II. Латеран как позиция
Статус Латерана.
Говоря о Латеранском соборе 649 г., мы сосредоточимся не столько на том, что на нем происходило, и даже не на Актах этого Собора (и то, и другое уже хорошо изучено), сколько на том, чем этот Собор являлся в глазах Максима, и как он понимал и отстаивал его значение и его решения. Об этом можно узнать из уникальных в своем роде свидетельств о допросах и диспутах Максима, состоявшихся после его ареста, а также из писем его и его соратников. Эти материалы, изданные в русском переводе еще в 1915 г. М. Д. Муретовым[1852], были недавно опубликованы Полин Аллен и Бронвен Нейл в оригинале (критическое издание)[1853] и билингвой (с английским переводом)[1854]. Но прежде чем мы обратимся к этим свидетельствам (их русский перевод мы приводим в настоящем томе), как и другим сочинениям Максима, написанным после Собора, чтобы выяснить его отношение к Латерану скажем о предыстории Собора, его деяниях и участии в нем Максима.
По мнению Нейл[1855], подготовка к Собору началась, вероятно, еще при папе Феодоре, поскольку созван он был уже через три месяца после избрания папы Мартина, в октябре 649 г. Собор анафематство- вал Экфесис и Типос и лично Сергия, Кира, Феодора Фаранского, Пирра, а также занимавшего тогда место патриарха Константинополя Павла. Кроме этого, Собор и папа Мартин обратились к юному императору Константу с настоятельным призывом отменить Типос и встать на православные позиции. Сам император при этом осужден на Соборе не был; Собор (как впоследствии и Максим) пытался разделить императора и еретиков — иерархов, возлагая главную ответственность за Типос на них. Помимо этого Собор выразил протест относительно разрушения храма в папской резиденции дома Галлы Плацидии в Константинополе.
В деятельности Собора принимало участие большое число греческих монахов, из которых одни были из греческих монастырей в Италии, а другие оказались на Западе, бежав от арабов — мусульман из Африки и Ливии. Подпись Максима появляется в Libellus Собора, как и подпись двух его сподвижников[1856] — Анастасия — апокрисиария и Анастасия — монаха[1857]. Впрочем, Максим, хотя многие исследователи называют его одним из главных вдохновителей и богословских экспертов Собора, видимо, во время самого Собора держался в тени; по крайней мере, среди выступавших его имени нет. Тем не менее, поскольку основные материалы Собора были написаны на греческом и лишь потом переведены на латынь[1858], не приходится сомневаться, что Максим принял деятельное участие в их составлении. Ридингер предположил, что Собор был созван, по сути, не для дискуссии и всестороннего рассмотрения вопроса о ереси, а для того, чтобы подтвердить латинскую версию уже подготовленных к тому времени и переведенных с греческого деяний, написанных еще во времена понтификата папы Феодора (который и сам был греком). По мнению Ридингера, эти материалы были составлены Максимом. Как бы то ни было, на Соборе действительно не было обсуждения или дискуссий с выражением различных точек зрения, как впоследствии на VI Вселенском соборе.
Доказанным считается и то, что цитаты из отцов, подтверждающие православную точку зрения, как и цитаты из осуждаемых еретиков, приведенные во время шестой сессии Собора, были собраны Максимом, так как они впервые появились в его Tomus Spiritalis (ТР 15)[1859]. Как замечает Нейл, скорее всего и обширный флорилегий, состоящий из 123–х цитат, поддерживающих диофелитскую позицию, а также 42–х цитат из монофелитов, осужденных канонами Собора, был во многом (по крайней мере, в части греческих источников) составлен Максимом[1860]. То есть Латеран, без сомнения, был детищем Максима.
Его особое отношение к Собору видно и из послания, написанного им вскоре по завершении Собора (ГР 11), где он перечисляет Латеран- ский собор в одном ряду с пятью Вселенскими, восхваляя одновременно Римскую Церковь: «Ибо все пределы обитаемой земли… смотрят… на святейшую Церковь римлян, на ее исповедание и на ее веру, получая от нее сияющую славу святых догматов отцов, — догматов, которые были положены в основание во всяком благочестии и полноте шестью святыми Соборами, вдохновенными Господом и исходившими от Него, и провозглашены в наиболее ясных словах Символа веры»[1861] (ГР 11,137D).
Ларше замечает в связи этим отрывком, что «преподобный Максим рассматривает этот Собор [т. е. Латеран] как VI Вселенский собор, равный тем пяти, которые установили опоры православной веры»[1862]. Мы не будем касаться тем первенства Римской кафедры и папской непогрешимости, которые также появляются в этом послании[1863], и которые достаточно подробно разбирает Ларше, полемизируя с учеными — католиками, выводящими из этого послания Максима, что он верил в примат Рима в современной католической интерпретации. Нас, в связи с постановкой вопроса о значении Лате- рана для Максима, интересует не это расхождение Ларше с учеными- католиками, а то, в чем он, судя по приведенной цитате, выразил с ними согласие, а именно, их мнение, что для Максима Латеранский собор был VI Вселенским. Вот что пишет, например, по этому поводу Ж. — М. Гарриг, с которым по вопросу отношения Максима к римскому примату полемизирует с Ларше: «Латеранский собор 649 г. в глазах Максима обладал той же ценностью, что и первые пять Вселенских соборов. Это показывает, что, по его мнению, в исключительных обстоятельствах Собор, проходящий на вселенском уровне… и собирающийся вокруг Римского папы — хранителя исповедания апостола Петра, при необходимости может обладать статусом Вселенского собора, даже если Восточные патриархи отказались принять в нем участие и не признали его»[1864]. Вероятно, для Гаррига подобное утверждение со ссылкой на Максима Исповедника имеет далеко идущую апологетическую цель — не только утверждения теории римского примата, но и оправдания практики Рима, сложившейся после его отпадения от Вселенской Церкви, созывать «Вселенские соборы» (разумеется, без участия Восточных патриархов) исключительно по инициативе Римского папы.
Нас, однако, интересует не поздняя практика Рима, а факт перечисления Максимом Латеранского собора в ряду пяти Вселенских. Контекст ГР 11 не дает оснований сомневаться, что для Максима Ла- теранский собор обладал таким же авторитетом, как пять Вселенских соборов. Таким образом, утверждение Гаррига на первый взгляд безупречно. Однако в нем есть один спорный нюанс.
Как мы отметили выше, на Соборе не было никакой дискуссии, его постановления были приготовлены заранее; касательно же посылки, стоящей за утверждением Гаррига (хотя и не высказанной им), будто на Собор были приглашены Восточные патриархи, возникает вопрос: откуда известно, что такое приглашение им было послано? (Гарриг свой источник не указывает). Участвовали в Соборе епископы только западные — за исключением Стефана Дорского, посланного в свое время в Рим Софронием Иерусалимским в качестве своего личного представителя[1865].
Мы обращаем внимание на эти факты потому, что за четыре года до Собора, отвечая Пирру, утверждавшему, что Экфесис был подтвержден на соборе, собранном при нем в Константинополе и претендовавшем на то, чтобы его решения были обязательны для всех христиан империи, Максим возражал: «Удивляюсь я, как ты именуешь Собором то, что состоялось не по законам и соборным канонам или правилам, ведь не было ни окружного послания с согласия патриархов, ни определенного места или дня встречи. Не было ни обвиняемого, ни обвинителя. У собравшихся не было сопроводительных писем — ни у епископов от митрополитов, ни у митрополитов от патриархов. Ни посланий, ни местоблюстителей не было послано от других патриархатов. Так кто же, кто еще в своем уме, позволит называть Собором то, что наполнило всю землю соблазнами и раздорами?[1866]» (DsP 352С).
Ларше комментирует этот отрывок следующим образом: «Максим подчеркивает здесь, что решения по вопросам вероучения, являвшимся объектом противоречивых суждений, были приняты Соборами по принципу коллегиальности, и что законность этих Соборов зависит от согласия, которое дает на их проведение и на их решения собрание епископов, митрополитов и патриархов»[1867]. Если теперь применить этот критерий к Латеранскому собору, то получится противоречие, поскольку на нем выносились постановления по спорному вопросу, но при этом никакой дискуссии, как и согласия патриар- хов — монофелитов на проведение этого Собора, не было. Как же тогда Максим мог считать этот Собор VI Вселенским, не вступая в противоречие с самим собою? Или он применял не одинаковые критерии к своим противникам и к единомышленникам?
Чтобы ответить на этот вопрос, обратимся к тем материалам из «Документов из ссылки»[1868], которые свидетельствуют о понимании Максимом значения Латеранского собора после ареста во время пребывания под судом или в ссылке. В документе, называемом Диспут в Визии[1869] и составленном, по мнению Нейл[1870], либо самим Максимом вместе с его ближайшим соратником Анастасием — учеником, либо кем?то из других ближайших сподвижников Максима в 656–657 гг, мы находим следующий эпизод. Когда епископ Феодосий, собеседник Максима, посланный склонить его к вступлению в общение с Константинопольской Церковью, заявил, что он не решается говорить о двух действиях во Христе, так как отцы такого не говорили, «авва Максим тотчас взял книгу Деяний на святом апостольском Соборе в Риме, [и] показал отцов, ясно говорящих о двух волях и действиях Спасителя нашего и Бога Иисуса Христа» (DsB 4)[1871]. Так, следовательно, именовался Собор в кругу ближайших сподвижников Максима. Это именование: «святой апостольский Собор», встречающееся в Диспуте с Визии, в точности совпадает с тем, как Латеранс- кий собор именуется в его собственных Деяниях[1872], в подготовке которых, как мы помним, участвовал Максим. Точно так же, «святым» и «апостольским» этот Собор именуется и в письме из ссылки ученика Максима Анастасия — апокрисиария к Феодору Гангрскому, где он просит прислать ему кодекс канонических постановлений этого Собора [1873]. Основание для именования Собора «апостольским» организаторы Латерана, скорее всего, видели в апостольском происхождении созвавшей этот Собор кафедры Петра, т. е. Рима, где Собор и проходил; мотивом же для такого именования, очевидно, было желание придать Собору особый, возможно даже уникальный, статус [1874].
Такое самоназвание Латеранского собора соответствует тому, что в глазах его организаторов (включая, не в последнюю очередь, Максима и его учеников), он имел вселенский авторитет, хотя многие из условий, необходимых, как Максим утверждал в диспуте с Пирром, для того, чтобы собор был Вселенским[1875], на Латеранском соборе соблюдены не были. К ним относится и еще одно хоть и неписаное, но фактически ставшее фактом церковной традиции в Византии правило: все Вселенские соборы собирались императорами[1876]. Латеранский же собор не только не был собран императором, но и анафематство- вал изданный им Типос!
