* * *
* * *
Работа на дорожке подходила к концу, реже двигались вагонетки, аварий почти не было. Грунта подавалось в колоду все меньше и меньше, мороз сковывал все так, что люди не в силах были отогревать забои, хотя сюда были брошены все людские и конные резервы, истощилась окончательно сила и у Владыкина. В обеденный перерыв он, покушав, вышел из душного помещения тепляка.
Как никогда, во всем существе ощущалась огромная потребность в отдыхе, так что невольно, наклонившись грудью на перила, у него как-то все опустилось: голова поникла на грудь, руки повисли за перилами, ноги еле держали тело. Уже долгие месяцы он не имел никакой возможности отдыхать. Холод и голод, днем и ночью, не давали покоя. В холодном бараке Павел ни разу не мог раздеться, поэтому ночами лежал в каком-то сонном бреду, страдая, ко всему прочему, от мучительного зуда в немытом теле. Так хотелось: где-то в тепле, хоть раз, раздевшись выспаться, потянув все члены, но увы — это было неосуществимой мечтой.
По дорожке снизу тянулись на прибор полугруженные вагонетки, затем остановились и они, на время съема золота с промывочной колоды. Специальные люди, под охраной вооруженного человека, засуетились над этой самой ответственной операцией. Доступ воды прекратился, и съемщики, звено за звеном, поднимали решетки со дна колоды, под которыми на сукне, по длине всей колоды в 20–25 метров, поблескивали мелкие крупицы золота, а часто — мелкие куски-самородки, всякой причудливой формы.
Все это аккуратно скручивалось и погружалось в большое металлическое корыто-зумф, частью залитое водой. Затем сукно тщательно промывалось и, освобождаясь от металла, складывалось обратно в колоду. Содержимое зумфа мелкими дозами, вручную, промывалось лотками, и отмытое золото ссыпалось в своего рода металлическую жаровню, подогреваемую медленным огнем, где оно освобождалось от влаги.
Затем, уже просохшее, золото ссыпалось в мешочки для доставления его в золотую кассу управления. Павел со скорбью смотрел на всю эту операцию и затем — на аккуратно сложенные мешочки. Глубокий, мучительный вздох вырвался у него из груди:
— Сколько тысяч жизней занято добычей этого металла, а сколько этих жизней уже отдано в жертву за него?! Сколько крови пролито за него, а сколько еще прольется, когда его увезут дальше, если увезут?! Сколько жизней людских будет еще продаваться и покупаться за него! И как счастлив тот человек, то человеческое общество, которое свободно от него.
Каким-то ужасом повеяло на Владыкина от этой жаровни с золотом, и, хотя так не хотелось двигаться с места, но он отвернулся от съемщиков. Когда они уже погружали все на лошадь, он медленно побрел вниз по дорожке. Внизу, почти у самой эстакады, он заметил, как канат дрогнул, и вагонетки со скрипом поползли вверх; работа, после перерыва, началась своим чередом.
Увидев оставленный людьми костер, Павел хотел было уже свернуть к нему и хоть немного, сидя отдохнуть, но вдруг услышал привычный, тревожный, металлический скрежет и, обернувшись, посмотрел вверх по дорожке. Одна из груженых вагонеток сошла с рельс и, забурившись в землю, опрокинулась в сторону, следующая за ней — отцепилась от муфты и с нарастающей быстротой катилась вниз.
Жаром обдало лицо Павла — ухватившись за канат, он пытался поймать вагонетку на следующую муфту, но канат от удара подскочил вверх, а, остановившаяся на мгновение, вагонетка покатилась опять вниз. Павел растерялся, собрал последние силы, бросился навстречу ей, и, совершенно бессмысленно упершись руками, пытался сдержать, хоть сколько-нибудь, груженую махину собой, забыв, что сзади наверх поднималась следующая, такая же груженая вагонетка. Инстинктивно, он оглянулся назад в тот самый момент, когда нижний вагон подошел сзади, вплотную к нему. Павел едва успел несколько наклониться в сторону, как раздался грохот и скрежет металла от столкнувшихся вагонеток. Передняя, сойдя с рельс, поднялась задом на дыбы, и он, от ужасной боли в ноге, потерял сознание…
Когда Владыкин очнулся, первое, что он увидел, это склонившееся озлобленное лицо "сотского" Попова и рядом с ним, такое же лицо, бывшего своего бригадира.
