13. ЧЛЕН III ГОСУДАРСТВЕННОЙ ДУМЫ (1907–1912)

13. ЧЛЕН III ГОСУДАРСТВЕННОЙ ДУМЫ (1907–1912)

Выборы в III Государственную думу начались тем же летом (1907 г.). В предвыборной кампании я никакого участия не принимал. Было ясно, что выберут в депутаты опять меня. Моя речь в Думе по земельному вопросу завоевала всех, и я был избран почти единогласно (только 2–3 учителя — "самостийника" были против). Доверие народа меня радовало, но оно же и увеличивало тяжесть ответственности за основной наш законопроект о выделении Холмщины из польских областей и образовании Холмской губернии.

III Думу созвали в ноябре. Состав ее был иной, чем предыдущей Думы. Правое крыло численно увеличилось, оттесняя октябристов к центру (их было в этой Думе множество), кадетов пришло меньше, и теперь вместе с кучкой трудовиков и социал-демократов они образовывали левое крыло — словом, Дума сильно поправела: октябристы стали господствующей партией, на которую могло опереться правительство; в Думе же оказалось довольно много священников. Епископов было два: епископ Митрофан (от Могилевской губернии) и я. Синод решил оказать духовенству внимание, и нам отвели для жительства помещение в синодальном здании Митрофаньевского подворья, на Кабинетской улице — очень большую архиерейскую квартиру, прекрасно обставленную, а наверху были отдельные комнаты для 10–12 священников. При доме было две церкви. Мы организовали общежитие. Создался центр, куда притекали и другие священники для бесед и обсуждения церковных вопросов. Мы сообща разрабатывали законопроекты, привлекая, когда надобилось, известных канонистов и профессоров. По праздникам и воскресным дням, довольно торжественно, соборне совершали богослужение, привлекая массу богомольцев.

Помню первое в ту сессию мое посещение Думы. Подъезжаю на извозчике к Таврическому дворцу — какой-то длинноволосый господин с калмыцким лицом подъезжает на извозчике тоже. Смотрю — Плевако… Входим в вестибюль — швейцар требует от него членский билет, а Плевако забыл его дома и кричит: "Я — Плевако! Я — Плевако! Пропустите меня!" Швейцар упорствует и наконец обращается ко мне: "Вот если владыка поручится, тогда пропустить могу". Я поручился и ввел Плевако в Думу. Тут мы познакомились. Он мне показал чудесную икону св. Николая Чудотворца, которой Москва его напутствовала. "Я ее повешу во фракционной комнате", — сказал он.

Работа в Думе началась с выбора Президиума. В Председатели прошел Хомяков. Мы, правые, отвоевали два места: Товарища Председателя (был избран князь Волконский) и Секретаря (профессор Петербургского университета Сазонович, крайний правый).

Деятельность III Думы началась с обсуждения адреса Государю. Не обошлось без пререканий. Выбрали комиссию (в нее попал и я); члены ее посовещались, поспорили, причем обнаружились все оттенки фракционных воззрений на самодержавие и конституцию, — и адрес был составлен. Вопрос о самодержавии и конституции, о возможности или невозможности их сочетать, остался и в III Думе неразрешенным; для одних манифест "17 октября" покончил с самодержавием и открыл эру конституционно-монархического строя; для других "17 октября" ничего не меняло; для третьих надо было стремиться ликвидировать "17 октября", эту ошибку революционных дней.

Началась будничная думская работа. Образовались комиссии. Я был избран председателем вероисповедной комиссии; епископ Митрофан — членом комиссии по делам Православной Церкви (председателем ее выбрали В.Н.Львова) и председателем комиссии по борьбе с пьянством.

В III Думе обсуждался ряд важных законопроектов:

1) о свободе перехода из православия в другое христианское исповедание;

2) об уравнении в гражданских правах инославных со старообрядцами;

3) о свободе проповедования, причем дано было определение "проповеди" и "пропаганды";

4) о сохранении гражданских прав и после снятия священнического сана;

5) о предоставлении монашествующим права завещания; и некоторые другие законопроекты.

В вероисповедной комиссии прежде всего стал во всей своей сложности вопрос о веротерпимости. Свобода вероисповедания была веками в России ограничена. Переход из православия в другое исповедание считался уголовным преступлением. Сдать позицию без всяких условий казалось недальновидным. Возникли споры: дать ли свободу старообрядцам — или не давать? Дать ли свободу религиозной пропаганды, которой несомненно воспользуются сектанты? Не нужна ли прежде постепенная религиозно-педагогическая подготовка народных масс к восприятию свободы вероисповедания? Не ринется ли иначе некультурный народ в сектантскую стихию?

Я на опыте в Холмском крае узнал, что означает безусловная свобода веры, когда не приняты во внимание ни психология инославных, ни реальная обстановка, в которой сталкиваются люди разных вероисповеданий. Не будучи принципиальным противником "свободы", я стоял за постепенность. Этот путь постепенности был намечен Столыпиным; он хотел дать "свободу совести", но не хотел давать свободы религиозной пропаганды, т. е. дать внутреннюю свободу, но ограничить право агитации в пользу того или иного исповедания. Правые, которые вообще его недолюбливали, были недовольны его либерализмом в этом вопросе и пренебрежительно говорили "продался жидам". Может быть, и не надо было цепляться за старые позиции — бояться пропаганды, но мы, увы, тогда еще не знала, что придут безбожные агитаторы, которые будут кощунствовать и вытравлять самое понятие Бога из русских душ. Лишь теперь, оглядываясь назад, видишь, как мы были близоруки. Не чуяли мы надвигающейся беды…

Председательствовал я в этой комиссии не до конца существования III Думы. Как-то раз я погорячился (на меня напали евреи) и оказался в меньшинстве. Провалился я всего одним голосом по беспечности одного священника, который во время голосования загляделся на какое-то расписание в коридоре. Я счел провал за недоверие — и из председателей ушел. Меня сменил Каменский (октябрист, с уклоном к теософии и вообще к оккультизму).