Отношение Максима к санкции императора как необходимому условию вселенскости собора видно из другого места того же Диспута в Визии. Когда епископ Феодосий на доводы Максима, сославшегося на Латеранский собор, возражает: «Не имеет силы собор Римский, так как он был без царского приказа», Максим отвечает ему, ссылаясь на множество примеров, что значение соборов определяется не фактом созыва их императорами, а тем, была ли на них исповедана правая вера[1877]. К этому доводу Максим, впрочем, добавляет и ссылку на каноны, делающие созыв Римского собора легитимным: «Как ведает господин мой и других учит, канон повелел дважды в году бывать соборам[1878] в каждой епархии, не сделав никакого упоминания о царском приказе для охранения спасительной нашей веры и исправления всего, что относится к Божественной сущности Церкви» (DsB 4)[1879]. Как нетрудно заметить, Максим в этом ответе епископу Феодосию подводит Латеранский собор под понятие поместного собора (Римской Церкви), каковой по канонам мог быть созван и без императорской санкции.
Итак, подытоживая, можно сказать, что Латеранский собор в глазах Максима и его сподвижников имел уникальный статус: это был святой апостольский Собор, с авторитетом Вселенского, созванный по канонам поместного. Такой статус подразумевал, что значимость этого Собора не меньше, чем у предыдущих Вселенских, т. е. что все его решения точно так же нормативны на все времена и для всей христианской ойкумены. С другой стороны, подводя его под правило о созыве поместных соборов, Максим лишал почвы попытки властей объявить этот Собор незаконным.
Итак, Максим нигде прямо не называет Латеранский собор «вселенским» — вероятно, из?за отсутствия у него таких признаков Вселенского собора, как созванность императором и участие всех архиереев империи; однако не называет его Максим, сколько нам известно, и «поместным». Перечисляя его в одном ряду с пятью Вселенскими (в вышеприведенной цитате из ТР 11), Максим называет их всех «святыми», не употребляя эпитета «вселенский», но отмечая лишь то, что их объединяет. Дело могло быть не столько в том, что Максим считал факт созыва собора папой не менее значимым, чем факт созыва его императором (статус которого для Максима не имел никакого церковного значения, см. ЛЛ/4), сколько в том, что Латеранский собор был, как и каждый из Вселенских, посвящен опровержению новой ереси, тогда как прерогатива поместного собора в догматических вопросах ограничивалась, с точки зрения церковного сознания того времени, защитой определений уже вынесенных Вселенскими соборами [1880]. Исходил Максим из этих соображений или нет, в его глазах Латеранский собор выразил истинную веру, и его анафемы, следовательно, имели силу, как и анафемы любого Вселенского собора, безотносительно территориальных границ[1881].
Более того, решения Латерана в глазах Максима имели такой авторитет, что и сама Римская Церковь не могла их отменить; т. е. нарушение ею, в лице ее предстоятеля, постановлений Латеранского собора — возможность чего Максим, очевидно, не веря в непогрешимость Рима, допускал — означало бы не отмену провозглашенных им анафем, а подпадение под них самого Рима (на том же основании, на каком могла бы подпасть под них любая другая поместная Церковь) [1882].
Отношение к Типосу.
Если осуждение Экфесиса на Латеранском соборе не было чем?то новым для Запада (ведь он был осужден уже при папе Иоанне IV, а потом при папе Феодоре), то отношение к Типосу, который не запрещал верить в две воли и два действия во Христе, а запрещал лишь споры о том, какое исповедание правильное, было сформировано впервые именно на Латеранском соборе. Собственно, именно осуждение Собором Типоса, принятого Константинопольской Церковью, стало для Максима одним из главных (хотя, как мы увидим, не единственным) оснований для отказа от литургического общения с Константинополем, а для властей Константинополя (светских и церковных) — главным пунктом обвинения против него.
Поэтому, говоря о Латеранском соборе как позиции Максима, мы должны попытаться объяснить, на каком основании Максим отвергал Типос. Ответ на этот вопрос не столь очевиден, как может показаться, поскольку, как мы отмечали, в свое время Софроний и Максим приняли Псифос (а Максим в Ер 19 даже восхвалял его как «богоначертанные скрижали»), в котором «не позволялось никому проповедовать об одном или двух действиях во Христе». Максим соблюдал запрет на выражение «два действия» чуть ли не до 640 г. Поэтому естественно задать вопрос: почему Максим, приветствовавший Псифос, категорически (вплоть до смерти за это) противился Типосу?
Чтобы дать ответ на этот вопрос, нужно вспомнить, что позиция униатов, которым противостоял Максим, постоянно менялась. Во время прений Максима с его обвинителями в ходе процесса над ним эту переменчивость он охарактеризовал так: «Что определили в Главах [т. е. «одно Богомужнее действие»], то осудили в Экфесисе [т. е. запретили говорить как об одном, так и о двух действиях], а что определили в Экфесисе [одну волю], то упразднили в Типосе [когда запретили спорить о двух и одной воле и действии]» (RM 6). Эти изменения находили отражение в позиции, которую занимал Максим, привнося «реактивную составляющую» в его богословие.
Так, в период споров вокруг 7–й из Девяти глав Кира, речь шла о понимании формулы Ареопагита. Максим отвергал понимание «Богомужнего» действия как «одного», и Псифос, налагавший запрет на такое выражение, отвечал этой позиции Максима. Выражение «два природных действия» не было в это время для Максима значимым, поскольку и его оппоненты, униаты, признавали два природных действия во Христе; спор шел только о том, образуют ли эти два действия одно «Богомужнее».
В период 640–643 гг. Максим противостоял попыткам использования послания почитавшегося им во святых папы Гонория[1883] для обоснования наложенного Экфесисом запрета на выражение «две воли». Поэтому его целью было показать, что, говоря об одной воле, Гонорий говорит также и о двух.
Однако после 643 г. Максим (по указанным выше причинам) перешел на позиции жесткого (безальтернативного) диофелитства и диоэнергизма. С этого момента отрицание всех унитарных формул стало рассматриваться им как необходимое условие верности Халки- донскому определению о двух нераздельных и неслиянных природах во Христе. Сама идея запрета, наложенного в 647 г. Типовом на упоминание как одной, так и двух воль не была для Максима новой. Именно такое предложение высказал ему за два года до этого, во время диспута, Пирр, ссылаясь на то, что ни один из церковных соборов не провозглашал учения о двух волях: «…удовлетворимся только сказанным соборно и не будем утверждать ни одну волю, ни две» (DsP 30 °C). Тогда же Максим категорически отверг это предложение, указав на то, что исповедание во Христе двух природ (с которым Пирр не мог не согласиться) неотделимо от исповедания их воль и действий, так как в противном случае природы, как не имеющие воли и действия, оказались бы и несуществующими, ибо существование природы подразумевает наличие присущего ей действия, а для разумной природы — также и воли[1884].
Но вернемся к осуждению Типоса на Латеранском соборе. Впервые Максиму пришлось отстаивать это решение, еще когда он находился на свободе в Риме. В Изложении прения он рассказывает о посещении его монашеской кельи в Риме (вероятно, еще до Латерана, при папе Феодоре) представителем императора, асикритом Григорием, направленным «с приношением» и миссией к папе, чтобы склонить того к единению с патриархом Константинополя. Сам этот факт говорит о том, что в Константинополе знали и об авторитете Максима, и о его близости к папе. Но интересно и то, каким именно образом Максим опровергал в беседе с Григорием Типос, объясняя, почему папа не примет его.
Главным аргументом Максима был тот, что Типос смешивает свет с тьмой, т. е. вместе с замалчиванием ереси, замалчивает истину[1885]; далее Максим замечает, что такое замалчивание выливается в лишение воли и деятельности Самого Бога: коль скоро нельзя говорить о том, что каждой природе присуща ее воля и действие, то и Бог оказывается безвольным. То есть в целом линия аргументации здесь та же, что и в Диспуте с Пирром. Тот же аргумент мы встречаем затем и в Диспуте в Визии[1886].
Впрочем, и асикрит Григорий в беседе с Максимом в Риме, и другой представитель власти — патриций Епифаний во время диспута в Визии настаивали на том, что Типос не следует рассматривать как догматическое сочинение; по их мнению, это — императорский указ, носящий чисто дисциплинарный (или «икономический»[1887]) характер и не имеющий никакой иной цели, кроме прекращения споров, вводящих в соблазн «малых сих» [1888], и установления мира в Церкви и в империи (которая, к слову сказать, очень нуждалась в мире, поскольку находилась в тяжелейшем военно — политическом положении[1889]).
Тем не менее и Латеранский собор, и защищавший его позиции Максим отказывались считать Типос исключительно дисциплинарным документом, полагая, и не без оснований, что он служил сохранению в Константинопольский Церкви ереси монофелиства, которая Типосом (как личная вера) так же разрешалась, как и диофелитство. С современной нам секулярной точки зрения может показаться, что Запад (а вместе с ним и Максим) выступили против «веротерпимости». Следует, однако, иметь в виду, что предстоятели Константинопольский Церкви (тот же патриарх Павел, а потом сменивший его Пирр) сами были монофелитами (ведь еще недавно они поддерживали Экфесис); поэтому признание Типоса означало литургическое общение православных — диофелитов с еретиками — монофелитами, т. е. фактическое покрытие ереси и стирание грани между нею и православием. В Константинополе, вероятно, надеялись, не теряя плодов прежней унионистской идеологии[1890], охватить ею теперь с помощью Типоса еще и диофелитский Запад[1891]. Этот новый курс униатов и отверг Латеран, решения которого отстаивал Максим, отказываясь признавать Типос просто государственным законом, относящимся к здешней, временной жизни, а не к вечному спасению[1892].
Типос, по мнению Максима, касается в первую очередь дел духовных, за которые ответственна церковная власть; поэтому, вероятно, он отвергал обвинение в том, что анафема на Типос есть анафема на императора[1893]. С другой стороны, уже в беседе с посланным в Рим Григорием Максим настаивал на том, что император не должен вмешиваться в догматические споры[1894], поскольку в отличие от того, что говорил Григорий, считавший, что императорская власть наделяет ее носителя и достоинствами священства, Максим убедительно доказывал, что император — мирянин, и как таковой не должен вмешиваться в установление догматов[1895].
Итак, вопрос о Типосе оказывается тесно связанным с вопросом об отношениях между Церковью и государством и с возрождением в Византии VII в. идеи священника — царя, которую Максим не принимал как чуждую христианскому пониманию земной власти[1896]. Исповедание двух не сливающихся в одну природных воль во Христе оказывалось коррелятом утверждения Максимом неслиянности императорской власти и священства. Именно это, как показали споры вокруг Типоса (точнее, вся полемика с моноэнергизмом и монофелитством), как раз и нарушалось тогда в Византии, где государство порой использовало догматы в политических целях, а иерархи приносили православие в жертву интересам государства. В Константинополе, как мы знаем, исповедовались монофелитство и моноэнергизм, в то время как Рим, исповедовавший диофелитство и диоэнергизм, отстаивал независимость Церкви от государства в вопросах веры, т. е. стоял за четкое разграничение гражданской и духовной сфер.