— Ну что, очухался, гад… посмотри, что наделал, я го-во-рил тебе…
Обе вагонетки, опрокинутыми, валялись на боку, между ними, с окровавленной ногой, на земле и в грязи, лежал навзничь Павел. Толпа арестантов сбежалась посмотреть на несчастного. Кто-то из них, сняв шапку, перекрестился и сочувственно проговорил:
— Отмаялся, горемычный…
— Да ты что крестишься, как за упокой, он еще глазами лупает, — возразил другой.
Но тут подошла гробарка и, расталкивая толпу, Попов закричал:
— Что рты поразевали, по-ду-ма-ешь важное происшествие, рас-хо-дись по за-бо-ям! Пускай дорожку!
В момент катастрофы дорожка была выключена. Затем, бесцеремонно оттащив Владыкина немного в сторону, кто-то сдернул с потерпевшей ноги валенок и закрутил до колен, испачканную в грязи, штанину. Павел заметил на кальсонах запекшееся, кровавое пятно ниже колена и вновь потерял сознание…
Пришел он в себя, когда повозка остановилась, в больничном городке прииска Нижний Штурмовой. Первое, что он почувствовал, — сильную боль в ноге. При попытке пошевельнуть ею, он застонал от нестерпимой боли, но с радостью заключил, что нога цела.
— Слава Богу! Слава Богу! — тихо прошептал он про себя, — не только сам, но и нога цела, а остальное Господь усмотрит.
При врачебном осмотре оказалось, что каким-то чудом, несмотря на то, что Павел попал между столкнувшимися вагонетками, нога была действительно цела, не переломана, только какой-то металлической частью пробило ее до самой кости, образовав глубокую рану.
За долгое-долгое время Павла впервые обмыли, одели в чистое белье, сделали перевязку и уложили в просторной, натопленной комнате, на мягкую постель. Несмотря на ноющую боль в ноге, Павел моментально заснул крепким, блаженным сном, да так, что его еле-еле добудились, только утром. Он был так счастлив, что после пережитых мытарств, от радости не находил слов благодарности Богу за то, что Он, хотя и ценою таких потрясений, дал ему эти дни настоящего отдыха, а слезы лились и лились из глаз ручьем.
Первое время он днями и ночами спал, передвигаясь на костылях только за самым необходимым. И, хотя боль не унималась, но врач успокоил его тем, что рана чистая, опасность никакая не угрожает, выздоровление придет быстро.
Павел был этому рад, но как страшно было думать, что придется возвращаться на прежнее место! Питание было, хотя и сказочно-отличным, по выражению Владыкина, но что это для истощенного человека? Тем не менее, он почувствовал, что силы к нему ежедневно прибывают.
По прошествии 2 недель костыль от него убрали (как он ни умолял его оставить); с трудом, ему пришлось достать просто палку, при помощи которой едва можно было пробираться по комнате. На последнем врачебном осмотре ему было объявлено, что держать его больше не могут, выписывают как выздоровевшего, и как снисхождение к нему, его на подводе отправят на Средний.
С болью, опираясь на палку, Владыкин прибыл на прежний прииск, только зачислен был в другую бригаду на земляные работы. Новый бригадир с большим вниманием отнесся к нему, но предложил сходить в санчасть. Там, с бранью, его выгнали из приемной, признав совершенно здоровым, обозвали филоном, отказав во всякой помощи.
Но Господь послал расположение не только бригадира, но и нового мастера, и первые две недели Павел был устроен на легкой работе, где достаточно окреп, чтобы ходить уже совершенно свободно.
Положение же заключенных ухудшалось все больше и больше. Рабочий день продлился до 12 часов, люди менялись прямо в забое, лютые морозы сменялись рокочущей снежной вьюгой, вся жизнь проходила в непроглядной темноте, так как световой день длился 2–3 часа. Долгое время солнце не показывалось совсем, только было видно, как оно пряталось где-то за вершинами гор.
