "цель оправдывает средства" ему весьма нравится. О совести он рассуждает так, что это-де вещь несколько неопределённая: "Теперь всё помутилось, то есть, впрочем, оно и никогда в порядке-то особенном не было". Раскольников одинок, Свидригайлов успел обзавестись молоденькой невестой, что ему, сладострастнику, слишком должно быть соблазнительно. Он уже и Раскольникову о не вполне скромных вещах начинает рассказывать.

Обстоятельства существования Свидригайлова можно выразить несколько просторечным оборотом: живи не хочу. Так он именно не хочет. Он перестаёт жить.

Раскольникову незадолго до самоубийства своего он признался: "Сознаюсь в непростительной слабости, но что делать: боюсь смерти и не люблю, когда говорят о ней", — с отвращением отметая вопрос, мог ли бы он застрелиться. И стреляется вскоре с холодным спокойствием.

Если всё же боится смерти, то зачем же отдаёт себя под ее косу? Значит, есть нечто более ужасное для него, когда и страх смерти сумел перебороть.

"Марфа Петровна посещать изволит" (6, 219), — с кривой улыбкой признаётся он Раскольникову.

Прошло время готических романов с окровавленными призраками — теперь всё происходит буднично, прозаически. Но оттого не более ли жутко?

"…Вошла в дверь: "А вы, говорит, Аркадий Иванович, сегодня за хлопотами и забыли в столовой часы завести". А часы эти я, действительно, все семь лет, каждую неделю сам заводил, а забуду — так всегда, бывало, напомнит" (6, 219). А Марфу-то Петровну уж и похоронить успели.

Вот откуда подкрадывается возмездие, и Свидригайлов не может не предчувствовать ужасающего развития подобных галлюцинаций, явно имеющих бесовскую природу. "Как человеки, возлюбившие своё падение, свою греховность, употребляют все меры, чтобы привлечь всех человеков в своё направление: так в особенности заботятся об этом падшие духи, — предупреждает святитель Игнатий (Брянчанинов). — Они совершают дело погубления человеков с несравненно большим успехом, чем злонамереннейшие человеки". Бесу надо одно: подтолкнуть грешника к безнадёжному отчаянию. Для этого использует лукавый душевное состояние человека. Состояние у Свидригайлова беспросветно болезненное.

Мрак души Свидригайлова выявился в его предположении о вечности: "Нам вот всё представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится…А почём знать, может быть, это и есть справедливое, и знаете, я бы так непременно нарочно сделал!" Это сродни представлению о погребении заживо — в дурной бесконечности времени. Именно во времени, ибо вечность есть обозначение Горнего мира, самоприсущее ему свойство.

Представление Свидригайлова есть кощунство, хула на Духа (Мф. 12,31). Непрощаемый грех. Трудно вообразить нечто более отталкивающее и наводящее ужас. Здесь пустота абсолютная. Адские Мучения, образ которых живёт в обыденном сознании, всё-таки составляют какое-то содержание, у Свидригайлова — ничто: беспредельное, внепредельное. В сопоставлении с этим «ничто» вдруг по-новому раскрывается смысл слов Раскольникова, рассказавшего Соне о собственном озлобленном затворничестве в тёмной и низкой своей конуре, куда он забился "как паук" и где выдумал себе идею убийства по совести. Так раскрывается инфернальное родство двух героев романа.

Но если для Раскольникова путь к воскрешению не закрыт, то Свидригайлову он представляется невозможным или связанным с такими терзаниями, что предпочтительнее самоубийство. Его изначальное нечувствие к греху не должно никого обманывать: просто ему потребно гораздо большее время, чем многим прочим, для обретения ведения о неизбежности душевной муки. И он чрезмерно погряз в безверии, слишком пребывает во власти бесовской, чтобы надеяться на какой-либо иной исход, кроме добровольной смерти.

Да, возможный для Свидригайлова путь ко спасению был бы несопоставимо мучительнее, чем у Раскольникова. Но без опоры на веру совершить такое невозможно. А вера-то им была утрачена полностью — что и подтвердило его самоубийство.