Впрочем, есть основания предполагать, что римская точка зрения находила себе сторонников и в придворных кругах Константинополя. Например, из документа, перевод которого включен в настоящий том, следует, что родные братья Феодор и Евпрепий, дети Плутина, царского поставщика хлебных припасов, ученики Анастасия — апокрисиария, сразу после издания Типоса претерпели гонения за нежелание причащаться с признающими его (см. Comm 6). Как мы видим, здесь тоже не обошлось без влияния непосредственного окружения Максима.
После Латерана.Говоря о Риме как оплоте независимости Церкви в делах веры, следует заметить, что это имело и обратную сторону, как можно убедиться из политических событий, последовавших за Латераном. Как мы помним, осуждение в 645–646 гг. на африканских соборах царившей в Константинополе ереси дало формальный повод префекту Григорию отложиться от империи и провозгласить себя императором. После Латеранского собора нечто подобное произошло в Италии. Посланный императором Константом для ареста папы Мартина[1897] и приведения западного епископата к подчинению Типосу новый равеннский экзарх императора Олимпий, потерпев неудачу в этом предприятии (он приехал в самый разгар Латеранского собора и ничего уже не мог сделать), и к тому же, убедившись, что папу хранит Бог[1898], открыл Мартину, с каким заданием он был послан, и отложился от империи, очевидно, под тем же предлогом царящей в Константинополе ереси.
В течение последующих четырех лет (до своей гибели в бою во время высадки арабов в Сицилии), пока император Констант был занят войной с теми же арабами и не имел сил подавить мятеж Олимпия, тот «в полном согласии с папой Мартином I, полновластно и самостоятельно правил в Италии»[1899], что потом (после ареста папы в 653 г. следующим равеннским экзархом Феодором Каллиопой) и послужило главным обвинением против папы. Схваченный и доставленный в Константинополь, папа в ходе судебного процесса был обвинен в государственной измене, а его попытки перевести рассмотрение дела в религиозное русло и связать происшедшие события с ересью в Константинополе, были резко пресечены. Власти отказались говорить с Мартином о вере (формальным основанием для этого, видимо, был Типос), и обвинив его именно в измене и подвергнув жестокому и унизительному наказанию, приговорили к смерти, заменив, впрочем, смертный приговор по ходатайству патриарха Павла ссылкой в Херсон, где, не вынеся тяжелых условий, и без того больной папа Мартин вскоре скончался (16 сентября 655 г.).
Максим, как мы знаем из Изложения прения, не признавал политических обвинений, возводимых на папу[1900], считая его гонимым за веру. Впрочем, и здесь Максим ставил защиту Латерана превыше всего, даже превыше споров относительно дела папы Мартина. Власти Константинополя пытались и Латеранский собор дезавуировать как не имеющий силы, поскольку «собравший его Мартин был низложен». Однако Максим на это во время процесса над ним возразил: «…не низложен был, а подвергся гонению». И добавил: «Пусть и канонически низложен [папа Мартин], это не может служить осуждением тому, что определено православно, по божественным канонам, с чем согласуется и написанное святым папой Феодором» (ДМ 12). Это возражение Максима интересно, поскольку из него видно, что он, по крайней мере, теоретически готов был признать, что власти Константинополя могли низложить папу хотя бы за то, что он занял кафедру без разрешения императора (что было нарушением тогдашних законов); все это, однако, не отменяло для Максима значения Латеранского собора, провозгласившего правую веру, согласную, к тому же, с той, которая б^гла исповедана предыдущим, совершенно «законным» папой Феодором. Таким образом, Максим не только защищал доброе имя папы Мартина как исповедника веры, но и настаивал, что значение Латерана основано исключительно на правой вере, исповеданной на нем, и не может подвергаться сомнению ни под каким предлогом.
Но вернемся к событиям жизни самого Максима. Забегая вперед, мы уже не раз говорили о процессе над ним, хотя между Латераном и началом процесса прошло почти пять лет. Что происходило в это время в жизни Максима? К сожалению, об этом известно довольно мало. Вероятно, какое?то время после Латерана Максим продолжал жить в Риме (Ван Дитен [Geschichte der Patriarchen… S. 95–96, Anm. 73] допускает даже, что посещение его там асикритом Григорием могло иметь место в 654 г., при папе Евгении, а не до Латерана [ср. выше с. 76]). Однако относительно последних лет жизни Максима до ареста определенных данных нет, хотя существуют две версии, основанные на косвенных свидетельствах, которые мы кратко изложим. Первая версия — традиционная, состоящая в том, что Максим оставался в Риме до самого своего ареста (примерно в 653–654 гг.); эта версия встречается в большинстве списков греческого жития Максима и до сих пор была общепринятой.
В последнее время была выдвинута и другая версия, основанная на сирийском Псогосе, опубликованном Себастианом Броком[1901], с которым отчасти согласно и греческое житие[1902], где говорится, что некоторое время перед своим арестом Максим провел в Константинополе[1903]. Этой последней версии из известных специалистов по Максиму придерживается, например, Ж. — К. Ларше, который пишет о последних годах Максима перед арестом: «В течение трех лет император Констант пытался добиться присоединения Максима и Мартина [к Типосу]. После их отказа он приказал арестовать папу Мартина своему экзарху в Равенне и препроводить его в Константинополь. Он приказал также арестовать Максима. Последний уже находился в Константинополе, куда он вернулся в 651 или 652 г., чтобы защищать решения Латеранского собора и лично убедить некоторое число людей, включая патриарха Павла, отказаться от ереси. В течение этого пребывания в Константинополе Максим жил во дворце Плацидии, бывшем резиденцией римских апокрисиариев, и пользовался поддержкой множества своих друзей, остававшихся в столице. Но император, по возвращении из военного похода в Армению обеспокоенный его деятельностью, собрав собор, осудивший его в несторианстве, назначил ему местопребывание в женском монастыре»[1904].
Мы еще вернемся к гипотезе (основанной, видимо, на речи Антиохийского патриарха — монофелита Макария на VI Вселенском соборе[1905]), что Максим был обвинен в несторианстве. Пока же отметим, что по версии Ларше, оригинально истолковавшему данные Псогоса[1906]', Максим вернулся в Константинополь сам и в течение довольно длительного времени до своего ареста, пользуясь отсутствием в столице императора, пытался склонить константинопольцев и даже патриарха Павла отказаться от своей ереси. Если эта гипотеза верна, то пребывание Максима в Константинополе, имея в виду, что он был ближайшим сподвижником папы Мартина, на которого в Константинополе смотрели как на изменника, следует признать проявлением мужества и самоотверженности.
Впрочем, версия Ларше — лишь одна из возможных[1907]; не исключено, что верна все же более традиционная [1908]°. В любом случае мы можем утверждать, что в 654 г. (по версии Бертольда и Гаррига) или в 655 г. (по версии Нейл)[1909], Максим, как это следует из Изложения прения, предстал в императорском дворце перед судом, состоявшемся в присутствии сената и патриархов Петра Константинопольского (к тому времени уже сменившего умершего 3 июня 654 г. Пирра) и Македония Антиохийского, впрочем, не проронивших, судя по Изложению прения, в ходе всего этого процесса ни слова[1910].
Мы уже разбирали некоторые места этого документа. Теперь постараемся проследить за всем ходом первого процесса над Максимом, его линией поведения и аргументацией.
Изложение прения.Сразу отметим, что Максим не позволил превратить процесс над собой в политический. Дело не только в том, что его как простого монаха было труднее, чем папу Мартина, обвинить в политической измене, и он с легкостью отверг возводимые на него обвинения в ответственности за сдачу Африки арабам, к которой он будто бы склонил экзарха Петра, как и за подстрекательства префекта Григория к мятежу (никаких веских доказательств у его обвинителей не было). Даже главное обвинение в том, что он, подписав Типос, пошел против власти, Максим из политического сумел перевести в план религиозный, характеризуя Типос как смешивающий свет с тьмою, прикрывающий ересь и закрывающий рот истине. Из чего следовало, что Максим выступил не против государства, а против иерархов — еретиков и согласных с ними сенаторов, обманувших императора.
Впрочем, говоря о различии процессов над папой Мартином и Максимом, нужно иметь в виду, что и сами обвинители в этих процессах ставили совершенно разные цели. Процесс над папой Мартином был, скорее, образцово — показательным процессом над изменником, пошедшим против императора. Поскольку речь все же шла о Римском папе, популярном на Западе и снискавшем уже некоторое сочувствие в Константинополе, наказать решили не казнив, чтобы избежать обвинения в жестокости [1911], но так, чтобы следующим папам было неповадно.
Совсем другой характер носил процесс против Максима. Примерно наказать его — за государственную измену или за непринятие Типоса — не было целью обвинителей (наказать Максима было легко и без особых доказательств его вины). Главная цель обвинителей, как она понималась, видимо, и в кругу сподвижников Максима, состояла в том, чтобы путем угроз поколебать Максима в его убеждениях — заставить отказаться от анафематствования Типоса и войти в общение с Константинопольской Церковью[1912]; т. е. не столько наказать, сколько сломить. Поэтому, возводя на него обвинения в политической измене или в оскорблении величества, его обвинители не занимались выяснением «состава преступления» (любого из этих обвинений, даже не вполне доказанного, было достаточно для наказания вплоть до смертной казни[1913]), а угрожали, склоняя Максима изменить Латерану.
Процесс над Максимом был приурочен к прибытию в Константинополь апокрисиариев нового Римского папы Евгения [1914]. В Константинополе надеялись, что после примерной расправы над Мартином новый папа будет более сговорчив и можно будет склонить Рим (а вместе с ним и весь Запад) принять Типос. Основания для таких надежд были, так как апокрисиарии, приехав в Константинополь, вступили в общение с местной Церковью. Если бы удалось к тому же сломить сопротивление идейного вождя диофелитов Максима, популярного как на Западе, так и на Востоке, победа Константинополя была бы полной. Именно это, а не осуждение Максима нужно было его обвинителям. Максим в этой ситуации представлял куда большую ценность живой, чем казненный или сосланный, как папа Мартин, на верную смерть.
То, что низложенный папа Мартин на допросе перед самой ссылкой (хотя на процессе об этом речи не заходило) заявил: «Если вы меня [даже] четвертуете, как приказал префект, я не вступлю в общение с Константинопольской Церковью»[1915], едва ли осталось неизвестным его соратникам, в том числе и Максиму. Это было своего рода завещание папы — исповедника. Поэтому суд над Максимом, скорей всего, был для него продолжением того свидетельства об истине, которое только началось, но не могло развернуться во всю силу во время суда над папой.