В довершение всего, начальником лагеря был прислан особо злой человек, ненавидящий заключенных всеми силами души и, соответственно, цвету волос, именовался среди заключенных просто "Рыжий". По его указанию, перед выходом была установлена трибуна, куда рано утром сгонялось все население лагеря и, как правило, на стуже или под завывание метели, заключенные по часу и более ожидали его прихода, не имея права отойти ни на шаг. По приходу его (а он всегда был изрядно пьян), по полчаса или даже по часу, все еще должны были выслушивать выступление, где он с упоением высказывал всевозможные обвинения в адрес заключенных, клеймя их позором и запугивая еще большими карами в будущем.
Речь сводилась всегда к тому, что каждый из заключенных должен считать себя счастливым и благодарным администрации лагерей за то, что имеет в своем распоряжении труд, этот паек и эти рубища на плечах. Бывали случаи, когда кто-нибудь из отчаянных заключенных не выносил этих моральных пыток на 40-50-градусном морозе и выкрикивал просьбу об окончании речи. За такое оскорбление человек исчезал совсем или на долгое время.
После такой выдержки люди, застывшими, приходили в забой, где категорически запрещалось разжигать огонь, так что единственным спасением была работа.
Павел тянулся, что было силы, но когда силы совершенно оставили его, он приготовился в отчаянии умирать, но и к этому не находил путей. Из той интеллигенции, какую он видел в начале зимы, в живых не осталось почти никого. Наиболее выносливым оказалось простонародье, но и из него — один за другим погибали от истощения. Некоторые заключенные пытались отрубить себе пальцы на руках или ногах, лишь бы воспользоваться краткодневным освобождением от этого каторжного труда, другие искусственно обмораживали себе конечности, но и тех и других, разоблачали, судили за членовредительство и без всякой помощи выгоняли, опять-таки, на работу.
Однажды после очередного, морального издевательства "Рыжего" с трибуны, на разводе, Павел, придя в забой впал окончательно в глубокое отчаяние и, обхватив голову руками, упал на мерзлую землю и горько, безутешно зарыдал:
— Боже мой, Боже мой, зачем Ты оставил меня? Неужели не будет конца этим мучениям?…
— Эй, парень! Ты чего, замерзаешь что ли здесь? А ну-ка, иди к костру, отогрейся, — услышал над собой Павел голос бригадира. Подняв с мерзлой земли Владыкина, он подвел его к костру и распорядился, чтобы ему дали место.
— …Ну вот, может быть, теперь будет полегче, — заканчивал какой-то рассказ десятник, поправляя дровишки в догорающем костре.
— Так что не унывай, — толкнул он в бок Владыкина, — слышал?… "Рыжий"-то наш, того… концы отдал!
Павел, не имея чувства злорадства, не радовался вместе со всеми, услышав о гибели начальника, но просто заинтересовался, тем более, что сегодня утром, глядя на него, на трибуне, он подумал: "Неужели человек может быть таким ужасным?"
— А что случилось? — спросил он десятника.
— Как, что случилось, разве ты не знаешь? Видишь, дорожка не работает, начальство сбегается со всех сторон смотреть на "Рыжего", — пояснил десятник.
В это время, рядом стоящий заключенный, перебивая его, рассказал Павлу:
— Прямо с развода "Рыжий" побежал наверх, над забоями по шурфам, чтобы посмотреть: сколько взорвали за ночь грунта, сколько приготовили новых шурфов ко взрыву, как двигаются короба с грунтом, работают ли в забое люди? Шурфовщики-же вычистили шурфы и, оставив инструменты на дне, ушли в бараки на отдых. Выгруженная порода около шурфа, как правило, всегда мокрая, пополам с грязью примерзла, а снежок все припорошил.
"Рыжий", сгоряча, побежал по кочкам грунта мимо шурфов, да не заметил, как в одном месте прыгнул на обледенелую скользкую груду, да и юркнул прямо в шурф. Ну, а шурф был около семи метров глубиной, а на дне лом торчал в бурке. Ну, работяги пришли, глянули вниз, а там "Рыжий". Тут, пока добежали на вахту, пока пришел дежурный — человека вытащили, а у него лом прошел насквозь (снизу через внутренности), да и торчит с полметра около подбородка, кровищи-то — все дно залило. А тут подняли его, положили на землю да чуют, от него спиртом за версту прет, да и в кармане еще фляжка со спиртом. Вот и лежал он с ломом, пока комиссия пришла.
