В западне

В западне

За три дня до Пасхи мы собрались на углу Сант-Эдвард-Стрит перед церковью. Нам было известно, что священнослужители делают богатые сборы за пасхальную неделю, и мы строили планы ограбления церкви.

Патрулировавший там полицейский заметил нас. Он перешел улицу и сказал:

- Убирайтесь отсюда, пуэрториканские свиньи.

Парни сделали вид, что не слышат. Он повторил:

- Я же сказал, убирайтесь отсюда, грязные свиньи.

Ребята отошли, но я остался на месте.

- Давай, давай отсюда, - он вытащил дубинку, намереваясь пустить ее в ход. Я плюнул в него. Он взмахнул дубинкой, и ударил по железной решетке, так как я увернулся. В ярости он схватил меня за шею. Он был вдвое больше меня, но я был готов убить его. Выхватывая нож, я увидел, как он расстегивает кобуру. Одновременно он звал на помощь.

Я быстро поднял руки:

- Сдаюсь.

Полицейские уже бежали на подмогу. Я бросился от них, но меня догнали и потащили в полицейский участок префектуры.

Тот, в которого я плюнул, ударил меня по лицу. Я почувствовал вкус крови на губах.

- Ты большой человек с пушкой, но внутри ты такой же трус, как все твои грязные копы, - сказал я. Он ударил меня снова. Я упал.

- Вставай, свинья. На этот раз мы засадим тебя, - проговорил он.

Полицейский оттащил меня в угол, и я услышал голос сержанта:

- Этот парень не в себе, надо избавиться от него, пока он кого-нибудь не прикончил.

Полиция хватала меня много раз, но ни разу не могла посадить, так как никто не соглашался свидетельствовать против меня. Все знали, что когда я выйду, то убью свидетеля или «Мау-Маус» сделают это за меня. На этот раз они увезли меня на другой конец города. Когда тюремщик заталкивал меня в камеру, я обернулся и ударил его дважды кулаком. Меня выволокли в коридор, и, пока другой держал, этот бил меня и приговаривал:

- Единственный способ обращения с такими ублюдками - выбить из них душу. Все они - вонючие, грязные свиньи. Вся тюрьма забита неграми, пуэрториканцами и прочей дрянью. И если ты, мразь, будешь сопротивляться, мы быстренько устроим здесь тебе такую жизнь, что ты предпочтешь умереть.

Они снова втолкнули меня в камеру, и я упал на пол, ругая их наихудшими словами.

- О-кей, урод, - сказал первый из них, - что же ты не кидаешься на нас снова? Не слишком хорошо себя чувствуешь?

Я кусал губы и не отвечал, я знал, что убью его, когда выйду отсюда.

Едва на следующий день тюремщик открыл дверь в камеру, я кинулся на него и вытолкнул обратно. Он вошел и ударил меня по лицу связкой ключей.

- Бей, бей меня! - кричал я. - Но однажды я убью твою жену и детей!

Задержанный по ничтожному обвинению в сопротивлении полиции, я усугублял свою вину. Тюремщик швырнул меня на пол и закрыл дверь камеры.

- Тогда ты здесь сгниешь, свинья!

Слушание моего дела состоялось на следующей неделе. Мне надели наручники и привели в зал суда. Я сидел на стуле, пока полицейский зачитывал обвинение.

Судья, человек лет 50, с суровым лицом и в очках, прервал чтение:

- Одну минуту. Не видел ли я этого парня раньше?

- Совершенно верно, ваша честь, - отвечал полицейский.

- Это его третье появление в суде. Кроме того, за ним 21 арест и причастность ко всем преступлениям, от краж до покушения на убийство.

Судья повернулся ко мне.

- Сколько вам лет, молодой человек?

Я смотрел в пол.

- Встань, когда я говорю с тобой! - заорал судья.

Я встал и посмотрел на него.

- Я спросил, сколько тебе лет?

- Восемнадцать, - отвечал я.

- Тебе только восемнадцать, а ты задерживался полицией 21 раз и был в суде три раза. Где твои родители?