Анафема Латерана на Типос наряду с другими исповеданиями, принимавшимися в то или иное время униатами, явилась для Максима главным основанием для отказа от вступления в общения с Константинопольской Церковью. Максим во время суда над ним заявил, что в Церкви, которая противоречит себе в исповедании, не может быть истинного священство и таинств: «Они… что определили в Главах, то осудили в Экфесисе, а что определили в Экфесисе то упразднили в Типосе, и уничтожили самих себя столько раз. Осужденные таким образом сами собою и римлянами, на бывшем в восьмом ин- диктисне Соборе низложенные и священства лишенные, какое могут совершать священноводство, или какой Дух может сходить на священнодействия, совершаемые такими [людьми]?» (RM 6).
Понятно, что столь убежденного в истинности своей веры Максима, имевшего к тому же перед собой пример папы Мартина, едва ли возможно было запугать или переубедить. Из аргументов, к которым прибегали его обвинители, чтобы добиться своей цели, впрочем, стоит упомянуть еще о трех, о которых мы пока не говорили. Самым сильным из этих аргументов (его озвучили Троил и Сергий, пришедшие к Максиму в место его заключения в тот же день после заседания суда) было указание на то, что прибывшие в Константинополь апо- крисиарии нового папы Евгения «завтра» (в воскресенье) вступят в общение со здешней Церковью[1916].
Оставляя в стороне нерешенный однозначно исследователями вопрос относительно того, с какой миссией апокрисиарии прибыли в Константинополь[1917], отметим, что свой ответ Максим выстраивает как глубоко эшелонированную оборону. Во — первых, он заявляет, что его интересует не поведение апокрисиариев (которые могут быть введены в заблуждение или сами обмануться), но позиция Римской Церкви (т. е., очевидно, ее предстоятеля). В самом деле, ведь апокри- сиарии, как замечают Аллен и Нейл[1918], не представляют папу, но являются лишь его посланниками; поэтому их вступление в общение само по себе ничего не доказывает. Во — вторых, Максим высказывает предположение (не опровергнутое и его обвинителями), что апокри- сиарии не принесли никакого послания патриарху; из этого можно заключить, что в понимании Максима они прибыли именно к императору и, следовательно, их общение с патриархом (если оно состоится) — это их личное дело, а сам их приезд ничего предосудительного для Римского престола не содержит. В — третьих, Максим заявляет, что не верит, «чтобы римляне вступили в общение со здешними, если эти не исповедают, что Господь наш Иисус Христос и Бог по тому и другому [Божеству и человечеству], — из чего, и в чем, и то, что Он есть, — имеет природную волю и действие [в отношении к совершению] нашего спасения» (RM 7). Но наиболее сильный аргумент в пользу своей позиции Максим приводит в самом конце, в ответ на вопрос: «А если все?таки соединятся со здешними римляне, что сделаешь?». На это он отвечает: «Дух Святый анафематствовал чрез апостола (Гал 1:8) даже ангелов, вводящих что?либо новое и чуждое проповеди [евангельской и апостольской]» (RM1). Таким образом, ни личное поведение римских апокрисиариев, ни позиция того или иного папы, ни даже согласие всех поместных Церквей (в лице их предстоятелей) не могли бы изменить убежденности Максима в бо- гохульности запрета на диофелитское исповедание, наложенного Типовом, и на этом основании отказывавшегося вступить в общение с Константинопольской Церковью.
Не менее устойчивым, чем в ситуации давления внешнего авторитета (каковым, как надеялись его обвинители, для Максима явится Рим), Максим показал себя, когда ему стали «давить на совесть». Когда после его слов, что он не верит в неповрежденность священства и таинств Константинопольской Церкви, его обвинители воскликнули: «Так что же? Один ты спасешься, а все погибнут?» Максим ответил: «И мне не дай Бог осудить кого?либо, что я один спасусь» (RM 6). Этим он дал понять, что у него нет такой горделивой мысли (а значит и упрекнуть его в этом, т. е. воздействовать на него через такой упрек, нельзя). Но он тут же добавил: «Сколько могу, предпочту умереть, чем страх иметь пред совестью за то, что каким?либо образом преступил веру в Бога». То есть не осуждая на вечную гибель никого (ибо судить других может только Бог), Максим оставался неколебим в своем исповедании, храня совесть чистой пред Богом[1919]. Эти два измерения: хранение своей совести и, с другой стороны, понимание того, что спасение каждого — это тайна его личных отношений с Богом, которая остается сокрытой от всякого внешнего суда (в том числе, и суда, вынесенного на основании того, причащается ли человек в Церкви, где нет таинств), были для Максима, очевидно, тесно связаны.
Опираясь на то же убеждение в суверенности каждого в его отношениях с Богом, Максим отверг и обвинение стольничего императора Сергия в том, что он (Максим) призывает людей не вступать в общение с Константинопольской Церковью: «Кто может сказать, что я говорил ему: не имей общения с Церковью византийцев?» На возражение Сергия: «Это самое именно, что ты не имеешь общения, служит великим призывом ко всем, чтобы не иметь общения», Максим, в свою очередь, ответил: «Господин мой! Ничего нет сильнее обличений совести и ничего нет дерзновеннее ее одобрений» (RM 9). Из этого отрывка можно заключить, что Максим не вел никакой «пропаганды», призывая людей не вступать в общение с Константинопольской патриархией на основании ее безблагодатности, но свидетельствовал об истине исключительно своим примером и исповедничеством. То есть он уверенно смог отвергнуть давление на свою совесть, поскольку сам никогда ни на чью совесть не давил.
Наконец, следует упомянуть и о попытке одного из обвинителей, императорского сакеллария, во время второй сессии суда (состоявшейся в следующую субботу) воздействовать на Максима посредством упрека в противоестественной ненависти к своим, т. е. в отсутствии патриотизма: «Почему ты любишь римлян, агреков ненавидишь?» Для Максима, столь много писавшего о бесстрастии, такой упрек в пристрастности был, конечно, неприемлем. Он ответил: «Заповедь имеем не ненавидеть никого: люблю римлян как единоверных, а греков как говорящих на одном языке[1920]» (RM 11). Этот ответ не столь прост, как может показаться. Его глубину можно увидеть, если задаться вопросом: что, собственно, значило для Максима любить римлян как единоверных, и что значило любить греков как говорящих на одном языке? На первый вопрос уже дал убедительный ответ Ларше: любовь Максима к Риму была обусловлена его правильным исповеданием, но если Рим предавал истину (а как мы видели, Максим это допускал), то Максим оставался с истиной, а не с Римом[1921]. С другой стороны, и под любовью к грекам как «говорящим на одном языке», вероятно, следует понимать не привязанность к тем, кто разделяет с ним культуру и наречие. Греческий был тем языком, на котором Максим свидетельствовал об истине, и эту истину он непосредственно мог возвещать только грекам. Таким образом, как и любовь к римлянам, любовь Максима к грекам была, в его понимании, не безусловной, но опосредованной его любовью к истине.
Итак, защита Максима оказалась безупречной. Его судьям не удалось сломить его, т. е. заставить признать Типос и вступить в общение с имперской Церковью, ни угрозами, ни апелляцией к авторитету, ни воздействием на совесть, ни, наконец, упреком в пристрастности и недостатке любви к ближним.
Убедившись, что они потерпели поражение, обвинители на следующий день (т. е. в воскресенье) «сотвориша совет» (Мк 15:1; см.: RM13), на котором от имени Церкви предложили императору приговорить Максима к ссылке (для того, вероятно, чтобы удалить его хотя бы из Константинополя), что и было исполнено. Но в отличие от папы Мартина, отправленного умирать в Херсон, Максим был отправлен в ссылку в Визию, во Фракии, т. е. не так уж и далеко, поскольку власти, как это видно из дальнейших событий, не оставляли надежды сломить или уговорить его. Расправа над ним, имевшим, как это видно из Изложения прения, в то время еще множество последователей, представлялась, вероятно, еще невыгодной.
Четыре собора.
Прежде, чем мы перейдем к следующему этапу исповеднического подвига Максима — Диспуту в Визии, обратим внимание на одну необычную деталь в Изложении прения. Объясняя своим обвинителям, почему он не вступает в общение с Византийской Церковью, и говоря в этом контексте о непоследовательности униатов, Максим делает странное, на первый взгляд, заявление: «Они отвергли четыре святых собора через девять составленных в Александрии Глав, и чрез Экфесис, составленный Сергием в этом городе [Константинополе], и чрез изложенный затем в шестом индиктионе Типос…» (RM6). Это утверждение, что исповедания современных Максиму еретиков отвергают четыре Вселенских собора, кажется странным, потому что к тому моменту уже состоялся V Вселенский собор (553 г.) при императоре Юстиниане.
Почему же Максим сказал только о четырех соборах? Конечно, всегда остается вероятность того, что «четыре» здесь просто ошибка переписчика; однако ни в одном из учтенных в критическом изданий Аллен и Нейл списков Изложении прения иного чтения не встречается (да и трудно представить, почему мог бы переписчик в этом контексте спутать пять с четырьмя). Поэтому, оставив эту чисто теоретическую возможность, попытаемся понять, что могло побудить Максима упомянуть только четыре собора.
Он, конечно, не мог не знать, что не только в Константинополе, но и в Риме к тому времени признавали пять Вселенских соборов. О признании V Собора в Риме свидетельствует хотя бы то, что в 18–м анафематизме Латеранского собора говорится о «пяти святых и Вселенских соборах» [1922]. Иного трудно было бы ожидать, так как внутри самой Италии Римские папы, в отличие от раскольничьего ланго- бардского патриарха Аквилеи и от участников раскола в Милане, V Собор 553 г. признавали, даже если уклонялись от именования его «Вселенским». Так, папа Григорий I в своем исповедании веры при интронизации (590), хотя и не упоминает этот Собор в одном ряду с четырьмя Вселенскими (что, по справедливому замечанию Мейен- дорфа, является свидетельством желания принизить его значение), все же затем называет его пятым (см.: Meyendorff 1989. Р. 313). Латеранский собор это только подтвердил.
Кроме того, как известно, и сам Максим несколько раз прямо или косвенно в своих писаниях причислял V Собор к Вселенским[1923]. Тем более странно выглядит его утверждение о том, что постановления униатов отвергают четыре собора, а не пять. Если, повторим, это не ошибка писца, и не намеренная порча текста (версии, которые нельзя совсем исключить, но едва ли можно рассматривать сколь?нибудь серьезно), то должно быть какое?то объяснение этому факту; и такое объяснение мы хотим предложить.