Вот парень, как в жизни бывает, — подмигнув, закончил рассказчик, — в общем, все шито-крыто, а от "Рыжего" избавились, царство ему небесное.
— Да, друг, — глубоко вздохнув, ответил Владыкин, — на земле-то мы все свидетели, как он царствовал, а уж в небесном царстве — он царствовать не будет, да и не хотел.
— Вообще, как все это ужасно, — продолжал собеседник, — ужасна была его жизнь и еще ужасней смерть, потому что там не было и мгновения для последнего итога. Вот положение разбойника на кресте (на Голгофе) кажется очень близкое, но несравнимо лучшее. Его жизнь была ужасная, ужасен и конец — смерть на кресте, но, прежде всего, рядом со Христом он получил время для раскаяния и мир с Богом. Для него сама смерть была не ужасом, а приобретением вечного блаженства, причем неожиданно, по милости Божьей.
Если бы Пилат смог помиловать его, снять с креста, вылечить и возвратить к жизни, то призраки, убитых им людей, не дали бы ему спокойно жить на земле. Да и проклятия родных и близких, им убитых — преследовали бы его до гроба. А теперь всякий, читая историю о разбойнике, проникается умилением, состраданием; а многие начинают видеть себя в нем и в последние минуты жизни находят мир с Богом.
— Так это, действительно, так — подтвердил Владыкин, — и у многих, подобно разбойнику, последние дни и часы бывают бесконечно блаженнее, чем вся прожитая жизнь, но все дело в том, что эти последние минуты не во власти человека, а во власти Божьей. А вы, откуда знаете так Евангелие, вы не брат ли?
— Да, я уж теперь затрудняюсь сказать тебе, брат или не брат, — начал пояснять сосед — был проповедником, много благословлял Господь в жизни и в деле служения, а теперь вот, дали 10 лет заключения за Слово Божие.
Три года назад нас перегнали сюда с Беломоро-Балтийского канала, по зачетам уже собирался домой, а теперь вот зачеты у всех сняли, поэтому и осталось немного меньше половины. Была жена, дети, старица-мать, но, вот, уже какой год ничего не получаю от них; да и сам здесь дошел окончательно до истощения от холода и голода, все, видно, уже пропало, жду смерти от Господа. Вот и стыжусь назвать себя братом, голова совсем застыла, ничего не соображу, на уме одно: хлеб, хлеб да хлеб, да и молитвы уж нет. Так вот выйдешь другой раз, на небо посмотришь, заплачешь; а потом опять смотришь, где бы чего найти. А чего искать-то? Ведь таких, которые теряют, нет, а кто ищет — таких тысячи снуют. Бывает, когда-нибудь картошки мерзлой заработаешь, повар разрешит взять котелок, а ты еще и за пазуху захватишь. А тут как-то бригадир остановил, чтобы хлеб на бригаду принести, хлеб-то я принес да с каждой пайки крошки-то старательно сметал, все, думаю, лишнюю горсть наберу да в котелке сварю с супом. Вот совесть-то, брат, и осуждает за все это, а голодную утробу — не прокормишь, да и в лагере таких называют крохоборами.
А тут еще вот одно дело было…
— Ты подожди, брат, открывать мне все, — прервал его Владыкин, — я ведь переживаю, подобное тебе, сам — это прежде всего, а потом — ведь я еще не крещенный, но вот, что хочу сказать тебе. Где те, которые могут осуждать нас, пусть станут рядом с нами и покажут, как быть. Да и Бог не осудит нас, как не осудил Иова, как не пренебрег блудным сыном. Э, брат! Пусть это останется тайной между Богом и нами, лишь бы не было сознательного греха. Вот чего надо бояться: ожесточенного сердца против Бога, а при голоде — не брать в рот скверного, гнилого, непотребного.
Ожесточенным сердцем навеки овладевает дьявол, а скверная, гнилая пища на всю жизнь губит здоровье. Неправда, Бог пошлет облегчение! Тогда мы вылезем из наших могил, и Бог обрадует нас, снимет с нас эти рубища — если не здесь, то у престола Своего. Будем верить и ждать, а пока мы ведь не люди — мертвецы, каждый в своей могиле, и кто может понять нас?!