Осмотревшись в Думе, я увидал, что она становится на путь той сравнительно спокойной законодательной работы, которая обеспечивает ей продолжительный, нормальный (пятилетний) срок существования, и решил ходатайствовать пред Святейшим Синодом о назначении мне помощника в Епархиальном управлении на положении моего викария в Холме. Таким временным моим заместителем был назначен епископ Андроник, бывший миссионер в Японии, хорошо мне знакомый еще со студенческой скамьи (он был двумя курсами моложе меня в Московской Духовной Академии). Это был молодой, очень ревностный и благочестивый епископ, которому с полным доверием я мог вручить свою паству. К сожалению, он скоро был перемещен викарием в Новгородскую епархию. Впоследствии, будучи уже архиепископом Пермским, он был замучен большевиками. Вместо него мне в помощники был назначен викарий Гродненской епархии епископ Белостокский Владимир, ныне здравствующий архиепископ в Ницце [36]. С ним у меня были еще более дружеские, братские отношения, чем с епископом Андроником. Он помогал мне в продолжение III Государственной думы и своим высоким молитвенным настроением, своею кротостью и смирением завоевал уважение и любовь моей холмской паствы, а я, имея такого прекрасного помощника, мог спокойно заниматься государственными делами, уверенный, что местная епархиальная жизнь нисколько не страдает от моего продолжительного отсутствия из Холма.

Два главных вопроса стояли в центре моей деятельности в Государственной думе: а) о выделении Холмщины из состава Царства Польского, с образованием особой самостоятельной Холмской губернии и б) защита Церкви и ее интересов.

Скажу сначала о создавшихся в III Думе взаимоотношениях между нею и Церковью.

Эти взаимоотношения были безысходной коллизией двух сторон друг другу чуждых, а порой и враждебных. Разобщенность обнаруживалась по самым различным поводам; одним из них был вопрос о церковноприходских школах, который сделался в Думе важным и боевым. Эти школы — детище императора Александра III и Победоносцева — возникли в противовес школам светским, дабы избежать вредного влияния на учащихся революционно настроенного учительского персонала, нередко занимавшегося пропагандой. Позиция Думы была иная: единая государственная школа (в городах и земствах) стала основным требованием школьной реформы; церковноприходские школы не должны рассчитывать на ассигновки, а если Церкви угодно иметь свои школы, пусть она их содержит за свой счет. Противники наши поносили "затею" духовенства, говорили, что им руководят "шкурные интересы", ссылались на отсталые методы преподавания и т. д. Мы свои школы защищали: они не так плохи, как о них говорят; правда, обстановка их беднее, чем в светских школах, ставки педагогическому персоналу скромнее, и потому учителя нередко нас покидают, соблазняясь более высокими окладами в других учебных заведениях, но все же наши школы имеют право на поддержку. Возникали жаркие битвы. Мы с трудом отстояли кое-какие ассигновки. Министерство народного просвещения не имело побуждений нас отстаивать. Мы были одиноки. Синод нас упрекал за плохую защиту, но упреки были несправедливы. У нас нашлись хорошие ораторы (например, епископ Митрофан, священник Гепецкий и др.), мы проявляли инициативу и вне Думы, прибегали к героическому способу: добились особого совещания по этому вопросу в обер-прокурорском доме. В совещании приняли участие митрополиты Синода, Обер-Прокурор, министры (Кассо, Коковцов, Кривошеин) и представители думских фракций (Гучков и я). Но и совещание не помогло — Дума упорствовала. Через 5 лет Государь на последней аудиенции, поздравляя депутатов с благополучным окончанием работ, напомнил о церковноприходских школах — вопросе "столь близком моему родителю, на который я смотрю, как на его завещание…". На последнем думском заседании вопрос был поставлен на повестку. Не успели мы и приступить к его обсуждению — депутаты стали поодиночке ускользать, и, когда время подошло к голосованию, кворума не было. Поддерживать церковноприходские школы III Дума не пожелала.

Обсуждение в Думе сметы Святейшего Синода обычно было тягостным. После речи Обер-Прокурора в защиту ассигновок всегда выступал я. Трудные это были выступления…

По отношению к Синоду настроение в Думе было вообще недружелюбное. Престижа он не имел. Одни правые поддерживали его, остальные, в той или другой форме, иногда прикрыто (октябристы), иногда явно — проявляли к нему неуважение. Законопроект об ассигновках на статистический отдел при Синоде думцы провалили, предлагая использовать для этого монастырские суммы. Отказ был обоснован. Если бы монастырское хозяйство было поставлено рационально, не велось так же, как сто лет тому назад, ресурсы монастырей были бы огромны, и Синоду не приходилось бы кланяться государству. А он просил финансовой поддержки даже на мелочи, например на школу иконописи. Помню, депутат Чхеидзе вспылил, вскочил на трибуну и в своем возмущении дошел до кощунства: "На иконы?.. Иконы ведь чудотворные — пусть чудом и пишутся…" За кощунственные слова его исключили на два заседания. Потом он обратился ко мне с весьма странным вопросом: "Почему вы за меня не заступились, когда со мною расправлялись?" В лучшем случае Дума относилась к церковным делам равнодушно. Помню, как удивило меня, когда думцы решили протестовать против перестройки Иверской часовни, которая обсуждалась в Синоде. Я им тогда сказал: "Очень приятно, что хоть это вас волнует", — так непривычна показалась мне их реакция.