Сразу отметим, что все произведения, в которых Максим включает V Собор в число Вселенских, были написаны либо перед Латеран- ским собором (DsP, ГР 9 и ГР 15), либо сразу после него (ГР 11). Латеранский собор не мог не признать V Собор Вселенским уже потому хотя бы, что Римские папы имели на этот счет долгий спор с участниками расколов — аквилейского и миланского[1924]. Признание V Собора Вселенским уже в течение столетия (после этого Собора) объединяло Рим с Константинополем, и непризнание его означало бы практически непреодолимый раскол между Западом и Востоком империи. По той же причине и Максим в период подготовки им Латеранского собора, а также и после, пока еще можно было надеяться на обращение Константинополя посредством Рима, не мог (даже если бы хотел) пойти на непризнание V Собора Вселенским, не обрекая заведомо на неудачу весь проект. К моменту процесса над ним эта причина отпала, однако могли остаться в силе те причины, по которым он мог считать этот Собор не входящим в число Вселенских, отвергнутых современными ему еретиками.
Одной из этих причин могло быть то, что важную роль в подготовке этого Собора сыграл Константинопольский патриарх Мина[1925], чье послание[1926] папе Вигилию (объявленное, правда, подложным на VI Вселенском соборе[1927]) содержало ту самую моноэнергистскую формулу, которая в качестве основного аргумента была использована патриархом Сергием в его переписке с Киром и Гонорием. В отличие от отцов VI Собора, Максим подлинность этого послания не отрицал. Это видно и по его реакции на упоминание послания Мины ъ Диспуте с Пирром [1928], и по тому, что он говорит об этой «книжечке» епископу Феодосию уже будучи в ссылке в Визии.
В контексте разговора о легитимности и авторитетности Латеранского собора епископ Феодосий, соглашаясь с доводами Максима, заявляет: «Это так, как говоришь: правота догматов утверждает соборы». Однако тут же добавляет: «Впрочем, разве не принимаешь книгу Мины, в которой он изложил догмат об одной воле и одном действии Христа?» (DsB 4). Смысл возражения, похоже, такой: ты говоришь, что Латеранский собор исповедал истинную веру, осудив моноэнер- гизм; но ведь V Вселенский собор, который все признают, был подготовлен патриархом Миной, почитаемым в Константинополе во святых, а он?то как раз и является автором моноэнергистской формулы. Максим с этим категорически не соглашается: «Не дай Господь Бог! Вы не принимаете, но отвергаете всех учителей, бывших после святого в Халкидоне собора, боровшихся против мерзостной ереси Севира. И разве я могу принять книгу Мины, явившуюся после<Халкидон- ского>собора, в которой он явно защищает Севира и Аполлинария и Македония и Ария и всякую ересь, и своими догматами обвиняет Собор, а вернее — совершенно отвергает?» (DsB 4).
Из этих слов видно, что Максим считает мерилом православности Собор в Халкидоне, а послание патриарха Мины, как несогласное с ним, отвергает. Из отвержения Максимом этого послания, конечно, не следует, что он считал Собор 553 г. еретическим. Тем не менее, в свете сказанного им о патриархе Мине (о котором известно к тому же, что он умер, будучи отлученным от общения папой Вигилием в ходе ожесточенной полемики, предшествовавшей V Вселенскому собору)[1929], делается понятным, почему Максим мог не признавать за этим Собором авторитет Вселенского (т. е. такой же, как у Собора в Халкидоне, и трех бывших до него).
Другой причиной могло быть то, что папу Вигилия принудили принять решения Собора 553 г. силой [1930]. То, что для Римской Церкви (в лице ее предстоятеля) этот Собор не был свободным выражением ее веры, могло быть тем более очевидно для Максима, что он мог узнать в этом насилии над нею со стороны Константинополя аналог недавнего насилия над папой Мартином[1931].
Кроме того, Максим, стоявший уже на позициях жесткого диофе- литства, т. е. исповедовавший настолько реальные различия природных действий и воль, что их нельзя и помыслить как «одну» (при том, что как «две», напротив, не только можно, но и необходимо), мог относиться с осторожностью к провозглашенному на Соборе 553 г. догмату о том, две природы во Христе различимы «только в созерцании» [1932]. Этот Собор мог восприниматься как существующий как бы в двух возможных толкованиях, и сама эта двойственность — до тех пор, пока не победило правильное толкование[1933], — могла в глазах Максима делать статус V Собора не таким бесспорным, как четырех предыдущих Вселенских.
Как бы то ни было, в данном случае мы имеем дело со вторым скандальным фактом, касающимся Максима и показывающим, насколько он был свободен от сложившихся оценок. С одной стороны, Латеран- скому собору, собранному вопреки воле императора и без участия восточных патриархов, Максим приписывал авторитет Вселенского, а с другой, признанному в Константинополе и Риме V Вселенскому собору, в определенный момент в таком авторитете отказал.
Впрочем, в свободе Максима, выражавшейся в том, что в своем исповедании он исходил не из принятых (даже им самим когда?то) формул, но из того, что нужно было сказать для утверждения истины «здесь и сейчас», мы уже не раз убеждались. Перейдем теперь к свидетельству его исповедничества в период первой ссылки.
Диспут в Визии.Итак, Максим был сослан во Фракию. Судя по главному свидетельству об этом периоде, Диспуту в Визии, начало которого описывает события августа 656 г., власти, продержав Максима около года в тяжелых условиях (хотя и сохраняя ему при этом жизнь), внезапно решили попытаться добиться «пряником» того, чего они не добились «кнутом». Наивно было бы полагать, что Максима перевели из Визии в монастырь св. Феодора близ Константинополя, возвратив ему монашеское облачение и даже дав немного денег, исключительно вследствие того, что он смог переспорить посланного к нему патриархом Петром епископа Кесарии Вифинской Феодосия. План воздействовать на Максима сменой гнева на милость, очевидно, был у патриарха и императора с самого начала. Об этом косвенно свидетельствует то, что в конце диспута с Максимом епископ Феодосий дает Максиму (до этого лишенному всего) «несколько посланных ему денег, стихарь [монашеский] и срачицу» (DsB 8), приготовленные, очевидно, заранее.
Разумеется, нет оснований думать, что патриарх Петр дал епископу Феодосию задание проиграть Максиму диспут. Но тот факт, что для посольства к Максиму был выбран человек, который мог сказать: «Богом, имеющим меня судить, свидетельствуюсь, что и тогда, когда составлен был Типос, я говорил и теперь то же самое говорю, что худо был он составлен и во вред многим» (DsB 3), — говорит сам за себя [1934]. Церковные и гражданские власти Константинополя явно хотели создать у Максима впечатление, что еще немного, и между ними и Максимом будет полное согласие.
Объяснением изменения тактики властей в отношении Максима может служить не только то, что угрозами они ничего не добились, но и то, что церковно — политическая ситуация во время диспута в Визии была иной, чем во время суда над Максимом. Тогда у властей Константинополя был тот козырь, что с ними вошли в общение апокриси- арин папы Евгения, и можно было надеяться, что он отречется от папы Мартина и примет Типос. Вероятно, так едва и не случилось. Однако, по свидетельству Liber Pontificalis, во время чтения исповедания веры патриарха Петра, привезенного римскими апокрисиариями папе Евгению, римский клир и народ возмутились, и даже прервали литургию, потребовав от папы отказаться от вступления в общение с Константинополем, что он и сделал[1935]. Косвенным подтверждением этого является и то, что в Регии, сменив милость на гнев, обвинители Максима грозились уже и папу Римского (т. е. Евгения) уничтожить, как папу Мартина[1936].
В богословском отношении Диспут в Визии не представляет ничего нового по сравнению с Диспутом с Пирром и Изложением прения. Отметим лишь несколько моментов, показывающих, каким образом Максим сумел не только не попасться на дипломатические уловки своих гонителей, но даже убедить (хоть и ненадолго) епископа Феодосия в том, что никакого компромисса с ересью быть не может.
Что касается дипломатии, то судя по одному месту из Диспута в Визии, можно предположить, что в этой неблагоприятной для них в церковно — политическом отношении ситуации власти Константинополя взвешивали возможность пойти даже на такую меру, как отмена Типоса. Так, в диспуте был момент, когда епископ Феодосий «подняв голову и устремив взор на авву Максима, сказал: «Мы ручаемся тебе за владыку нашего царя, что если ты войдешь в общение, он похоронит Типос»* (DsB 4). Возможно, конечно, епископ Феодосий хитрил или брал на себя то, за что ручаться не мог; но если он действительно не был сторонником Типоса, то из того, что власти обратились к Максиму посредством такого человека, можно заключить, что они, вероятно, взвешивали возможность отмены Типоса [1937].
Максим на это ответил, что самой по себе отмены Типоса было бы недостаточно для того, чтобы он мог вступить в общение с Константинополем, — необходимо, чтобы были приняты анафемы, наложенные Латеранским собором на всех патриархов — еретиков: Сергия, Кира, Пирра и Павла. Только при этом условии можно считать ересь однозначно осужденной[1938]. Таким образом, условием вступления в общение для Максима было принятие Константинополем решений Латеранского собора во всем их объеме, а не только в какой?то части (будь то даже отмена Типоса,).
Но именно это требование анафемы на еретиков было для епископа Феодосия, не говоря о властях Константинополя, наиболее болезненным. Даже после того, как он согласился с Максимом относительно правильности богословия Латерана и исповедал две воли и два действия во Христе, Феодосий признался: «Видит Бог, если бы этот собор не положил анафемы на известных лиц, я более всякого человека принял бы его» (Там же).
Отметим, впрочем, что Максим не брал на себя вынесение последнего решения по вопросу об икономии (домостроительном снисхождении) при присоединении к Церкви еретиков, относя их к компетенции папы Римского, как единственного в данном случае православного первоиерарха. Так, когда епископ Феодосий спросил Максима, может ли быть отменена анафема на умерших епископов — еретиков, если нынешние власти Константинополя исповедуют во Христе две воли и два действия, тот ответил: «Идите, разузнайте, было ли когда что- либо такое, и разрешался ли кто по смерти от обвинения относительно веры<и от объявленного в нем осуждения>, и пусть согласятся и царь, и патриарх подражать снисхождению Бога, и составят один<император>— ходатайственный приказ, а другой<патриарх>— соборное прошение к папе Римскому. И, конечно, если найдется церковный образец, разрешающий это ради правого исповедания веры, я соглашусь с вами в этом» (Там же).
До тех же пор, пока папа Римский не решит вопрос о разрешении от анафемы умерших без покаяния еретиков (при условии, разумеется, что император и патриарх исповедают истинную веру), Максим отказывается вступать в общение с теми, кем «подверженные анафеме лица упоминаются за святым возношением» из страха «осуждения анафемы» (Там же)[1939]. Очевидно, Максим имеет в виду то, что причащающийся там, где возносится имя анафематствованного еретика, сам подпадает по ту же анафему (т. е. отлучается от Церкви)[1940].