С этими словами Владыкин поднялся и, пошатываясь, направился к своему коробу. Зимой торфа, т. е. пустые, не золотоносные слои, достигали мощности 5–7 метров. Их взрывали аммонитом; и заключенные, вручную или канатом, в примитивных деревянных коробах, этот грунт вывозили за пределы эксплуатируемых площадей, в отвалы. Брат догнал его и тихонько дал совет:
— Ты, брат, знаешь, что? Я хочу открыть тебе один секрет. Последние дни я спасаюсь от голода, хочу и тебе подсказать, как это делать. Вот там, за забоями, наверху — показал он Павлу рукою поверх забоя, — идет рабочая дорога на Нижний-Штурмовой, по ней очень малое движение. Километрах в 3-4-х отсюда, в начале поселка, находятся: кухня, столовая, общежитие каких-то стахановцев. Там повара и дневальные часто дают работу таким, как мы, голодным, и очень хорошо за это кормят. Вот ты, наведайся-ка туда да, Бог даст, и не погибнешь с голоду.
Павел сердечно поблагодарил нового знакомого брата за его совет и сегодня же решил сделать разведку. После обеда, проработав 2–3 часа, он сложил инструмент, поднявшись наверх, нашел указанную дорогу и, пока было еще светло, тронулся в поисках заработка. После долгого, утомительного пути он, действительно, увидел кухню. Робко остановился у двери, не смея зайти внутрь. Вскоре вышел повар и, увидев Владыкина, охотно отвел его в сарай, где он, с подобным себе, принялся за распиловку дров.
С невероятными усилиями, то и дело отдыхая, еле двигая пилой, они распилили заданное им, раскололи и сложили в кучу.
Повар отвел их в отдельную комнатушку и каждому из них поставил по большой миске густого, горячего супа.
Павел, с жадностью, поглощал содержимое, не помня, когда он в последний раз обедал досыта, и удивлялся, что повар так просто, охотно, сочувственно отнесся к этим измученным людям. На дорогу он дал им еще по булке хлеба и, пригласив на следующий день, ласково проводил, каждого в свою сторону. Кругом было темно, луны еще не было, и Владыкин, крепко прижимая под бушлатом булку хлеба к груди, чувствовал себя счастливее всех на свете.
Идя по дороге, он решил эту булку разделить на несколько раз, так как почувствовал, что супом наелся досыта, но, пройдя не более километра, вновь почувствовал, давно знакомое, чувство голода. Безвольно, он отломил изрядный кусок и с жадностью, на ходу принялся уминать, едва разжевывая.
Когда подошел к лагерю — за пазухой осталась только половина. Незаметно он скользнул через ворота и, зайдя в барак, так, с хлебушком под головой, и улегся спать. Пробудившись ночью, он почувствовал себя совершенно голодным и немедленно принялся доедать свой сокровенный запас. Сосед по нарам, поднявшись, сел рядом с ним и с завистью глядел, как Владыкин, откусывая от хлеба, отправлял в рот кусок за куском.
У Павла, глядя на соседа, мелькнула тревожная мысль: "Ведь он, наверное, сейчас попросит?.". Но слов и не нужно было, его, горящие от голода, глаза говорили выразительнее слов. Ужасная борьба открылась в душе Павла; помраченный от голода разум настойчиво диктовал: "Отвернись, закройся, съешь скорей", а христианское сердце, объединившись с жалобным взглядом соседа, умоляло: "Раздели с голодным хлеб твой". Большим усилием воли, он разломил пополам свое сокровище и поделился с голодным соседом.
Не успел Владыкин отвернуться от одного, испытывая чувство радости, как двое других поднялись и с тем же, светящимся от голода, огоньком смотрели на оставшееся у Павла в руке. Он, заметив это, встал, чтобы выйти куда-нибудь из барака, но и тут какая-то сила остановила его, а внутренний голос ясно прозвучал: "Просящему у тебя, дай!…" (Матф. 5, 42).
Против всякого сознания, Павел разломил оставшийся хлеб пополам и отдал голодающим людям; затем лег и, успокоившись, поразмыслил: "Зачем Господь допустил для меня такое огненное искушение? Не иначе, как впереди ожидает меня что-то потрясающее, и Бог (через эти поступки) обеспечивает право на благословение и спасение. Господь ничего не требует напрасно". С этими мыслями он заснул блаженным сном…