Если некоторые члены Думы не скрывали своего враждебного отношения к Церкви, то случалось, что и левые вызывали чувство непреодолимой неприязни среди депутатов-священников. Однажды оно проявилось в недопустимой форме. Произошел инцидент с сибирским депутатом Карауловым. Он отбыл в свое время каторгу по политическому делу. Когда он взял слово по какому-то вопросу и направился к трибуне, один священник крикнул: "Вот каторга пошла!" — "Да, каторга!.. — горячо заговорил Караулов. — Этими ногами я измерил "владимирку"… В освободительном движении, благодаря которому мы все здесь сидим, есть капля и моей крови…" Зал разразился рукоплесканиями. Всему думскому духовенству было очень неприятно от этой бестактной выходки своего собрата, о чем я от имени священников-депутатов заявил Караулову.

И все же, несмотря на разлад между Думой и Синодом, его смета хоть и с трудом, но принималась. Правда, в такой форме, что она более походила на уступку, которой добились, или милостыню, которую выпросили. Как я уже сказал, мне приходилось всегда произносить речь в защиту синодального бюджета, и этим зачастую пользовались мои противники, чтобы на меня напасть. Однажды моим выступлением воспользовались поляки.

В своей речи я спокойно, но энергично доказывал необходимость смету утвердить: "За мертвыми цифрами — живая жизнь… Кому Церковь не Мать, тому и Бог не Отец…" — убеждал я моих думских сочленов. Едва я кончил, как слово взял польский депутат Дымша. Он обрушился на несоответствие ассигновок на православные и католические храмы в Холмщине. К нападению он, видимо, хорошо подготовился: привел статистические данные. Его выступления я не ожидал, оно застало меня врасплох. Оставалось спасать положение при постатейном голосовании бюджета; я брал слово и старался моего противника дискредитировать. На общий вотум выступление Дымши не повлияло, но все же поляки в тот раз доставили мне большую неприятность.

Если Дума относилась к Синоду с недружелюбием, переходившим порой в ожесточение, то и Синод не проявлял по отношению к Думе должного понимания. Я лично постоянно это чувствовал. Будучи членом Думы, я одновременно входил и в состав Синода: в зимнюю сессию 1908 года и в зимнюю сессию 1912 года [37]. Просидишь, бывало, все утро в Синоде, а после двух часов едешь в Думу — и чувствуешь: антиподы! Торжественные кареты, величавые архиереи, вековые традиции… — особый стиль, особый мир. Тут на меня, на депутата, все смотрят как на выходца из преисподней, из места гиблого, нечистого. А примчишься, бывало, в Думу демократически, на извозчике, — приятели (Родзянко или кто-нибудь из "своих") встречают: "А… из Синода!" И чувствуешь, что кругом на тебя устремлены иронические взгляды депутатов, а подчас слышишь и язвительные шуточки.

Имела ли Дума основания относиться к Синоду пренебрежительно?

Приниженность Церкви, подчиненность ее государственной власти чувствовалась в Синоде очень сильно. Обер-Прокурор был членом Совета Министров; каждый Совет Министров имел свою политику, высшие сферы на нее влияли тоже, и Обер-Прокурор, не считаясь с голосом Церкви, направлял деятельность Синода в соответствии с теми директивами, которые получал. Синод не имел лица, голоса подать не мог и подавать его отвык. Государственное начало заглушало все. Примат светской власти подавлял свободу Церкви сверху донизу: архиереи зависели от губернаторов и должны были через священников проводить их политику… Эта долгая вынужденная безгласность и подчиненность государству создали и в самом Синоде навыки, искони церковным началам православия не свойственные — решать дела в духе внешнего, формального церковного авторитета, непререкаемости своих иерархических постановлений.

Помню тяжелый случай осуждения профессора Экземплярского (Киевской Духовной Академии), молодого либерально настроенного ученого. Он написал в журнале статью: "О нравственном учении св. Иоанна Златоуста". В ней он доказывал, что многие мысли Толстого и социалистов можно найти и у этого великого "отца Церкви". Киевский митрополит Флавиан приехал в Синод с донесением: автор непочтительно отзывается о св. Иоанне Златоусте, сравнивает его с недостойными сравнения именами и неуважительно относится к официальному богословию Киевской Духовной Академии, к ее традициям. Перед докладом он заявил, что прочтет его лишь при условии, если Синод заранее готов радикально осудить автора. Профессора Экземплярского уволили, не выслушав ни его объяснений, ни оправданий…

И все же попытки найти исход из создавшегося безвыходного положения были. Несколько раз поднимался в Синоде вопрос, чтобы первоприсутствующий член Синода делал доклад Государю хотя бы в присутствии Обер-Прокурора. Однако ничего из этого не вышло. Была еще одна попытка — добиться аудиенции у Государя для всех трех митрополитов, но и она была безуспешна. Церковь, безвластная и безгласная, должна была делать то, что ей прикажут. Публицист Меньшиков ("Новое Время") называл синодальных иерархов "декоративные старички". Свое уничиженное положение иерархи, конечно, и сами сознавали. "Учусь чистописанию — подписываюсь под протоколами, вот все мое занятие", — говорил один архиерей. Когда Обер-Прокурор был сравнительно приемлем и искал путей сближения с Церковью, Синоду бывало легче. Таковы были Извольский и Лукьянов. Извольский, впоследствии священник в Бельгии, был добрый, благожелательный. Профессор Варшавского университета Лукьянов, во всех отношениях порядочный человек, кристально чистой души, был тоже податливый. Он отличался педантизмом, и секретари его недолюбливали. Иногда он будил их в 3–4 часа утра и посылал в Синод за какими-нибудь понадобившимися ему из архива бумагами. К должности Обер-Прокурора был совершенно не подготовлен, ибо не знал ни Церкви, ни народа. Своему назначению он сам удивлялся, и когда кто-то его спросил: "Почему собственно назначили вас?" — добродушно ответил: "Сам не знаю, одно скажу: я усердный читатель и большой почитатель Владимира Соловьева". Конечно, этого было мало для обер-прокурорского поста…

Обер-Прокурор В.К.Саблер, напротив, прекрасно знал Церковь, любил ее и много работал для нее; но тут случилась другая беда: его имя в обществе и в Думе связывали с Распутиным. Необходимо сказать несколько слов о Распутине, потому что появление его в высших кругах русского общества углубило разлад между Думой и Церковью.

Распутина я никогда не видал, хоть и не раз имел возможность с ним встретиться, но от встречи с ним я всячески уклонялся.

Сибирский странник, искавший Бога и подвига и вместе с этим человек распущенный и порочный, натура демонической силы, — он сочетал поначалу в своей душе и жизни трагедию: ревностные религиозные подвиги и стремительные подъемы перемежались у него с падениями в бездну греха. До тех пор, пока он ужас этой трагедии сознавал, не все еще было потеряно; но он впоследствии дошел до оправдания своих падений, — и это был конец. Известность стяжал постепенно. Приехал в Казань к епископу Хрисанфу, тот рекомендовал его ректору Петербургской Духовной Академии епископу Сергию [38], а Сергий познакомил его с инспектором Академии архимандритом Феофаном (впоследствии епископ Полтавский) и профессором-стипендиатом молодым иеромонахом Вениамином (возглавлявшим в эмиграции "Сергиевскую" церковь). Архимандриту Феофану, человеку высокой подвижнической жизни, Распутин показался религиозно значительной, духовно настроенной личностью, и он вовлек в знакомство с ним Саратовского епископа Гермогена, который с ним и подружился. Архимандрит Феофан был духовником великих княгинь Милицы Николаевны и Анастасии Николаевны ("черногорок"); к ним Распутина он и привел, а они ввели его в царскую семью. Распутин какими-то способами облегчал страдания больного Наследника, это предрешило судьбу "целителя" — он стал большим, влиятельным человеком. Началось заискиванье. В синодальных сферах на него обратили внимание: Товарищ Обер-Прокурора Даманский стал его другом; Саблер, пребывавший дотоле в отставке, вновь занял пост Обер-Прокурора.

В Думе все это вызвало страшное негодование. Родзянко, Тучков… все были возмущены. Защищать Синод в Думе становилось очень трудно. Были попытки примирить Думу с Синодом.

Дело Распутина (о его хлыстовских радениях) было затребовано из Тобольской консистории, дабы разоблачить его безнравственность и тем его обезвредить, но уличающих данных оказалось недостаточно.

В ту зиму (1911–1912 гг.) я входил в состав сессии Синода. Там приходилось выслушивать нападки на Думу… В конце концов конфликт обострился настолько, что в заседании, обсуждавшем синодальную смету, Гучков в присутствии Саблера обрушился на Синод и Обер-Прокурора со всей несдержанностью накипевшего негодования. Он говорил не голословно — приводил факты, которые разоблачили весь ужас того, что происходит. Из его речи можно было заключить, что Синод Распутину мирволит, а Обер-Прокурор всячески добивается его расположения… Состояние Саблера было отчаянное. Он смотрит на меня, ждет слов защиты… Мне надо говорить, а защищать его мне мучительно трудно. Я сказал кратко, что у меня нет данных ни за, ни против обвинений; что, надеюсь, Обер-Прокурор сам защитит свое доброе имя… — Саблер остался мною недоволен.

Такого рода схватки Думы и Синода дискредитировали Церковь, забрасывали ее грязью, создавали предубеждение против всех, кто имел к ней отношение. Ужасное, мучительное положение…

Приезжаю в Синод — там возмущение речью Гучкова. Архиепископ Сергий Финляндский хочет, чтобы Синод заступился за Обер-Прокурора и демонстративно поднес ему икону. Я протестую: "Думу дразнить нельзя… это бестактно. Или вы не хотите иметь ничего общего с Думой?" — И все же икону поднесли…

По совести скажу, я не могу утверждать, насколько справедливы были в Думе нападки на Саблера…

Одним из друзей Распутина, которые от него отшатнулись, лишь только они поняли, с кем имеют дело, был Саратовский епископ Гермоген. Аскет, образованный человек, добрейший и чистый, епископ Гермоген был, однако, со странностями, отличался крайней неуравновешенностью, мог быть неистовым. Почему-то он увлекся политикой и в своем увлечении крайне правыми политическими веяниями потерял всякую веру. Интеллигенцию он ненавидел, желал, чтобы всех революционеров перевешали. Он ополчился против Распутина, когда убедился в его безнравственном поведении, и решил зазвать его к себе, дабы в присутствии писателя Родионова и иеромонаха Илиодора взять с него заклятие, что он отныне не переступит порога царского дворца. Говорят, епископ Гермоген встретил его в епитрахили, с крестом в руке. Распутин клятвы давать не хотел и пытался скрыться. Родионов и Илиодор бросились за ним на лестницу, его настигли, и все трое покатились по ступеням вниз… а епископ Гермоген, стоя на площадке в епитрахили и с крестом в руке, кричал: "Будь проклят! проклят! проклят!.." Распутин вырвался из рук преследователей. "Попомните меня!" — крикнул он и исчез. Епископ Гермоген и Илиодор стали бомбардировать Государя телеграммами, умоляя его не принимать Распутина. Государь оскорбился и приказал вернуть епископа Гермогена в епархию, а Илиодора Святейший Синод сослал во Флорищеву Пустынь (Владимирской епархии). Епископ Гермоген приказу не подчинился; тогда Государь прислал флигель-адъютанта, который "именем Государя Императора" приказал ему сесть в автомобиль; его отвезли на вокзал и переправили в Жировицкий монастырь (Гродненской губернии). Была назначена ревизия Саратовского Епархиального управления; она обнаружила полную безответственность главы епархии и непорядки вопиющие. Оказалось, что епископ Гермоген не распечатывал многих приходящих на его имя бумаг, в том числе даже указов Святейшего Синода, — бросал их в кучу, в пустой комнате. Заточение создало епископу Гермогену ореол мученика. Впоследствии, уже после революции, его выпустили и назначили епископом Тобольским; в этом звании он и был членом Всероссийского Церковного Собора. Когда царская семья находилась в заточении в Тобольске, он пытался что-то для Государя сделать. Большевики с ним расправились жестоко — его привязали к колесу парохода и пустили машину в ход: лопастями колеса его измочалило…

Судьба Илиодора не трагична. Он бежал, снял сан, переправился за границу в Америку.

Конечно, нападки на Синод в период III Думы были односторонни, пристрастны и преувеличенны. По мере сил своих он трудился не только в области чисто церковной, но и церковно-общественной и государственной. Политика Столыпина поставила перед Церковью трудную задачу духовного обслуживания переселенческого движения, с которой Церковь хорошо справилась. Я имею в виду деятельность протоиерея Восторгова.

Закон "9 ноября" о хуторах, изданный в порядке 87-й статьи между II и III Думой, повлек за собой вопрос переселенческий, а организация переселения в Сибирь выдвинула проблему устроения церковной жизни на новых землях. Надо было позаботиться о построении храмов, об открытии школ, о подготовке кадров священнослужителей. Государство создало особое переселенческое управление (во главе его стоял сенатор Глинка) и на переселенцев денег не жалело.

Наши духовные семинарии не давали достаточного числа кандидатов — священников. Во многих епархиях отмечался их недостаток; многие семинаристы, особенно в Сибири, не хотели принимать священнического сана. Благовещенская семинария за 10 лет не выпустила ни одного священника; религиозный энтузиазм в семинарии потух, молодежь устремлялась на гражданскую службу, на прииски, в промышленные предприятия. При таких условиях как с переселенческой задачей могла Церковь справиться?

По поручению Синода за дело взялся протоиерей Восторгов. В течение года он должен был создать столько священников, сколько требовалось. Протоиерей Восторгов был человек незаурядного ума и большой энергии. При жизни о нем ходили разные сплетни, но, кажется, они были необоснованны. С трудной задачей он справился отлично. Кандидатов в священники набирал из способных псаломщиков и сельских учителей. Я познакомился с его деятельностью, съездив специально для этого в Москву. Протоиерей Восторгов познакомил меня со своей женой. "Вот жена, которую я отравил…" — шутливо сказал он, намекая на злую сплетню о его семейной жизни. Я побывал на его семинарских курсах, присутствовал на уроках по проповедничеству и был поражен блестящими результатами. В год его ученики совершенно овладевали церковным ораторским искусством. Метод обучения состоял в следующем.

Он собирал группу учеников, прочитывал очередное воскресное Евангелие и задавал им по очереди вопросы: какие в нем мысли? какую бы ты взял мысль для проповеди? а ты? ты? и т. д. Из этих мыслей выбирали сообща одну — темой проповеди и приступали к ее разработке. Вновь следовали вопросы: ты бы что на эту тему сказал? а ты? ты? ты?.. После разработки переходили к критике, анализировали, какая мысль для проповеди подходящая, какая нет. Следовало задание — к будущему разу написать проповедь. Писал ее и сам учитель. На следующем уроке приступали к разбору написанного. Начиналось коллективное творчество. Протоиерей Восторгов говорил мне, что ученики давали иногда ему самому очень ценные указания. Собранные сообща мысли составляли одну проповедь. Затем ее кто-нибудь из слушателей произносил, а остальные критиковали его как оратора. Такие коллективно разработанные проповеди печатались в тысячах экземплярах, а потом ученики произносили их в московских церквах на ранних обеднях, собиравших обычно много молящихся из простонародья. Напечатанные проповеди раздавались после обедни всем желающим. Какой это был разумный метод обучения проповедничеству! И как широко было поставлено дело церковного учительства…

Протоиерей Восторгов погиб при большевиках — его расстреляли. Умер он доблестной смертью христианского мученика. Перед расстрелом напутствовал и ободрял своих собратьев, тоже обреченных на смерть: министров Протопопова, Маклакова, Щегловитова, Хвостова и директора Департамента полиции Белецкого…

Кроме этой осведомительной поездки в Москву, я предпринял во время III Государственной думы две поездки церковно-общественного значения: 1) в Киев на торжество 1000-летия пребывания в Михайловском монастыре мощей святой великомученицы Варвары и одновременно на Киевский Миссионерский съезд и 2) тоже в Киев — на торжество перенесения святых мощей преподобной Евфросинии Полоцкой из Киева в Полоцк.