Может возникнуть вопрос: из?за чего же при том, что епископ Феодосий (говоривший от имени властей Константинополя) готов был отказаться от Типоса и исповедовать диофелитство, он не мог признать анафему на первоиерархов — еретиков? Вероятно, не столько из- за того, что ему была дорога память о Сергии, Пирре, Кире и Павле, сколько из?за того, что такая анафема ставила бы под вопрос действительность совершенных ими епископских хиротоний, и больше того, позволяла бы сказать: все те, кто возносил столь долго имена еретиков, в Церкви уже не состояли. Именно так, очевидно, оно и были с точки зрения Максима, который отрицал таинства тогдашней Константинопольской Церкви [1941]. И это, конечно, труднее всего было признать Константинопольским властям. Они готовы были (по крайней мере, в тот момент) на любые уступки, кроме одной: признать себя не — Церковью.
Впрочем, это нежелание властей Константинополя идти на унижение ради спасения[1942] окончательно выяснилось позднее. А пока, сразу после диспута с епископом Феодосием, Максима по приказу властей перевели в монастырь св. Феодора в Регии, близ Константинополя, улучшив условия его содержания, так что казалось, что в отношении к нему произошел перелом[1943]. Однако это был всего лишь маневр.
У властей оставалось еще одно средство: пообещать Максиму славу и почет, заверив при этом, что они ни в чем не расходятся с ним в вере. Об этой попытке подойти к Максиму «с лаской», сменившейся, впрочем, тут же, когда он ее отверг, «праведным гневом», рассказывает вторая часть Диспута в Визии (в которой, на самом деле, говорится о прении в Регии).
В отличие от епископа Феодосия, выразившего готовность отказаться от Типоса, теперь власти, возможно, зная уже, что твердые ди- офелиты в лице Максима требуют от них настоящего покаяния, не захотели не только принести это покаяние, но и говорить об отмене Типоса.
Тем не менее в их аргументации, помимо того, что они предложили Максиму славу и почет[1944] (чем его, конечно, было не соблазнить), появилось и нечто совершенно новое. После того, как разгневанные отказом Максима принять Типос и вместе с ним славу и почет, патриции избили старца и оплевалй его, а один из них, Епифаний, заявил, что они?то на самом деле верят, что во Христе две воли и два действия, но при этом понимают, что простому народу в этом разобраться сложно, и в отличие от Максима, снисходят к нему, избегая «тонкости речений»; поэтому в их лице он анафематствует больших, чем он сам, христиан [1945].
Итак, если прежде епископ Феодосий был готов отказаться от Типоса даже до того, как согласился, что вера диофелитов правильная, то теперь Максиму говорят: Типос принят исключительно домостроительно, а именно: (1) чтобы не соблазнять простой народ «тончайшими речениями», и (2) ради мира в империи[1946]. Вера, на самом деле, у тебя и у нас одна, поэтому, анафематствуя нас, ты грешишь вдвойне: превозношением (над «малыми сими» и нуждами империи) и тем, что анафематствуешь православных[1947]. Но Максим и этот довод отверг, заметив, что разрешая исповедовать истину «в сердце» (как сказал патриций Троил), но при этом запрещая ее исповедовать публично, Типос лишает народ освящения, которое совершается исповеданием православной веры, а вовсе не молчанием о ней. Такой ответ Максима как бы возвращает его обвинителям упрек в гордыне[1948]: это они, говоря, что простой народ может соблазниться «тончайшими речениями», претендуют на какую?то исключительность; у Максима же таких претензий нет. При этом Максим дал им понять, что исповедовать истинную веру для него значит не просто ее «не отрицать» (как выразился Епифаний) или «держать в сердце» (как выразился Троил), но отстаивать публично, вплоть до готовности пролить за нее кровь.
Потерпев очередную неудачу, власти отправили Максима в новую ссылку — сначала в Силимврию, а потом в крепость Перверис, бывшую, по свидетельству Изложения прения, в то время «конечной границей римского царства» (RM 13)[1949]. Власти пока не решались казнить Максима или отправить на верную смерть как папу Мартина, то ли надеясь еще как?то сломить его, то ли боясь волнений его сторонников [1950].
Последнее слово.
О годах, проведенных Максимом в ссылке в Силимврии и Перве- рисе, длившейся в общей сложности шесть лет, с 556 г. и вплоть до того момента, когда Максима подвергли второму суду в 662 г., у нас нет почти никаких сведений. Единственное, что дошло до нас от этого и последующего, заключительного, периода жизни Максима, — это два документа, датируемые 658 г. и представляющие (если исходить из того, что известно на сегодня) как бы его последнее слово.
Эти документы включают письмо Максима к его ученику монаху Анастасию[1951], датируемое 19 апреля 658 г.[1952], и письмо монаха Анастасия к монахам в Кальяри, написанное, видимо, вскоре после письма Максима к нему[1953] и связанное с ним тематически[1954]. К этим документам примыкают еще два, не вошедшие в издание Аллен и Нейл, но упоминаемые ими и изданные в русском переводе М. Д. Мурето- вым — Свидетельства и Силлогизмы (написанные, вероятно, частично или полностью Анастасием — апокрисиарием в ссылке в Лазике[1955]); в них кратко характеризуются и опровергаются все ереси униатов, включая самую последнюю.
Все эти документы (первые два по преимуществу, а остальные — наряду с опровержением других фаз развития ереси) касаются выдвинутой Константинопольским патриархом Петром богословской формулы, на основе которой Рим в лице папы Виталиана (июнь 657–672), сменившего Евгения, восстановил евхаристическое общение с Константинополем. Таким образом, на земле не осталось ни одной поместной Церкви, к которой Максим мог бы принадлежать, оставаясь вне общения с Константинопольским патриархатом. Об этом и пришли сообщить ему, находящемуся в заключении в Перверисе, 18 апреля 658 г. эмиссары патриарха Петра[1956].
В письме к Анастасию Максим передает суть разговора, произошедшего между ним и посланцами патриарха, а Анастасий в письме к монахам в Кальяри[1957] молит оставшихся верными православию на Западе повлиять на Римский престол, чтобы он изменил свою позицию, а также объясняет, почему вероисповедание Константинополя и в новой его редакции остается неприемлемым.
Итак, в чем же состояло это исповедание, принять которое согласился папа Виталиан и отказался Максим, а также его ученики? К сожалению, дошедшие до нас сведения о нем отрывочны и отчасти противоречивы. Послание патриарха Петра папе Виталиану [1958]°, хотя и было представлено на VI Вселенском соборе[1959], в его деяния не вошло, и вообще не дошло до нас[1960]. В приведенном в деяниях VI Собора послании папы Агафона императору Константину Погонату среди менявшихся формул Константинопольской ереси приводится и та, что исповедал Петр в послании «к блаженной памяти папе Виталиану», признав «и одно и два хотения, и одно и два действия в домостроительстве воплощения… Иисуса Христа» (Деян. Т. IV. С. 51).
Письмо Максима монаху Анастасию дает несколько более ясное представление о содержании этого исповедания. На вопрос Максима, каково условие, на котором состоялось единение всех Церквей, эмиссары Петра приводят не только ту же формулу, что папа Агафон: «два и одно», но и что?то вроде ее обоснования: «Два действия, говорим, по причине различия и одно по причине единения» (Там же).
Обратим внимание, что здесь речь прямо идет только о действии, но не о воле. Это не значит, что патриарх Петр не мог подразумевать под действием (энергией) в числе прочего и волю[1961]. Но «последнее слово» Максима в любом случае касается именно действия[1962], и это не случайно.
Вспомним, что узловым вопросом христологической полемики для Максима с самого момента его вступления в нее было истолкование «Богомужнего действия» Ареопагита. Теперь, спустя 25 лет после заключения Киром моноэнергистской унии, вопрос толкования «Богомужнего действия» по — прежнему оставался на переднем плане. Об этом свидетельствует, например, письмо Анастасия — монаха в Кальяри: «Богоглаголивый Дионисий, предвидя сие, не назвал ее единой, но сказал, что Он «жительствовал среди нас неким новым богомужним действием», давая понять, что одна [природа] не отделена от другой, но обе естественным образом объединены между собой одна через другую, предоставленные во утверждение того, из чего и в чем и чем Он являлся» (EpCal 4).
Тем не менее формула Петра не была просто повторением моноэнергистской формулы Кира. Как мы видим, эта формула содержала эксплицитное исповедание двух действий (и воль) во Христе, и таким образом оказывалась — формально во всяком случае — ближе предшествоваших ей «платформ» Константинополя к диоэнергизму (и диофелитству). Без такого эксплицитного исповедания диоэнер- гизма патриарх Петр едва ли мог надеяться на то, что его послание будет принято в Риме. Вместе с тем, он не хотел отказаться и от привычного моноэнергизма. В результате получилась по содержанию отнюдь не новая, а восходящая к св. Анастасию Антиохийскому, как его понимал в 640–642 гг. сам Максим, формула: «два и одно» [1963].
Однако в ряду сменявших друг друга официальных формул униатов то, что предложил патриарх Петр, выглядит оригинальным. В самом деле, прежде в Псифосе и Экфесисе запрещалось исповедовать два действия и воли, теперь же патриарх Петр не запрещал, а исповедовал два природные действия, но при этом исповедовал и одно (очевидно, «Богомужнее»). То есть, не отменяя установленного Типосом запрета: ни «не одно» (действие), ни «не два» [1964], Петр выдал противоположную по форме[1965], но по смыслу совпадающую формулу: «и одно, и два» [1966].
Впрочем, если вернуться к разговору Максима с эмиссарами патриарха Петра, то даже если Максим догадывался, какой смысл вкладывает в свою формулу («два по причине различия и одно по причине единения») патриарх Петр, кажущееся соответствие этой формулы той позиции, которую занимал в 640–642 гг., защищая унитарные выражения, сам Максим, едва ли могло им остаться незамеченным. Отвержение теперь Максимом этой формулы лишь на основании ее унитарности сделало бы его уязвимым для обвинений в непоследовательности. Поэтому прежде, чем произнести последнее, решающее его судьбу, слово, Максим мог пожелать, чтобы пришедшие к нему высказались определеннее, и таким образом совпадение или несовпадение их и его позиции (хотя бы и прошлой, но от которой он не отрекался) стало явным. И действительно, как мы узнаем из письма Максима Анастасию — монаху, услышав ответ эмиссаров, Максим не отверг их формулу сразу, а задал еще один вопрос, как бы испытывая их. Объяснить это можно тем, что он имел в виду какой?то смысл, в котором формула патриарха Петра могла бы быть понята православно.