- Они живут в Пуэрто-Рико, - отвечал я.

- С кем же ты живешь здесь?

- Ни с кем, мне никто не нужен. Я сам по себе.

- И сколько времени ты сам по себе?

- С тех пор, как приехал в Нью-Йорк три года назад.

- Ваша честь, - вмешался офицер, - он закоренелый преступник. Это главарь «Мау-Маус». Это он инициатор всех беспорядков в районе. Я лично никогда еще не встречал такого злобного и жестокого подростка. Это зверь, а единственный способ обращаться с бешеным зверем - изолировать его. Я бы рекомендовал, ваша честь, дать ему срок до достижения 21 года. К тому времени мы смогли бы навести порядок в районе.

Судья обернулся к офицеру:

- Вы сказали, что он зверь? Бешеный зверь, так вы выразились?

- Совершенно верно, ваша честь. А если вы отпустите его, он убьет до наступления темноты еще кого-нибудь.

- Я полагаю, что вы правы, - сказал судья, глядя на меня.

- Но думаю, мы должны, по крайней мере, выяснить, почему он такой. Откуда эта жестокость? Почему ему хочется воровать, ненавидеть, убивать и драться? Сотни таких зверенышей проходят через суды каждый день, но я полагаю, государство обязано спасать своих граждан, а не просто сажать за решетку. Я верю, что у каждого из них есть душа, которую можно спасти.

Он обратился к офицеру:

- Как вы думаете, стоит попытаться?

- Не знаю, ваша честь. Эти парни убили троих полицейских за минувшие два года, и совершили еще с полсотни убийств. Единственное, чему они подчиняются, - это сила. Мы его освободим, а через некоторое время он снова окажется за решеткой - только в следующий раз, возможно, за убийство.

Судья глянул на лежавший перед ним лист бумаги.

- Круз, не так ли? Иди сюда, Круз, встань перед судом.

Я прошел через весь зал и встал перед судейским столом.

Колени мои начали дрожать.

Судья облокотился на стол и взглянул мне в глаза:

- Никки, у меня есть сын твоего возраста. Конечно, он живет в хорошем доме, в благополучном районе, ходит в школу, не совершает ничего подобного. Он хорошо играет в бейсбол, хорошо учится. Он совсем не похож на бешеного зверя. А причина в том, что вокруг него люди, которые его любят. Очевидно, тебя некому любить - и ты сам не любишь никого. У тебя нет способности любить. Это болезнь, Никки, и я хочу знать, почему она возникла. Ты не такой, как все нормальные люди. Офицер прав: ты зверь. Ты живешь по звериным законам. И обращаться с тобой надо, как со зверем, но я хочу выяснить, почему ты такой. Я предполагаю отдать тебя под опеку судебного психолога, доктора Джона Гудмена. У меня нет квалификации, чтобы решать, нормален ты психически или нет. Он вынесет окончательное решение.

Я не понял тогда, собирается он отпустить меня или держать под следствием, но ясно было одно: в тюрьму меня не посадят. По крайней мере сейчас - нет.

- И еще одно, Никки. Если ты совершишь какое-либо новое преступление или просто проявишь непослушание, я вынужден буду сделать вывод, что ты совершенно неспособен отвечать за себя и не понимаешь всей ответственности. В таком случае ты будешь немедленно отправлен в трудовую колонию. Ты понял?

- Да, сэр, - ответил я, удивившись самому себе. В первый раз в жизни я сказал кому-то «сэр». Но в данном случае, как показалось мне, это соответствовало моменту.

Следующим утром психолог, д-р Джон Гудмен, пришел в мою камеру. Это был огромный мужчина с преждевременной сединой и глубоким шрамом на лице. Ворот рубашки его был достаточно потрепан, а ботинки нечищены.

- Мне предписано рассмотреть твой случай, - сказал он, садясь на койку и закидывая ногу на ногу. - Это значит, что некоторое время мы проведем вместе.

- Все, что тебе угодно, мужик.

- Послушай, сукин ты сын, я разговариваю с двадцатью такими, как ты, в день. Вы все сначала прикидываетесь лопухами, но я сделаю так, что ты будешь говорить со мной, как на духу.

Я был ошарашен таким резким поворотом, но улыбнулся ему в ответ с презрением:

- Ты что-то слишком сильно выступаешь для врачевателя. Не желаешь ли, чтобы «Мау-Маус» нанесли тебе визит на ночь глядя?

И не успел я докончить, как был схвачен железной хваткой за шиворот и поднят в воздух:

- Слушай меня внимательно, сосунок. Я провел четыре года в бандах и три - во флоте, перед тем как поступить в колледж. Видишь шрам? Я заработал его в банде, но перед этим уложил шестерых бейсбольной клюшкой. Ты не на того напал, парень.

Он толкнул меня на койку. Я сплюнул, но больше не сказал ни слова.

Совершенно спокойным тоном он закончил:

- Завтра я собираюсь прокатиться к Бер-Маунтин. Могу захватить тебя, и мы поговорим.

Весь следующий день я находился под его контролем. Мы выехали из города и направились к верхней границе штата. Это было мое первое путешествие, первое бегство из асфальтовых джунглей с тех самых пор, как я приземлился в Нью-Йоркском аэропорту. Я испытывал восторг, хотя внешне оставался надменным и немногословным.

После краткой остановки в клинике он повел меня в зоопарк. Мы шли по тропинке между рядами клеток, где дикие звери беспрерывно ходили взад-вперед за частоколом железных прутьев.

- Ты любишь бывать в зоопарке, Никки?

- Я ненавижу зоопарки, - я повернул по тропинке назад.

- Правда? Почему?

- Ненавижу вонь от них. Как они все время ходят. Как все время хотят выбраться отсюда.

Мы сели на скамейку в парке. Д-р Джон вытащил блокнот и делал какие-то пометки. Затем он попросил меня нарисовать несколько картинок. Лошадей, например. Коров. Дома. Я нарисовал только один дом с огромной дверью посередине.

- Почему ты нарисовал такую большую дверь в таком небольшом доме?

- Чтобы тупой доктор мог войти в дом, - усмехнулся я.

- Такой ответ мне не нужен. Придумай другой.

- Ну хорошо. Чтобы я смог быстро улизнуть, если кто попытается схватить меня.

- Однако люди делают дверь для того, чтобы входить.

- А я хочу выйти.

- Хорошо. Нарисуй теперь дерево.

Я нарисовал, потом подумал и пририсовал птичку на вершине его.

Д-р Гудмен посмотрел на рисунок и спросил:

- Ты любишь птиц, Никки?

- Я их ненавижу.

- Мне кажется, ты ненавидишь всех и вся.

- Да. Может быть. Но птиц я ненавижу больше всего.

- Ты ненавидишь их, потому что они свободны?

Этот человек начинал пугать меня своими вопросами.

Я взял карандаш и провертел дыру в птице.

- Все, забудь о ней. Я просто убил ее.

- Ты думаешь, что убив, можешь избавиться от всего, что пугает тебя?

- Что ты из себя корчишь, шарлатан! - закричал я. - Проклятье, ты думаешь, что можешь заставить меня рисовать глупые картинки, отвечать на твои тупые вопросы и выворачиваться наизнанку? Я никого не боюсь - слышишь ты? - никого!!! Все боятся меня. Можешь спросить «Бишоп» - они все тебе обо мне расскажут. Нет ни одной банды в Нью-Йорке сильнее «Мау-Маус». Я никого не боюсь! - Я стоял перед ним, дрожа. Голос мой достиг наивысшей точки и сорвался. Д-р Гудмен продолжал невозмутимо делать пометки в блокноте. Взглянув на меня, он сказал:

- Сядь, Никки. Ты не впечатлил меня.

- Слушай, лекарь, ты пожалеешь, если будешь продолжать в том же духе.

На горизонте сгущались тучи, и уже доносились раскаты грома. Д-р Гудмен сказал:

- Надо поторопиться, а то промокнем.

Когда мы сели в машину, первые капли дождя упали на асфальт. Доктор долго сидел в молчаливом раздумьи, прежде чем завести машину.

- Не знаю, Никки, - наконец, сказал он, - просто не знаю, как быть.

Обратный путь был печален. Д-р Джон вел машину, нещадно поливаемую дождем, и молчал. Я был погружен в свои мысли. Не хотелось возвращаться обратно. Мысль о тюрьме угнетала меня. «Не смогу жить за решеткой, как пойманный зверь», - думал я.

Дождь кончился, смеркалось, когда мы въехали в город. При виде унылых, мрачных кварталов, я почувствовал себя погружающимся в болото. Хотелось бежать куда угодно. Внезапно д-р Джон свернул в направлении Форт-Грин.

- Разве мы не едем в тюрьму? - Спросил я, озадаченный.

- Мне предоставлено право либо вернуть тебя обратно, либо освободить. Я не думаю, что тюрьма сделает тебя лучше.

- А, теперь ты на моей стороне, - усмехнулся я.

- Нет, ты не понял. Я думаю, что тебе ничто не поможет.

- Ты полагаешь, док, я безнадежен? - рассмеялся я.

Он остановил машину на углу Лафайет-Стрит и Форт-Грин.

- Это как раз то, что я хотел сказать. Мы работали с такими, как ты, в течение многих лет. Я жил некоторое время в гетто. Но никогда не встречал такого холодного, жестокого человека, как ты. Ты не захотел открыть свою душу. Ты ненавидишь весь мир, ненавидишь самого себя и боишься всего. Ты подохнешь, как собака, на улице. Никто не может помочь тебе, Никки.

Я открыл дверцу машины:

- Катись к черту, док. Мне не нужен ни ты, ни кто другой.

Я собирался уйти.

- Я скажу тебе все, что думаю, - сказал он мне напоследок. - Ты обречен. И если не переменишься, то кончишь жизнь на электрическом стуле и попадешь прямо в ад.

- Да? Ну, тогда там и увидимся.

- Где?

- В аду, док, - рассмеялся я.

Он покачал головой, и машина его исчезла в ночи. Мне хотелось было смеяться еще, но я молчал.

Я стоял на углу улицы, сунув руки в карманы плаща. Было 7 часов вечера, и улицы были полны безликих движущихся теней... сотни, тысячи куда-то спешащих ног... бегущих, торопящихся куда-то. Двигались бампер к бамперу машины, сигналя, взвизгивая тормозами, скрежеща... люди... Ничего не выражающие лица - никто не улыбался. Попадались и пьяные; возле бара кучковались наркоманы. Это был истинный Бруклин. И Никки. Я ощущал себя каплей в океане. Дул холодный ветер. Он пронизывал меня насквозь.

«Ты кончишь жизнь на электрическом стуле, и попадешь прямо в ад».

Прежде я никогда не смотрел на себя со стороны, хотя любил глядеться в зеркало. Я всегда был чистеньким мальчиком, в отличие от большинства пуэрториканцев в Нью-Йорке или ребят нашей банды. Я гордился своей манерой одеваться, любил носить цветные рубашки и галстуки, мои брюки всегда были выглажены. Я тщательно умывался. Никогда не курил слишком много, чтобы избежать навязчивого запаха.

А теперь я чувствовал себя грязным... нечистоплотным... потерянным.

Я направился к своему жилищу. На тротуаре валялись пустые пивные банки, бутылки. По улице плыл запах жирной пищи, от которого меня подташнивало. Земля под ногами дрожала, когда проходили близко поезда метро.

Навстречу попалась старая нищенка. Старая, потому что слишком жалкая - в темноте я не мог определить ее возраст. Роста она была маленького, меньше меня. На голову был намотан потрепанный черный шарф, из-под которого торчали желто-рыжие патлы. На ней был старый морской китель, размеров на шесть больше необходимого, черные рваные брюки и мужские ботинки без носков.

Я мгновенно возненавидел ее. Она показалась мне символом всей грязи, всего неблагополучия моей жизни. Рука потянулась за ножом, и я уже представлял, как войдет нож в грубую ткань кителя, как кровь закапает сквозь мои пальцы, и это вызывало во мне теплое и болезненное ощущение.

Внезапно откуда-то вынырнула маленькая собачонка и принялась облаивать нищенку. Та повернулась и посмотрела на собачку пустыми глазами, и я, наконец, признал в ней одну из проституток, которые жили в нашем квартале. По выражению ее лица, пустым глазам, опухшим векам я понял, что она накачана наркотиками. Убрав нож, я стал наблюдать за женщиной. Теперь она смотрела невидящими глазами на красный шар, который танцевал на ветру, выкатившись каким-то образом на мостовую. Шар! Моим первым желанием было броситься и наступить на него ногой. Проклятие, я ненавидел его!

И вдруг волна сострадания накатила на меня. Теперь я чувствовал себя таким же шаром, летящим по воле ветра. Странно, что первое в жизни чувство сострадания было мной испытано по отношению к неодушевленному предмету, недолговечному, летящему по ветру и нигде не задерживающемуся. И, вместо того чтобы осуществить свое недавнее намерение, я бросился догонять шар... Все это казалось из ряда вон выходящим: и этот яркий шар в загаженном месте, и та свобода, с которой он перемещался, и я, бегущий вслед за ним мимо грязных, мрачных зданий - моей многолетней неизменной тюрьмы.

Что было для меня в этом шаре? Я все убыстрял бег, чтобы успеть за ним. Как я надеялся, что он не натолкнется на кусок стекла и не лопнет, - несмотря на очевидную тщету моей надежды! Он был слишком нежным, слишком чистым и ярким среди всего этого ада. Каждый раз, когда шар опускался на мостовую, потанцевав в воздухе, у меня замирало дыхание от страха за него. Я ждал неизбежного взрыва - и конца чуда. Но шар продолжал свой радостный полет. «Хоть бы его занесло в парк порывом ветра, - думал я. - Хоть бы он благополучно долетел до парка». Я почти молился. «Но что будет с ним в этом гадком парке? - мелькнула вдруг мысль. - Он сразу натолкнется на ржавую изгородь и лопнет. Ну, допустим, он благополучно перелетит через изгородь - что тогда? И в парке найдется какой-нибудь осколок, какая-нибудь ветка, и тогда шару конец... Допустим, его кто-нибудь подберет, и он не кончит свою жизнь на улице. Но ведь тогда ему суждено навеки стать пленником в какой-нибудь грязной комнате... Для него нет надежды... нет ее и для меня».

Внезапно полицейская машина пронеслась по улице, и, прежде чем прервался ход моих мыслей, красный шар издал жалобный звук под ее колесами. Все было кончено. «Они даже не поняли, что наделали, - подумал я. - А если бы и знали, то не придали бы этому значения». Мне хотелось убить их, этих копов, за то, что вдавили в грязную мостовую мой шар. За то, что они вдавили в нее меня, меня самого.

И в самом деле жизнь будто покинула меня. Я растеряно стоял на обочине и глядел на темную улицу, но не видел и следа шарика. Он уже превратился в грязь, в обыкновенную грязь под колесами машин.

Я присел где-то, и вскоре та оборванная проститутка прошаркала мимо. Ветер по-прежнему нес обрывки газет, мусор, и все это оседало на решетке парка. Подо мною прошумел поезд метро, и все смолкло в темноте. Я был охвачен страхом. Я, Никки, сидел, опустив голову на руки, и дрожал, - нет, не от холода, а от того, что подбиралось ко мне изнутри. Страх. «Да, я обречен! Будет так, как предсказал доктор Джон. Для Никки нет иного пути, кроме тюрьмы, электрического стула и ада».

После этого случая я пал духом. Мне не хотелось больше продолжать свой бег. Главенство в банде я передал Израэлю. Я чувствовал себя загнанным в угол, в западне. Может быть, подобно другим обитателям гетто, «сесть на иглу»? А о чем это говорил судья? Что такое нужно мне? Любовь? Мне нужна любовь! Но как найдешь любовь, сидя на дне колодца.