1. Первое торжество в Киеве было обставлено очень пышно. Прибыл почти весь состав Святейшего Синода, приехали все наиболее видные иерархи Русской Церкви, Обер-Прокурор П.П.Извольский со своим товарищем А.П.Роговичем, все главные миссионеры: В.М.Скворцов, протоиерей Ксенофонт Крючков и др. Я взял с собой архимандрита Серафима, настоятеля Яблочинского монастыря (с академическим образованием), и известного борца против католичества, замечательного народного проповедника протоиерея Тимофея Трача (из галичан), о котором я уже упоминал раньше [39]. Первая часть Киевских торжеств, посвященная воспоминанию о принесении в Киев святых мощей (кроме главы) святой великомученицы Варвары, прошла в строго церковных рамках. Были очень торжественные богослужения, при огромном стечении народа, с проповедями, с обнесением святых мощей на руках духовенства вокруг Михайловского монастыря. Помню, едва только мы вышли из храма, как разразился страшный ливень. Наши облачения вымокли, а великолепные митры размякли; по бородам епископов текли желтые струи от полинявших митр… Епископ Гродненский Михаил, сделавший себе для этого исключительного дня новое, чудное облачение, не удержался от восклицания: "Святая Великомученица, приношу Тебе в жертву мое облачение!" После богослужения был торжественный обед и столь же торжественное собрание с докладами. Этим все и закончилось.

Более разнообразна была программа Миссионерского съезда. Нужно заметить, что миссионерское дело в Русской Церкви стояло не на должной высоте. Хотя на это дело тратились большие церковные суммы; хотя не было недостатка в способных и энергичных миссионерах, однако не чувствовалось в нем подъема и воодушевления, не ощущалось веяния духа апостольского. Были, конечно, отдельно святые миссионеры, просветившие светом христианства всю восточную окраину России (Казанский край), Сибирь, Японию. Мы свято чтим имена Германа, Гурия, Варсонофия Казанских, Иннокентия Иркутского, а в более близкие времена Иннокентия Камчатского, впоследствии митрополита Московского, Николая Японского, архимандрита Макария Глухарева и современного нам Макария Томского (впоследствии митрополита Московского) и других, может быть, неведомых миру подвижников-миссионеров; но это лишь отдельные имена (и больше в прошлом), а современная организация миссионерства, особенно борьба с расплодившимся сектантством и безверием, была организована слабо, хотя были у нас и миссионерские курсы при Казанской Духовной Академии и отдельные миссионерские монастыри и школы. Большинство архиереев относилось к этому важнейшему делу равнодушно. Святое дело миссии облекалось в формы бюрократические. Главным синодальным миссионером состоял чиновник при Обер-Прокуроре известный В.М.Скворцов, светский "генерал", создавший целую школу миссионеров — светских фрачников. В епархиях, в кругах церковных их боялись, но не любили и им не доверяли; светское же общество относилось к ним явно отрицательно. Эти миссионеры любили в своей деятельности опираться на гражданскую власть для защиты и поддержки православия, что, конечно, совсем не способствовало укреплению их нравственного авторитета. Внесение правительством в Государственную думу законопроектов о свободе вероисповедания, или, по принятой терминологии, "о свободе совести", вызвало большое негодование в церковном обществе, особенно среди епископов и духовенства, но это негодование подогревалось главным образом миссионерами. Теперь, когда собрался многолюдный и внушительный Киевский миссионерский съезд с участием высшего духовенства, явилось опасение, что на нем раздастся громкий голос протеста против вероисповедной политики правительства и Государственной думы, и опасения небезосновательные, так как в отдельных частных разговорах эта политика подвергалась суровой критике. Громоотводом на съезде был Обер-Прокурор — ему в Петербурге было сказано, чтобы ни в коем случае не допускать политических выступлений; а киевский генерал-губернатор Сухомлинов (впоследствии военный министр) предупредил, что при первой же попытке внести в обсуждение политические элементы он закроет Съезд. Обер-Прокурор П.П.Извольский при открытии Съезда сказал в этом смысле дипломатическую речь, и все пошло гладко, не выходя из берегов чисто церковных суждений. Съезд разделился на комиссии, обсуждавшие меры духовной борьбы или, точнее — защиты Православной Церкви от пропаганды: а) инославной, главным образом католической; б) сектантства; в) раскола старообрядчества с его многообразными разветвлениями и г) религиозного вольнодумства и атеизма. В свободное от собраний время устраивались полемические диспуты преимущественно со старообрядцами.

Помню одну такую интересную беседу, на которой со стороны старообрядцев выступил недавно совратившийся в раскол бывший профессор Санкт-Петербургской Духовной Академии архимандрит Михаил (Семенов). Интересна его биография: по происхождению еврей, он обратился в православие, прекрасно окончил Казанскую Духовную Академию и впоследствии стал профессором Санкт-Петербургской Академии. Даровитый, литературно образованный, самолюбивый и неуравновешенный, он сначала примкнул к либеральному церковному течению, став в ряды группы так называемых "32-х" петербургских священников, а потом, когда на это последовали некоторые репрессии со стороны церковной власти, ушел в старообрядчество, с которым, собственно говоря, у него не было ничего общего: они — строгие поклонники старых обрядов, строгие бытовики в своем церковном укладе, а он — типичный русский церковный интеллигент; от Церкви отстал, а к расколу не пристал: ни пава, ни ворона… Конечно, старообрядцам было лестно козырнуть перед православными именем профессора и церковного писателя; но ему, понятно, было весьма неловко в своей неожиданной новой роли, он смущался и волновался. Со стороны православных выступил известный, старый, опытный миссионер протоиерей Ксенофонт Крючков.