Такой смысл, — который можно было бы придать формуле патриарха Петра, — Максим мог усмотреть в известных ему православных толкованиях формулы Ареопагита. Это, во — первых, толкование святого патриарха Софрония Иерусалимского: «Из [действий Христа] одни Богоприличны, другие, напротив, человекоприличны, [третьи же] занимают место между [ними], имея [в себе] Богоприличное и человекоприличное в тождестве. Мы утверждаем, что именно в этом [последнем] смысле говорится и об общем [van: новом] Богомужнем действии» (PG 87 3177В — С)[1967]. В своем толковании св. Софроний по всей вероятности следуют наиболее раннему из известных нам толкований этого выражения Ареопагита, содержащемуся в последней схолии к его Посланию 4 (эту схолию, принадлежащую Иоанну Скифопольскому, Максим тоже, вероятно, знал): «… только смешанную энергию он [Дионисий] назвал «Богомужней». Ибо только как Бог Он действовал, когда на расстоянии исцелил сына сотника, а только как человек, хотя и был Богом, когда ел и скорбел. Смешанным же образом Он совершал чудеса, помазанием сотворяя слепым глаза и прикосновением останавливая кровотечение» [1968] (Ер 4, схол. 9). Итак, и патриарх Софроний, и Иоанн Скифопольский говорят, что Христос иногда действовал только как Бог, иногда только как человек, а иногда «Богомужне»[1969]. Формула патриарха Петра («два и одно») могла бы быть понята в таком смысле.
Во — вторых, сам Максим в Трудностях к Фоме 5, давая трактовку «Богомужнему действию» Ареопагита, говорил о двух родах этого действия, в одном из которых Божественное действие проявлялось через человеческую природу в чудотворениях, что в своих произведениях 641–642 гг. он и описал как сращенность и единенность в одно действие двух природных — Божественного и человеческого. Но в тех же Трудностях к Фоме 5 Максим говорил и о втором роде «Богомужнего действия», соответствующем Его вольным страданиям. В рамках такого толкования формулы Ареопагита получалось, что «Богомужних действий» во Христе два, одно из которых составляют два природных, сращенных в одно, а другое — человеческое страдание, претерпеваемое Им по — Божески. Унитарное выражение в формуле патриарха Петра могло бы быть понято как относящееся лишь к первому из так понимаемых двух «Богомужних действий».
В любом из этих двух случаев формула патриарха Петра рассматривалась бы как интерпретация формулы Ареопагита. Свой дополнительный вопрос Максим мог задать для того, чтобы совпадение или несовпадение этой интерпретации с названными православными стало явным и патриарх Петр (в лице его эмиссаров) был обличен или оправдан от своих же слов (Мф 12:37). И действительно, вопрос, заданный Максимом: «Вы говорите, что два [природных действия] стали одним за счет единения, или кроме этих [двух есть еще] другое?»[1970] (ЕрМ) позволяет сразу выяснить: 1) не идет ли у Петра речь помимо двух природных еще о третьем, «Богомужнем», действии, которое тогда можно было бы понять в смысле Послания Софрония (* схолии Иоанна Скифопольского), и 2) нельзя ли понять формулу Петра в смысле наличия во Христе помимо «сращенного» действия двух природных, еще и человеческого действия — страдания, как это понимал сам Максим в Трудностях к Фоме 5[1971].
Ответ эмиссаров не оставляет сомнений: «Нет [, никакого другого нет], но два [природных действия стали] — одним, по причине единения» (ЕрМ). Итак, речь идет о том, что два природных действия во Христе образуют одно, и никакого другого, кроме этого двойного действия, в Нем нет[1972].
Убедившись, что за новым исповеданием патриарха Петра не стоит чего?либо принципиально отличного от понимания Киром формулы Ареопагита (как у св. Софрония/Иоанна Скифопольского или самого Максима в Трудностях к Фоме 5), и что Петр, следовательно, не только по форме (как Максим в 640–642 гг.), но и по существу противоречит Латерану, Максим переходит к обличению этого нового исповедания с позиции безальтернативного диоэнергизма, которую он занял после 643 г., т. е. отвергая с порога возможность рассматривать два природных действия как одно: «Если в одно сольем два [действия] по причине единения, и опять на два разделим по причине различия, то ни единства не будет уже, ни двойства действий, так как они всегда будут уничтожаться друг другом и делать бездейственным Того, Кому присущи природно, и совсем несуществующим, ибо что не имеет от природы неотъемлемого и никакому образу изменения не подлежащего движения, то, по учению отцов, лишено всякой сущности как не имеющее существенно характеризующего его действия» (ЕрМ).
Итак, Максим утверждает, что «два» не могут быть одним, не переставая быть двумя, как и «одно» не может быть двумя, не переставая быть одним, т. е. что из нового исповедания патрарха Петра следует: «ни два, ни одно». Таким образом, в своем последнем дошедшем до нас слове Максим занимает ту же «недиалектическую» позицию, что и в Диспуте с Пирром. Мы показали, однако, что он это делает только после проверки собеседников, т. е., вероятно, применяясь к ним; в произведениях же 640–642 гг., напротив, вместе с унитарными формулами отцов принимает и представление об одном действии Христа, сращенном из двух природных. Нет оснований полагать, что Максим и для самого себя теперь отверг эту разрабатывавшуюся им начиная с 633 г. христологическую парадигму. Поэтому уместен вопрос о совместимости с нею формулы патриарха Петра.
Разбирая ТР 20, 7 и 8, мы пришли к выводу, что «одно» действие, сращенное из двух природных, о котором идет речь в этих произведениях, соответствует «Богомужнему» действию, которым, согласно Трудностям к Фоме 5, Христос совершал чудотворения, как, например, хождение по воде, при котором человеческое действие (хождение) производилось способом, возможным лишь для Бога, или исцеление прикосновением, при котором то, что возможно лишь для Бога производилось посредством человеческого действия. Сам Ареопагит под «Богомужним действием», похоже, имел в виду только такие случаи. Однако Максим в тех же Трудностях к Фоме 5 говорит (очевидно, следуя Евангелию) и о другом роде Богомужнего действия, выражающемся в том, что Христос не по необходимости, а свободно, т. е. по Своей Божественной воле давал нашей природе в Себе претерпевать то, что мы претерпеваем по необходимости. Согласие с формулой патриарха Петра означало бы в рамках этой парадигмы забвение этих вольных страданий за нас Спасителя. Именно это, мы полагаем, было тем глубинным основанием, на котором Максим отверг формулу патриарха Петра. «Последнее слово» Максима, таким образом, было, по сути, исповеданием вольных страданий Христа, что подтверждает Предание, говоря в каноне службы прп. Максиму, что он и его ученики «тремя телами, но в одной душе единомысленно противостали… злостно отнимающим у Христа страдания и двойное действие[1973]» [1974].
В «последнем слове» Максима нашла выражение и его экклесио- логическая позиция. Напомним, что еще в Изложении прения ему был задан вопрос о том, что он будет делать, если римляне соединятся со «здешними». Тогда он ответил, что «Дух Святый анафематствовал чрез апостола (Гал 1:8) даже ангелов, вводящих что?либо новое и чуждое проповеди (xfjpuYlicc) [евангельской и апостольской]» (RM 7), т. е. поставил верность Евангелию, каким его проповедали апостолы (их «керигме»), выше всех авторитетов, а искажение этой проповеди — основанием для анафемы на такое исповедание. Теперь эмиссары патриарха Петра уже прямо бросили Максиму вызов, давая понять, что отказываясь от общения с какой?либо Церковью на земле, он тем самым отлучает себя вообще от Церкви[1975]. В ответ на их угрозу: «Если ты, как говоришь, принадлежишь к кафолической Церкви, то соединись, чтобы вводя в жизнь новый и странный путь, не подвергся тому, чего не ожидаешь», Максим произнес свои знаменитые слова: «Бог всяческих объявил Кафолической Церковью правое и спасительное исповедание веры в Него, назвав блаженным Петра за то, что он исповедал Его (Мф 16:18)» (ЕрМ). Таким образом, Максим объявил основанием пребывания в Церкви правильное и спасительное исповедание, без которого церковная организация (а следовательно, и принадлежность к ней) ничего не значит. Именно поэтому он не стал отвергать единение Рима с Константинополем на основании уже самого его факта, и даже не стал спрашивать относительно отмены Типоса или анафематствования еретиков, но задал вопрос об исповедании, на основе которого произошло воссоединение, прибавив, что, если «это сделано хорошо (хаХшд)», он «не будет отчуждаться» (ЕрМ)[1976].
Убедившись же в том, что исповедание патриарха Петра остается еретическим, т. е. искажающим Евангелие, и опровергнув его, Максим прибавил: «…я не могу говорить и не научен от святых отцов исповедовать это. И что угодно вам, обладающим властью, делайте» (ЕрМ). В ответ он услышал угрозу, которая по замыслу произнесших ее должна была показаться ему страшнее смертного приговора (составлявшего лишь часть ее): «Угодно владыке [царю] и патриарху по приказанию папы Римского предать тебя анафеме, если ты не послушаешься, и подвергнуть определенной ими смерти». Тяжесть этих слов должна была состоять, конечно, не в смертном приговоре, к которому, как, наверное, догадывались гонители Максима, он был давно готов, и даже не в анафеме со стороны патриарха Константинополя (под которую он сам себя ставил, тем, что не вступал в общение с ним), а в том, что, как уверяли эмиссары патриарха Петра, эта анафема исходила от престола Рима, т. е. единственного из «пентархии» престолов, до сих пор признававшегося Максимом православным.
Мы не знаем, солгали ли эмиссары патриарха Петра Максиму, т. е. действительно ли папа Виталиан велел в случае непослушания Максима предать его анафеме[1977]. Но несомненно, что то исповедание, которое Максим отверг как ересь, папа Виталиан принял, и Максиму мог причинить скорбь тот факт, что Рим принял еретическое исповедание Константинополя.