Достоевский ставит проблему конфликта человека (в человеке) со злом, в котором лежит мир. И исследует все возможные попытки разрешения и преодоления этой коллизии, истинные и ложные.

Истина — в Соне. Раскольников предлагает ей хотя бы чисто умозрительно решить проблему мирового зла (в частном, разумеется, проявлении) посредством волевого действия:

"Представьте себе, Соня, что вы знали бы все намерения Лужина заранее, знали бы (то есть наверно), что через них погибла бы совсем Катерина Ивановна, да и дети; вы тоже, в придачу (так как вы себя ни за что считаете, так в придачу). Полечка также… потому ей та же дорога. Ну-с; так вот: если бы вдруг всё это теперь на ваше решение отдали: тому или тем жить на свете, то есть Лужину ли жить и делать мерзости, или умирать Катерине Ивановне? То как бы вы решили: кому из них умереть? Я вас спрашиваю".

Вопрос жестокий, при всей его спекулятивности. Раскольников провоцирует Соню признать хотя бы отчасти справедливость его убийства несомненно вредной старушонки. И признать справедливость такого способа борьбы со злом. Он побуждает её к молитве "да будет воля моя". Хотя бы в мечтаниях, но — моя.

Соня отвечает "с отвращением", и то, что только и может она ответить из чистоты своей веры: "Да ведь я Божиего Промысла знать не могу… И к чему вы спрашиваете, чего нельзя спрашивать? К чему такие пустые вопросы? Как может случиться, чтоб это от моего решения зависело? И кто меня тут судьёй поставил: кому жить, кому не жить?". Соня знает только молитву: "Да будет воля Твоя".

Вопрос о мировом зле не может быть решён в отрыве от признания промыслительного действия в мире Божией воли. А поскольку Промысл действует всегда только во благо, но не во благо мирское, а во благо спасения, то и зло должно быть оценено не с позиции житейского благополучия, комфорта, прогресса и пр., но в пространстве движения человека ко спасению при благодатной помощи Промысла. Зло есть то, что отвращает от спасения. Добро — что содействует спасению. Промысл Божий — абсолютное добро. Бесовские деяния — абсолютное зло. Но Промысл может осуществляться через скорби и лишения. Бес может соблазнить сокровищами. Человек же, мирским своим разумением, может воспринимать бесовское благополучие как добро. Скорби и страдания — как зло. То есть всё вывернуть наизнанку. И бороться с добром, в котором увидит зло для себя. И потворствовать злу, воспринимаемому как благо.

Раскольников и руководствуется этой изнаночной логикой. Соня в смирении своём (она себя "ни за что считает") полагается только на Промысл, ибо бессознательно чувствует: человек слишком готов ошибиться в своём восприятии доброго и злого.

Для гордого рассудка невместимо, что в подобном смирении, в немощи такой человеку требуется несопоставимо более силы внутренней, чем в активном проявлении своевольной гордыни его.

Проблема зла решается, по сути, очень просто: признанием, что зла как такового и нет вовсе. И сами бесовские соблазны действуют промыслительным попущением Господнем также во благо нашего спасения. Зло есть то в человеке, что препятствует пониманию этого. Бороться со злом необходимо в себе самом. Возносящий славу Господу за скорби свои — побеждает зло…Но это лишь сказать легко.

"И чтоб я не превозносился чрезвычайностью откровений, дано мне жало в плоть, ангел сатаны, удручать меня, чтоб я не превозносился. Трижды молил я Господа о том, чтобы удалил его от меня, Но Господь сказал мне: "довольно для тебя благодати Моей, ибо сила Моя совершается в немощи". И потому я гораздо охотнее буду хвалиться своими немощами, чтобы обитала во мне сила Христова. Посему я благодушествую в немощах, в обидах, в нуждах, в гонениях, в притеснениях за Христа: ибо когда я немощен, тогда силен" (2 Кор. 12, 7-10).

Путь Раскольникова — путь от служения злу к победе над ним. Путь Свидригайлова — путь служения злу, отчаяния перед кажущимся всевластием зла, отказа от волевых усилий к преодолению зла в себе.

Тема революционной бесовщины для "Преступления и наказания" — побочная. Теория Раскольникова, разрешение убийства по совести, выводит познающий разум, отчасти по касательной, к обнаружившей себя как раз во время работы писателя над романом проблеме политического террора (1866 год — покушение Каракозова), который есть не что иное, как дозволение кровавого преступления ради благой цели. Правда, Достоевский осмысляет этот вывих души пока вне политической борьбы. Раскольников не революционер-террорист (хотя — показательно — Разумихин заподозрил в нём ненадолго политического заговорщика), он и не помышляет о социальном переустройстве жизни, его цель пребывает на ином уровне мировосприятия.

Нигилистов в романе олицетворяет Лебезятников — в карикатурном облике. Он принадлежит к тем силам, какие вознамерились спасти мир своим разумением и собственными усилиями — в земном безбожном бытии. Лебезятников исповедует новомодное для того времени поветрие: он горячо предан устройству коммун, должных внести в жизнь «прогрессивные» начала. Коммуна, которую декларирует Лебезятников, есть отчасти пародийное отражение идеальных сообществ, нафантазированных Чернышевским в романе "Что делать?", отчасти же как бы реальное осуществление хрустального рая. Такие коммуны создавались горячими энтузиастами именно в реальности. Известнейший пример: слепцовская коммуна, описанная не без сарказма Лесковым в романе «Некуда». И все они после недолгого существования распадались, поскольку созидались на песке безбожия, хотя теоретики и практики этого строительства побоялись догадаться о том. Вообще гипотеза коммунистического будущего именуется по недоразумению научной теорией, вопреки тому очевидному факту, что даже самые первые лабораторные опыты при попытке подтвердить реальность прекрасных мечтаний неизменно давали отрицательный результат.

Лебезятников забавен, но не забавны идейки, спародированные его некрепким умом. Достоевский исследовал весь их комплекс позднее, в «Бесах», но в "Преступлении и наказании" он пытается прозреть страшный итог их социально-разрушительных мечтаний: в последнем сне Раскольникова, в одной из своих антиутопий — в грозном предупреждении России, к несчастью её, не услышанном ею.

Вера Павловна у Чернышевского, помнится, увлекалась сновидениями о грядущей хрустальной справедливости. Достоевский показал, что она на самом деле могла бы узреть, будь её автор логически более последователен и проницателен. Сон Раскольникова — блестящая антиутопия; аллегория его проста: бесы, вселяясь в людей, ведут мир к гибели. Но бесам будет воля там, где люди изгонят Бога из душ своих.

Недаром видит этот сон Раскольников: именно его рассудочные схемы, пусть он о том и не думал в полноте, оказались близки химерам будущих разрушителей России; ему и выпадает заглянуть в лицо грозящей реальности, познать следствия его измышлений. Как его признание крови по совести сделало его душу беззащитной перед бесами, так и приятие в сознание людей страшных теорий революционно-насильственного изменения мира сделает их бессильными в противостоянии сатанинскому злу.

Вывод несомненен: одолеть зло возможно лишь на уровне личной веры, но не социального переустройства жизни.

Сербский подвижник и угодник Божий Иустин (Попович) писал, осмысляя творческий опыт Достоевского:

"Подвигом веры воскрешает себя человек из гроба своего эгоизма. Христоцентризмом подвига веры он побеждает эгоцентризм своего тщеславного разума, мятежной воли и заражённого грехом сердца. Человеческий разум, каковым он является в своей эмпирической данности, ограничен, эгоистичен, заражён грехом, надменен — это то, что должно быть преодолено. Преодолеть и покориться Разуму безграничному, чистому, безгрешному, вечному, богочеловеческому. Одним словом, — разуму Христову. Это — первое требование евангельского, православного подвига веры. По убеждению Достоевского обретение веры в Богочеловека Христа и в загробную жизнь бесконечно важнее обладания сознанием, познанием, наукой".

Так решается у Достоевского вечное противоречие между верой и рассудком человеческим. Истинно по-православному.

Без веры в воскрешенного Лазаря — всё тщетно.

Но вера в воскрешённого Лазаря бессильна без веры в воскресшего Сына Божия.