Это очень любопытная фигура: малообразованный, некультурный, из старообрядческих начетчиков, но чрезвычайно талантливый самородок, прекрасно начитанный в своей литературе, ловкий диалектик, — он был непобедим в полемике, хоть и допускал часто совершенно примитивные, простонародные и даже грубые приемы вроде обращения: "Ну, ну, иди, я из тебя эту раскольничью дурь вышибу!" Интересно было видеть на одной доске тонкого интеллигента-профессора и простоватого, умного, крепко знающего свое дело деревенского священника. Когда архимандрит Михаил стал объяснять, почему он ушел из Православной Церкви, о. К.Крючков все время сокрушенно качал головой, приговаривая: "Ах, греховодники, куда, в какие дебри завели вы нашего Михайлу-то!"

Такая реплика, конечно, очень смутила о. Михаила, он волновался, краснел, в волнении протянул руку к графину — и стал пить воду, не перекрестившись. Это сейчас же подцепил о. Крючков. "Видите, — торжествующе заявил он, — Михайло-то недавно ушел от нас, а уже все благочестивые обычаи растерял". (Старообрядцы и вообще старые православные люди ни за что не станут пить воду, не перекрестившись и не перекрестивши воды.) Такими репликами он привел о. Михаила в замешательство, и уже потом ему нетрудно было его добить…

Не думаю, чтобы Миссионерский съезд в Киеве имел большие практические последствия, хотя в Синоде была образована особая комиссия по проведению в жизнь его постановлений. Во всяком случае, какого-либо заметного подъема в деле миссионерства или радикальной реформы в его организации он не дал. Но тем не менее я считаю, что он имел важное значение в жизни нашей Церкви уже благодаря тому, что дал возможность разрозненным церковным людям собраться вместе, совместно обсудить наболевшие церковные нужды, поделиться и ощутить свое единство — некий дух соборности. Особенно это было важно для церковных иерархов, которые обычно жили совершенно обособленною жизнью, имели очень мало живого общения между собой. Ведь, по духовному регламенту, архиерей мог оставить свою епархию и поехать к своему собрату, с разрешения Святейшего Синода, только на 8 дней. Так, несмотря на благожелательное покровительство государства, церковная иерархия жила под каким-то подозрением, недоверием светских властей, навеянным еще со времени Петра Великого… И потому самыми важными и плодотворными моментами этого Съезда для меня были закрытые собрания иерархов в покоях Киевского митрополита. Съезд окончился великолепным приемом-обедом, устроенным в честь иерархов Городским управлением в Царском саду на берегу Днепра.

2. Не лишена общественного интереса и другая моя поездка — на торжество перенесения из Киева в Полоцк святых мощей преподобной Евфросинии княгини Полоцкой.

Преподобная Евфросиния, подвижница XII века, основала в своем родном городе Полоцке Спасов монастырь (впоследствии Спасо-Евфросиниевский), подвизалась долго там игуменьей, затем в конце своей жизни отправилась паломницей в Святую Землю, где и скончалась; ее нетленное тело было возвращено в Россию и положено в Киевских пещерах.

Полочане не раз возбуждали ходатайство перед Святейшим Синодом о перенесении мощей преподобной Евфросинии из Киева в ее родной город Полоцк, в основанный ею и сохранившийся до наших дней женский монастырь. Основанием для этого ходатайства выставлялось не только естественное чувство земляческой близости местного населения к преподобной, но и другие более высокие церковные мотивы.

Город Полоцк был в XVII веке центром деятельности известного униатского епископа Иосафата Кунцевича. За свою ярую и насильственную, фанатическую пропаганду унии он был убит православными и брошен в Западную Двину. С тех пор католическое и униатское население окружило его ореолом священномученика и ревностно чтило его память. Особенно усилилось это католическое движение, связанное с именем И.Кунцевича, с 1905 года, т. е. со времени издания указа о свободе вероисповедания. Так как это движение смущало совесть православных и служило поводом к совращению некоторых колеблющихся, то явилась мысль этому католическому культу Кунцевича противопоставить почитание преподобной Евфросинии Полоцкой, память которой чтилась в местном народе. По должности члена Государственной думы мне вместе с местными депутатами пришлось участвовать в ходатайстве пред Святейшим Синодом о перенесении в Полоцк мощей преподобной Евфросинии. Наконец ходатайство это было удовлетворено.

Из Киева по Днепру тронулась грандиозная процессия со святыми мощами, по берегам толпы народа с воодушевлением встречали и провожали святыню, во многих местах пароход останавливался для служения молебствий, говорились проповеди; так продолжалось путешествие до самого Полоцка. Вместе с некоторыми депутатами от Западного края я тоже получил приглашение на этот праздник: он был обставлен очень торжественно. Приехало несколько архиереев во главе с Киевским митрополитом Флавианом; приехал Обер-Прокурор Святейшего Синода С.М.Лукьянов, а также некоторые Высочайшие особы царствующего дома, много знати из Петербурга и Киева. Стечение простого народа было огромное. Можно сказать, вся Белоруссия устремилась к прославлению своей родной Княжны-Игуменьи. После торжественного всенощного бдения служили молебны буквально целую ночь. Трогательно было видеть простую, крепкую, детскую веру белорусского крестьянства, особенно благочестие женщин (в белых самодельных костюмах), целыми часами стоявших в ожидании, дабы приложиться к святым мощам. Великая Княгиня Елизавета Федоровна, сестра нашей Императрицы, в сером форменном одеянии сестры своей Марфо-Мариинской обители (наподобие древних диаконисс), всю ту ночь, не сменяясь, простояла у раки Преподобной, оправляя ее покров и служа крестьянам — подавала им иконки, вату, омоченную елеем из лампады и пр. Бедные сельские священники, никогда не видавшие такого торжества, как-то неумело-беспорядочно следовали в церковных церемониях, и один из них неосторожно наступил своими деревенскими сапогами на шлейф королевы эллинов Ольги Константиновны. Митрополит Флавиан, увидав это, очень смутился и рассердился на бедного священника и даже на местного епископа Серафима, а добрейшая королева (прекрасная женщина-христианка) только засмеялась… Беспомощным казался во время этих длительных церемоний и Обер-Прокурор Лукьянов; очевидно, ему никогда не случалось в них участвовать; вместо того чтобы следовать известному порядку, он суетился и не знал, ни куда себя девать, ни куда уйти, чтобы закурить свою сигару…

В Полоцке я встретился со своей постриженницей (по Вировскому монастырю) игуменьей Ниной (Баянус), очень образованной женщиной; она перевела на английский язык магистерское сочинение местного Витебского епископа Серафима о пророчествах Валаама. Теперь она была начальницей женского духовного училища, помещенного в стенах Полоцкого монастыря. В те дни у нее гостил англиканский священник Файнс Клинтон (Fines Clinton), известный деятель по сближению Англиканской Церкви с Востоком [40]. Ему было разрешено стоять за Литургией в алтаре, к некоторому недовольству митрополита Флавиана.

Все это полоцкое торжество несомненно имело большое значение для местного населения, создало великий подъем его духа и укрепило его в преданности Православной Церкви и противостоянии соблазнам католичества. Нам же, русским епископам, оно дало приятнейшую возможность еще раз собраться вместе для откровенной, непринужденной беседы. Из Полоцка мы заехали в епархиальный город Витебск, посетили там местного епископа Серафима и возвратились в Петербург.

Вспоминая мои поездки в период III Думы, я хочу рассказать и о моем паломничестве в Саров в 1911 году.

По окончании летней сессии Государственной думы я выехал прямым поездом из Петербурга в Рыбинск, а оттуда на пароходе по Волге до Нижнего Новгорода. Так приятно было путешествие по этой царственной реке, красавице Волге, дышать полною грудью чистым речным воздухом, наслаждаться панорамою ее берегов, созерцать, как проходят мимо города, деревни, церкви, луга, леса, холмы… Чувствовать какую-то особенную легкость, тишину и свободу после долгого сиденья в Думе в атмосфере табачного дыма и непрерывных речей, споров, волнений…

В Ярославле или Костроме неожиданно подсел ко мне князь Н.Д.Жевахов (впоследствии товарищ обер-прокурора Святейшего Синода), направлявшийся также в Саров. Бог дал мне интересного спутника и собеседника, с которым мы беззаботно и весело болтали. В Нижнем я заехал к знакомому епископу Назарию, но не застал его дома; мне сказали, что он служит Литургию в соборе. Я поехал в собор. Подъезжаю — и вижу: огромные толпы народа, какое-то движение… Оказывается, провожают чудотворную Оранскую икону Божией Матери. Это было удивительное зрелище, прекрасная, умилительная картина нашего старинного русского благочестия. Я вошел в алтарь; по окончании Литургии я подошел поздороваться с епископом, который пригласил меня участвовать в крестном ходу при проводах святой иконы. С всенародным пением церковных богородичных песнопений (канон умилительный Божией Матери) мы проводили святую икону до конца города, где разоблачились и отправились завтракать к игуменье местного женского монастыря, очень любезной старушке.

Конец дня я провел у епископа Назария, а вечером поехал по железной дороге в Арзамас, куда прибыл ранним утром. Здесь, на монастырском Саровском подворье, меня ждала отличная тройка монастырских лошадей, и я немедленно выехал в обитель; езды туда от Арзамаса верст шестьдесят. На половине дороги сменили усталых лошадей на новую тройку. Путешествовать было не только удобно, но и комфортабельно.

В обители братия меня встретила торжественно, со славою проводила в храм, где я поклонился мощам преподобного Серафима. Хотя со времени открытия мощей прошло уже 8 лет, но монастырь все еще как будто жил отголосками этого дивного всероссийского праздника, еще чувствовалось чудесное благоухание этих незабвенных дней, преисполненных обильным излиянием благодатных даров Святого Духа.

В церкви подходит ко мне почтенный протоиерей одного из московских соборов, кланяется до земли и восклицает: "Владыка, я только что получил благодатное исцеление от Преподобного! У меня был жестокий застарелый ревматизм, парализовавший мои ноги. Я несколько лет подряд ездил лечиться на воды. В этом году не мог поехать по недостатку денег и решил вместо вод съездить в Саров к преподобному Серафиму. Я был недвижим, и меня вынесли из экипажа и отнесли к святому источнику, свели в купальню и подставили мои больные ноги под жгуче холодную струю; сначала было больно, жутко, но потом я ощутил в мертвых ногах какую-то теплоту, жизнь; они стали свободнее сгибаться; повторив 3–4 раза этот холодный душ, я твердо стал на ноги, пешком прошел до обители (около версты)… Разрешите в следующее воскресенье сослужить вам в Божественной Литургии…" Говоря это, он обливался слезами и непрестанно восклицал благодарение Преподобному. На меня и на всех окружающих этот рассказ произвел потрясающее впечатление. Совершилось явное, поразительное чудо…

Я прожил в Сарове несколько дней, служил Божественную Литургию, купался под ледяными струями Саровского источника, подробно осмотрел весь монастырь, ближнюю и дальнюю пустыньки. Чудная обитель, полная красоты природной, окруженная дивным лесом и напоенная благоуханием благодати Божией… Чувствовалось веяние духа Преподобного — мир и радость о Святом Духе, завещанные им своей обители.