Это видно из того, что по просьбе Максима его ученик Анастасий- монах писал монахам в Кальяри. Впрочем, как следует из того же письма, Максим и его ученики надеялись, что как и во времена папы Евгения давление верных православию в Риме на папу может переломить ситуацию; поэтому, вероятно, лично папа Виталиан в этом письме в ереси не обвиняется: «Те же, кто… не желает исправить свою речь в соответствии с учением [пророков и отцов], вынудили даже апокрисиариев древнейшего Рима согласиться с их сектой, дабы они провозглашали одну сверх двух, т. е. три воли и действия в одном и том же Господе.<…>Итак, поскольку из?за этих событий дело всей вселенской и апостольской Церкви оказалось в великой опасности, ради Нее молим мы вас, возлюбленные братия, да не презрите вы Ее, в опасности находящуюся, но да поможете Ей, страждущей, в годину бури, памятуя, что во дни мучений рождается любовь, та, что в Духе Святом, и [молим] прийти, если возможно, как можно скорее, как бы для иного дела к богобоязненным и надежным, скале подобным, мужам древнейшего Рима, которые вместе с вами всегда суть защитники наши и за истину горячие борцы, и молить их с плачем и рыданиями за всех христиан, за коих и получат они от Господа награду, если сохранят веру православную ради всех христиан и себя ради [чистой] от новоизобретенных измышлений, и ничего не примут и не одобрят кроме нее, большее ли ее, меньшее ли — ничего, кроме того, что установлено святыми отцами и Соборами (EpCal 5)[1978].
Этот отрывок уже был проанализирован Ж. — К. Ларше[1979], который справедливо отметил, что Максим, называя Рим последним оплотом веры, говорит не о папе, а о «мужах Древнего Рима», выражая надежду на влияние на папу клира и народа, т. е. соборного голоса Римской Церкви, как и на влияние монахов Кальяри, к которым пишет Анастасий, и всех православных на Западе.
Нам еще предстоит говорить о папе Виталиане и о ситуации на Западе после достижения согласия между Римом и Константинополем. Пока же вернемся к «последнему слову» Максима.
Услышав приговор, какой от имени всех земных и церковных властей был ему вынесен, Максим ответил эмиссарам Петра: «Пусть исполнится то, что прежде всякого века определено обо мне Богом и принесет Ему славу, определенную прежде всякого века». В этой последней фразе Максима, обращенной к миру, в сжатой форме содержится учение, разработанное им в Трудностях к Иоанну и ряде других произведений о том, что у Бога есть предвечный промысел о каждом человеке[1980], и что если человек живет в соответствии с волей Божией, то этот промысел Бога о человеке исполняется, и происходит совершенное единение человека с Богом, и Бог прославляется во Своих святых[1981]. Кроме этих последних слов, обращенных к миру, Максим добавил в письме к Анастасию и слово, обращенное к Церкви: «И чтобы известить тебя и побудить к усиленным молитвам и прошениям к Богу, я сделал известным тебе то, что было [тогда мне] объявлено, причем прошу тебя, ради той же причины [цели], поставить это в известность господину 0iio и тамошним с ним находящимся нашим святым отцам» [1982]. Это уже совсем последние слова Максима, обращенные к оставшимся верными христианам, которых он просит о молитве.
Вполне возможно, что обращенная к Анастасию просьба Максима поставить обо всем в известность каких?то близких им «святых отцов» и была исполнена Анастасием в послании к монахам в Кальяри. Об этом косвенно свидетельствует и приписка к посланию Максима, приведенная в издании Аллен и Нейл, где говорится (как и в послании Анастасия к монахам в Кальяри) о необходимости молиться за Церковь, «когда Она решительно от всех терпит гонения», и за тех, кто претерпевает гонения за Нее. Возможно, эта приписка была сделана уже получателем письма Анастасия в Кальяри или кем?то еще из верных на Западе (так как она сделана по — латыни, хотя письмо Максима написано по — гречески). В ней же выражается надежда, что «семя благочестия» сохранится, по крайней мере, в Риме по обетованию, данному Христом апостолу Петру (Мф 16:18; Лк 22:32). Впрочем, нельзя быть совершенно уверенным, что это не поздняя вставка, сделанная во времена утверждения Римской супрематии и претензий пап на непогрешимость в вере (которые, как мы убедились[1983], исторически не подтверждаются).
Приговор, ссылка и кончина.Кроме разобранного выше прения Максима с эмиссарами патриарха Петра о его пребывании в ссылке в Перверисе почти ничего не известно[1984]. Остается загадкой и то, почему угроза анафемы и смертного приговора за непослушание, прозвучавшая из уст эмиссаров патриарха Петра уже в 658 г., была приведена в исполнение (разве что смерть заменили увечиями и ссылкой) лишь в 662 г.
Судя по версии, изложенной в последних параграфах Диспута в Визии, в 662 г. анафематствованы были не только Максим и два его ученика, т. е. Анастасий — апокрисиарий и Анастасий — монах, но и вообще все, кто исповедовал безальтернативный диоэнергизм и/или дио- фелитство, включая патриарха Софрония и папу Мартина (который до этого был осужден только как политический преступник и лишь теперь, посмертно, был анафематствован за веру) [1985]. Кроме этого свидетельства, мы имеем и другое, принадлежащее монофелиту Макарию Антиохийскому, который на VI Вселенском соборе напомнил византийским епископам о «бывшем здесь по божественному повелению… отца [нынешнего] государя святом собрании (cruvdGpoiois)»[1986] под председательством патриархов Константинополя (Петра) и Антиохии (Македония), а также местоблюстителя патриарха Александрии (Феодора)[1987], «в присутствии местных (ёубгщоъутсоу)… епископов и священного синклита» (т. е. Сената)[1988]. Девреесс, произведший сравнительное исследование греческих рецензий жития Максима[1989], предположил, что самая ранняя из них должна была содержать полный отчет об этом соборе, краткий рассказ о котором содержится в дошедших до нас рецензиях греческого жития (в той его части, которая примыкает к Диспуту в Визии). Такой подробный отчет на греческом до нас не дошел; нет его и в составе сирийского Псогоса. Но он сохранился в составе грузинского жития Максима. Недавно Лела Хоперия[1990] высказала гипотезу о том, что этот отчет является переводом с так называемой 5–й греческой, ныне утраченной, рецензии его жития и таким образом представляет ценность как источник об этом соборе[1991]. Анахронизмы в этой грузинской версии (например, то, что Максим в ней представлен исповедаю- щим почитание икон и мощей святых[1992]) объясняются, как сообщила нам Л. Хоперия в частной переписке, вставкими, сделанными в XI в. переводчиком 5–й рецензии греческого жития на грузинский, Евфи- мием Афонским.
Итак, если собор 662 г. действительно анафематствовал не только противников Типоса — Максима и двух Анастасиев, но и всех вообще «жестких» диофелитов и диоэнергистов, включая даже патриарха Со- фрония Иерусалимского, бывшего в общении с почитавшимися в мо- нофелитских кругах патрархом Сергием Константинопольским и папой Гонорием, то этот собор был апогеем непримиримости Константинополя в отношении противников. Чем могла быть мотивирована такая жесткость в 662 г., когда уже даже Рим в лице папы Виталиана был в общении с Константинопольской Церковью, сказать трудно.
Впрочем, Макарий Антиохийский в отличие от автора Диспута в Визии об анафеме на патриарха Софрония и папу Мартина не сообщает, а говорит лишь об осуждении собором Максима «вместе с его нечестивыми учениками». Поэтому вполне достоверными можно считать лишь сведения об осуждении Максима и его ближайших учеников, Анастасия — апокрисиария и Анастасия — монаха, т. е. что собором епископов они были анафематствованы и преданы светской власти для наказания, определенного тем же собором: Максиму (которому было тогда уже около восьмидесяти лет) и Анастасию — апокрисиарию вырвали язык и отрубили кисти правой руки. Этим заменили смертную казнь. Затем их выставили на позор, провели, окровавленных и изувеченных, по всему Константинополю, а затем сослали «для покаяния» в пожизненную ссылку, под постоянной стражей, на Кавказ, в Лазику[1993].
Публичное наказание Максима и его учеников, вероятно, имело целью устрашить оставшихся «инакомылящих» в Византии, а заодно и вообще всех подданных. То, что угроза Максиму была приведена в исполнение не сразу в 658, а только в 662 г., можно объяснить тем, что к этому времени число его сторонников значительно уменьшилось из?за того, что папа Римский признал Константинополь, и их можно было уже не опасаться, но не мешало припугнуть. М. Д. Муре- тов, однако, выдвигает в качестве объяснения гипотезу прямо противоположную: «Влияние св. Максима было так велико и православие в народе так сильно, что по прошествии некоторого времени (около 662 г.) учитель и ученики опять вызываются в Константинополь на новые увещевания и последний суд»[1994].
Могли быть и другие обусловившие этот факт причины. Известно, что император Констант II, после того, как зверски убил (660) собственного брата, уже насильственно посвященного в духовный сан, вызывал у константинопольцев негодование и ужас, что побудило императора покинуть столицу и переселиться в 662–663 гг. в Италию[1995]. Планируя этот переезд, Констант мог быть озабочен тем, чтобы лишить сочувствующие диофелитству элементы в высших эшелонах Византии (к ним принадлежал, например, Плутин, отец Феодора и Евпрепия: см. Сотт 6) потенциального центра их кристаллизации в политическую оппозицию.
Осуждение Максима и его учеников могло быть просто очередным актом устрашения недовольных. Как бы то ни было, единодушие с императором церковные власти Константинополя проявили «не на страх, а на совесть». В формулировке приговора Максиму и его ученикам прорывается даже чувство мести за обиду, которую они нанесли власть имущим в Константинополе, отказавшись от церковного общения с ними и обвинив их в ереси[1996]. В народе приговор Максиму заметной реакции не вызвал[1997]. Рим был в общении с Константинополем, и никакого отклика на суд над исповедниками веры, провозглашенной Латераном, со стороны папы Виталиана и его клира, насколько мы знаем, не было[1998].
О жизни Максима Исповедника и его учеников в ссылке, их кончине и чудесах, совершавшихся еще при жизни святого, а затем на его могиле, известно из дошедших до нас свидетельств современников, которые мы здесь пересказывать не будем[1999].
Скончался Максим в крепости Схимарис 13 августа 662 г.; его ученик Анастасий — монах — незадолго до этого, 22 или 24 июня того же года; Анастасий — апокрисиарий, пережив их на четыре года и оставив ряд важных свидетельств[2000], умер 11 октября 666 г.[2001] В это время империей еще правил Констант, который переселился на Сицилию, где жил в Сиракузах, пока в 668 г. его не убил в бане сын того самого патриция Троила, который дважды выступал обвинителем Максима[2002].
Закончить рассказ о подвиге Максима Исповедника и его борьбе с ересью монофелитства хотелось бы словами Ж. — К. Ларше: «В 680 г. VI Вселенский собор (Константинопольский III) реабилитирует его (Максима) и канонизирует его учение о двух волях и двух энергиях Христа»[2003]. Хотелось бы. Но, к сожалению, для этого нет оснований. В Деяниях VI Собора о реабилитации Максима речи нет. Нет в них и хотя бы какого?нибудь положительного упоминания о нем (не говоря уже о прославлении)[2004]. Было ли, как принято считать, канонизированное на Соборе диофелитство в точности учением Максима[2005] — вопрос, требующий дальнейшего исследования[2006].
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК