Глава X Этот мой истинный мир: время, в котором я пребываю

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава X Этот мой истинный мир: время, в котором я пребываю

Может случиться так, что возникает необходимость в критериях для оценки значений разного порядка. Ведь яркий образ преграды перед мертвящим наплывом воспоминаний, использованный Бергсоном по отношению к памяти, полностью приложим и к полю знаний, которыми мы располагаем. За триста пятьдесят лет объем нашего мозга не увеличился, и мы не слишком преуспели в его более рациональном использовании. Интеллектуальная деятельность меньше зависит от поисков, чем от информированности. Не пора ли приняться за наведение порядка? За расчистку места для наиболее существенного, если можно…

* * *

Вместе с «Эксплорером-II», потихоньку вырывающимся из оков солнечного притяжения, мы, через посредство пространства, возвращаемся к самому существенному в этом моем истинном мире: ко времени. Я представляю собой временную протяженность, погруженную во время.

«Эксплорер-П» не вернется, но спускаемый аппарат космического корабля «Аполлон» в 1969 году вернулся на Землю. Именно это так сбивает с толку в этом удручающем измерении — во времени, в этом моем истинном мире: невозможность различений между «вперед — назад», «левая — правая», «туда — обратно». Всё, что я могу делать в пространстве — во всяком случае, в ближнем, доступном взгляду (300 тысяч км/сек., пробегаемые электрической и световой волной, дают возможность сделать пространство-время достаточно плоским для того, чтобы на уровне наблюдателя выделить пространство из времени), — недоступно мне во времени. У времени я в плену — полностью в плену. Будущее — это стена почти полной неопределенности. Я передвигаюсь по нему наощупь, точно в тумане, вытянув перед собой руки. Прошлое же полностью недоступно, если не считать посредника в виде воспоминания, стоящего между моим прошлым и мной: нас разделяет всё расстояние, простирающееся от образа и мечты — до действительности.

Но не это трагическое видение времени мешает мне уверовать во временную протяженность. Её я сознаю непосредственно. В крайнем случае, можно сказать, что в поле моего сознания нет ничего, кроме чувства протекания моего бытия. Я говорил вам, что стал историком, потому что обладал этим мучительным, почти навязчивым сознанием ушедшего времени, зияющей пропасти, какой мне виделся предшествующий мир, потому что мне не терпелось научиться выстраивать в рамках мгновения необходимое для настоящего представление о прошлом. Я верю в прошлое, я даже верю в прошлое как в единственную реальность, как в единственно существующую ощутимость: я принимаю ее за ускользающую реальность, до которой я в силах дотянуться только через завесу времени. Прошлое в такой же мере удалено от меня, как и галактики, сигналы которых улавливают огромные радиотелескопы.

Прошлое волнует меня; для того, чтобы познать его, я располагаю сознанием протекающей во мне временной протяженности, а также воспоминаниями о прожитых мной пятидесяти с лишком годах[139] — и временем, при помощи которого я это прошлое измеряю.

Измерять время — значит совместить измерение времени с опытом временной протяженности. Тяжкая задача. Биение сердца, физиологические потребности, чередование дней и ночей, цикл времен года, цикл возрастов жизни — всё это относится к временной протяженности. Добавьте сюда, в условиях христианского сообщества, время, нужное для того, чтобы прочесть молитву «Отче наш». Да тут еще колокол, что отбивает часы и призывает на молитву. Кстати, именно ради молитвы мы стали в конце XIII века создавать первые механические устройства для измерения времени. Ещё до призванных сыграть такую важную роль астрономических часов — не они ли стали прообразом мира как машины в механистической философии начиная с Галилея и Декарта? — в конце XIII века первые часы были сооружены монахами. Коль скоро Господь подчеркивал, какой силой обладает совместная молитва, какое мощное воздействие оказывала бы молитва ночная, возносимая в ту пору, когда мир объят сном, всеми монахами ордена во всех концах христианского мира, дружно просящими об одном и том же! Техническая сноровка нескольких умельцев XIII века (увенчавшего то, что было справедливо названо промышленной революцией Средних веков) создала, во имя достижения такой согласованности действий в сфере божественного, первые устройства, успешно измерявшие время. В XVIII веке распространились часы наручные; на них появилась вторая стрелка; в 70-х гг. возник хронометр, ходивший в течение нескольких месяцев с точностью до секунды. Он дал возможность запечатлеть без погрешностей очертания морских берегов и отыскать путь к островам Тихого океана.

В XVII веке в Париже встречи назначаются на момент, когда стрелка показывает какой-то час или половину часа. Эроар, лейб-медик юного Людовика XIII, измерял, в виде исключения, свои занятия четвертями часа. Наша технология использует наносекунду, физическую единицу измерения времени, фиксирующую 1 миллиардную долю секунды.

«Для меня, к сожалению, невозможно начать фильм во время ноль и при бесконечной температуре. За пределами пороговой температуры, превосходящей 1 500 млрд. градусов по Кельвину (1, 5Ч1012° К), в мире содержалось бы множество частиц, именуемых мезонами, масса которых примерно равняется [1] /[7] массы ядерных частиц. В отличие от электронов, позитронов, мюонов и нейтрино, мезоны пи очень сильно взаимодействуют между собой… Наличие множеств столь сильно взаимодействующих между собой частиц чрезвычайно затрудняет расчеты, касающиеся поведения материи при столь высоких температурах. Во избежание столь сложных математических задач я начну свое повествование примерно в сотую долю секунды после начала, когда температура упала всего лишь до, приблизительно, ста млрд. градусов по Кельвину…»[XLIX]

Так говорит Стивен Уайнберг, лауреат Нобелевской премии за 1979 год, считающийся одним из трех или четырех величайших физиков, живущих в настоящее время, описывая настолько классическую систему в физической истории вселенной, что ее окрестили стандартной моделью.

В ходе этой первой сотой доли секунды, попавшей внаш календарь пятнадцать миллиардов лет назад (1, 5Ч10[10] лет), произошло больше событий, чем за отрезок времени, отделяющий нас от этого мгновения. Больше — за сотую долю секунды, чем за последующие пятнадцать миллиардов лет — минус эта сотая доля секунды. В уже цитировавшейся недавней статье[L] тот же Стивен Уайнберг определил в 10[30] лет среднюю долговечность протонов и нейтронов, которая ещё недавно считалась устойчивой величиной.

В этой доле секунды — 10-3, вмещающей больше событий, чем последующие 15 млрд. лет и три тысячи миллиардов миллиардов миллиардов лет самой обычной среди окружающих нас частиц, нам даны два критерия физического течения времени. Вот как действуют наши физики! Должен ли я уточнять, что это время не есть истинная временная протяженность, что это — абстракция, что между этой абстракцией и истинной действительностью, находящейся за пределами того, что можно вообразить, должна существовать связь столь же истинная, что и этот американский зонд, запущенный в 1977 году и продолжающий передавать сигналы и ныне, 27 августа 1981 года, потихоньку удаляясь от Сатурна к Урану, после того как он максимально приблизился к планете с кольцами в 5 ч. 24 мин. по парижскому времени — на 2, 7 секунды раньше, чем было предусмотрено. Простите за крохоборство, но точность обязывает.

Вот оно, это время, в котором я пребываю и сквозь которое проходит моя вполне конкретная временная протяженность — или ваша, друг-читатель, мой брат! Столь же конкретная, что и моя собственная. И всё это совершается под взглядом смерти, подкарауливающей меня — а, может быть, и вселенную.

Да, поистине, странная это штука — новое космическое время, в котором мы пребываем. Потенциально оно существует — осознать по-настоящему это не было дано никому в течение целого века с тех пор, как в 1850 году второй принцип термодинамики начертал стрелу времени внутри физической вселенной.

В течение двух столетий время буквально исчезало из нашего изображения мира. В доказательство вновь сошлюсь на Пригожина[LI]: «Всё дано» — выражение, над которым часто размышлял Бергсон, — чётко подытоживает «динамику и действительность, которые он описывает». Если вам известно состояние системы во время t и определяющий ее закон, вы получите всю систему.

«Всё дано, но, вместе с тем, всё возможно», — определение гладкое, доступное воображению. «Все основатели динамики, и среди них — Галилей и Гюйгенс, неявно провозглашали обратимость динамической траектории; они [охотно] говорили об абсолютно упругом шарике, подпрыгивающем при ударе о землю». Классическая динамика превратила эту обратимость в свойство любой динамической эволюции. Оно приводит к отрицанию времени. Обратимое время — это уже из области пространства, а не времени.

Первый принцип термодинамики — закон сохранения энергии — ничего не изменил. Всё сразу изменилось благодаря теплоте. Так, именно теплота взрывает порох. «Ignis mutat res» — огонь меняет [вещи], огонь низводит на низшую ступень. Теплота обозначила стрелу времени. Невозможно подняться обратно во времени. У природы тоже есть история. Время истории перестало быть несовместимым со временем жизни и временем истории. Вся полнота времени есть история. Наука о природе вновь стала естественной историей[140]. Это настолько верно, что общая физика вселенной превратилась в стандартной модели в историю первой сотой доли секунды и последующих пятнадцати миллиардов лет и что даже у протона и нейтрона, этих кирпичиков, из которых сложена природа, есть своя история, коль скоро у них есть временная протяженность [долговечность].

Мог ли я, историк, устоять перед соблазном такой причудливой, необыкновенной, волнующей науки? Столь, разумеется, сказочно сложной — да еще и абстрактной, — что она ускользает от моего понимания; что найдется очень немного умов, достаточно всеохватывающих для ее всестороннего понимания с одного взгляда. Стивен Уайнберг высится над физикой, как Пьер Поль Грассе — над биологией; и Артур Кёстлер как философ, пытающийся осмыслить естествознание, оказался перед необходимостью совершить немалое усилие, чтобы собрать достаточную информацию в области физики и биологии прежде, чем выявить смысл революции, связанной с новым научным духом.

Мог ли я устоять перед этими соблазнами?

Мог ли я не уверовать в науку, объединившую время, вернувшую ему значимость, соответствующую этой непосредственной данности моего сознания: протеканию временной протяженности во мне — и в вас, друг-читатель?

Давайте очень наскоро воссоздадим историю времени.

Коротка память у обществ, возникших 2, 5–3 тысячелетия назад в конкретном поле исторической памяти. Коротка их историческая память: она едва выбирается за пределы трех-четырех поколений. Зато они наделены мифическим знанием отдаленного прошлого. Мифическая память греков почти добирается до первой могилы, но Геродота и Фукидида волнует только современная история. В распоряжении греков — целое столетие отчетливой истории, а также географические сведения о трети суши. У них много точных сведений о пространстве — и мало о времени. Вот почему греки выдумали космос, ограниченный в пространстве и бесконечный во времени. Время греческой науки — вечное, пустое, построенное на повторении, без начала и конца. Бескрайняя открытость на хаос и на вечное возвращение. Всё существующее пребывает в пространстве в настоящем времени. Учитывая важность пространства, оно сосуществует с вещами: от колонн храма до звезд сферы неподвижностей. Так как время — это лишь некое настоящее между двумя бескрайними открытостями и поскольку не удалось сохранить память об отдаленности «до-истории», то вечность отдаленного не вызывает никаких возражений.

Вечность времени знаменует отсутствие интереса. Бесконечное, бесконечно пустое время почти без всяких возражений было отвергнуто и заменено на насыщенное время священной истории христианства, и неважно — четыре или пять тысячелетий существует мир (когда, вероятно, суммируются поколения патриархов) или он вечен: различие — огромное с философской точки зрения, но не ощущаемое. Время становится проблемой лишь тогда, когда чересчур обильная информация уже не вмещается в фундаменталистской библейской хронологии. На конкретных примерах я показал[LII], говоря о науке xviii и xix веков[LIII], как усиливалась тревога перед лицом разбухания этого истинного времени природы и истинного времени жизни. Добавьте, что ископаемые человеческие останки с их неопровержимостью лишают, как мы уже видели, человека его картезианского статуса полной оторванности от всего предшествующего в природе. Но, парадоксальным образом, именно тогда, когда в поле знания врывается информация о долговременной истории природы и жизни, теоретическая наука прилагает, как мы только что напомнили, все силы для того, чтобы представить время как идеально гладкую поверхность, свести его к обратимой системе. «Качественное разнообразие изменений сведено к однородному, вечному протеканию некоего единого времени, представляя его как средство измерения, но вместе с тем — и обоснование любого процесса»[LIV]. Эдгар Морен[LV] настаивает на диалектической взаимосвязи порядка и беспорядка. В крайнем случае, можно предположить, что это гладкое время есть появление порядка.

Кто бы мог предвидеть в 1877 году, когда Больцман «выявляет энергетическое своеобразие теплоты»[LVI], показав, что эта последняя «представляет собой энергию, свойственную беспорядочному движению молекул внутри» какой-то системы, — как далеко зайдет этот процесс воссоздания времени! Ведь время стремится поглотить пространство — если только речь идет не о геофизике и не об узкой сфере жизни, в которой мы пребываем; кроме того, это время науки, каким бы странным оно ни было, является, тем не менее, временем человека, временем, обозначенным стрелой времени, растянувшейся от зияющей пропасти, в которой — тайна истоков, до зияющей пропасти, скрывающей таинство смерти.

* * *

Насколько более значительным выглядит отныне статус историка! Он теперь превратился в философа, в специалиста, который выявляет отмеченность временем, присущую всему процессу познания.

Не думайте, будто история — дело легкое. Борьба заняла у нас много времени. Установление дат, временных вех по-прежнему остается для нас проблемой. Время — вещь труднопостижимая: в отличие от того, что происходит с пространством, у вас никогда не возникает возможности поглядеть на то, как там идут дела. Вы — в плену у воспоминаний, у следов, оставленных в настоящем, в ткани настоящего времени тем, что когда-то произошло во времени.

Мы столкнулись с необходимостью разработать календарь. Древнейшие календари — лунные: ведь наблюдать за Луной легче, чем за Солнцем. От Луны нам достался месяц, равный, грубо говоря, лунному циклу. Египту мы обязаны древнейшей письменностью и древнейшим календарем на все времена. Нил изначально определял конфигурацию солнечного года. Отказавшись, таким образом, от исчисления времени по Луне, политическая власть наделила все двенадцать месяцев одинаковой 30-дневной протяженностью; к ним присчитывались пять дополнительных дней. «Несовпадение, обнаружившееся по прошествии некоторого времени в гелиакическом восходе Сириуса (с которым совпадал ежегодный разлив Нила) в скором времени дало возможность жрецам Гелиополиса довольно точно вычислить протяженность года: 365 [1] /[4] дней»[LVII]. Так, с некоторыми оговорками, сложился наш календарь; измерение временной протяженности, ставшей определенной формой времени, сопрягалось с видимым глазу движением Солнца и звезд, с двойным вращением Земли: вокруг своей оси и Солнца. Цезарь, введя високосный год, установил пользование египетским календарем с незначительными поправками. В конце концов, была замечена недостаточность коррекции, произведенной в Гелиополисе. Подлинная длительность года на 11 минут 14 секунд короче 365 дней с четвертью. «Папа Григорий XIII отменил три високосных года за четыре века и установил примерное соответствие между годом и циклом времен года». Григорианский календарь, введенный в 1582 году, в конце концов распространился на весь мир (в 1924 и 1927 годах — на СССР и на всю православную часть восточной Европы[141]).

На место вечного, но пустого времени греков христианская историография выдвинула короткое, но реальное время, вехи которого расставила библейская традиция.

«Рождество, Крещение, Страсти Христовы — вот фактическая сторона, которой суждено было стать — и стать доподлинно — основополагающим сочленением истории»[LVIII].

Появление Богочеловека оказалось водоразделом между прошлым и будущим. Остается определить дату сотворения мира, то есть, в соответствии с иудео-христианской традицией, — нулевое время, появление времени.

В конечном счете, после многочисленных колебаний установилась шестичленная периодизация: от Адама — до потопа; от потопа — до Авраама; от Авраама — до исхода из Египта; от исхода из Египта — до построения первого храма Соломонова; от построения храма — до Вавилонского пленения; от Вавилонского пленения — до пришествия Христа; далее — седьмой этап — христианская эра. А согласно Септуагинте[142] от Адама до Страстей Христовых протекло 5228 лет, «тогда как», в соответствии с уточнениями хроники Иеронима, «цифра, которую можно было извлечь из древнееврейского текста [масоретский извод], была меньше на 1237 лет». 5228 лет, с одной стороны, 3991 — с другой.

Вам трудно представить себе страсть к подсчетам, царившую на протяжении столетий, от знаменитой хроники Евсевия Кесарийского (267–338 гг.) и до XII века. Шли яростные споры о датах, с точностью до года, с придирчивостью, достойной физики XX века. Единственная разница состоит в том, что наша неуверенность касается пятнадцати миллиардов лет, в то время как наши авторы испытывают неуверенность по поводу пяти тысячелетий.

Гораздо более сложным делом оказалось согласование хронологий. Евсевий Кесарийский объединил библейское время с временем языческой греко-латинской античности.

Летописцы поздней империи[LIX] по-прежнему применяли присущий латинской историографии отсчет времени «ab Urba condita»: от основания Рима. Еще Орозий в начале V века хранил верность этой римской эре. Но вскоре, с уходом империи с исторической арены, этот обычай вышел из употребления, и Запад оказался во власти несовершенных систем датирования, вследствие чего получили распространение всевозможные зыбкие попытки согласования хронологий. В этой области друг с другом соревновались папы, императоры, епископы и варварские государи, что порождало величайшую путаницу. Установившаяся в начале IV века полиархия[143] затрудняет поиски дат царствований императоров, которые сами исходили в своих расчетах из хронологии консулов Римской республики. В нашем 313 году было положено начало использованию коротких, 15-летних индикционных циклов. К сожалению, этим обычаем определялось только местоположение события в цикле, сам же он никак не уточнялся, — и, несомненно, нет ничего опаснее таких паллиативов; «система индиктов давала современникам возможность ориентироваться в событиях недавнего прошлого»[LX]: речь неизменно шла о современной истории, истории памяти о ближайших событиях, о достойном доверия, легко воскрешаемом воспоминании; но зато «чем больше времени протекало» после описываемых событий, тем больше путаницы накапливалось в воспоминаниях и тем затруднительнее становилась его индикционная датировка.

Настала пора разброда и шатания. Добрейший Григорий Турский занимается подсчетами: «от Страстей Господних до кончины святого Мартина — 412 лет; от кончины св. Мартина до кончины короля Хлодвига — 112 лет; от кончины короля Хлодвига до кончины Теодеберта — 37 лет; от кончины Теодеберта до кончины Сигисберга — 29 лет».

Лишь постепенно, примерно в VI веке, в акты начала проникать христианская эра. В самом деле, «в ту пору, когда главной заботой клириков было вычисление даты Пасхи и построение пасхальной таблицы, Дионисий Малый, не желая связывать свои циклы с памятью нечестивца и гонителя, отказался отсчитывать годы от Диоклетиана, как делали тогда составители многих церковных календарей, и принял решение принять за точку отсчета явление Богочеловека. К концу VII века под воздействием епископа Йоркского Уилфрида Англия приняла к употреблению таблицы Дионисия Малого. В результате, начиная с 675 года, при датировке некоторых хартий были использованы не только индикты, но и год явления Богочеловека».

Уже в 731 году в своей «Церковной истории народа англов» Беда Достопочтенный принял к употреблению введенное Дионисием летоисчисление от явления Богочеловека. Этот шаг сыграл решающую роль. «В 742 году год явления Богочеловека впервые фигурировал в официальном документе и на материковой части Европы. Летоисчисление от Р.Х. часто использовалось в XI веке, в пору расцвета королевского единства»[LXI]. Оставалось правильно установить дату рождения Христа. «Предполагалось, что в хорошей исторической библиотеке есть в наличии списки пап, императоров, королей ее королевства», епископов данной епархии и соседних с ней, аббатов аббатств, расположенных в данной области. Труд переписчиков не обходился без ошибок. «Так, например, составляя список королей Меровингов, историки запутывались в королях-тёзках и в тех, кто царствовал одновременно друг с другом». Добавьте сюда продиктованное политикой желание придать законный вид новым династиям, приписав им правопреемственность, которой не было и в помине.

К счастью, клирики были начеку. «Liber Pontificalis» и[143a], точный список пап по годам, месяцам и дням, постепенно становится ориентиром и образцом. Господствует стремление к точной хронологии. Призывая около 1152 года Жерве, настоятеля Сен-Женери, написать краткий очерк истории Анжу, Робер де Ториньи просил его вначале указывать «имена, родословные, чередование» графов и «сколько лет правил каждый из них». Повсеместное использование христианского летоисчисления стало шагом вперед. Оставалось окончательно согласовать между собой сотни независимых серий. Среди усилий, заслуживающих наибольшего уважения, надо упомянуть труд, созданный между 1226 и 1227 годами одним каноником св. Мартина Турского: «Большую летопись Тура», «Chronicon Turonense Magnum», сопоставляющую список турских епископов со списком пап из «Liber Pontificalis». Конечно, Турская летопись решает не все проблемы, длительность какого-то понтификата не всегда указана точно; вы без труда можете представить себе колебания и остающиеся неточности. Ранульф Хигден жалуется, что в документах отсутствуют даты промежутков между царствованиями. Различия между королями-тёзками устанавливаются при помощи прозвищ: Karolus Maitellus, Karolus Magnus, Karolus Calvus, Karolus Simplexи[143b] — a потом и нумерации (не ранее xi столетия).

В начале XIV века ошибки и колебания заметно сократились. Критика делает успехи. Яков Ворагинский[144], написавший в конце ?iii века «Золотую легенду», выражается по поводу мученичества одиннадцати тысяч дев в современно-критическом духе: «Согласно традиции, мученичество это произошло в году Господнем 238-ом. Но рассмотрение дат (ratio temporum) противоречит такому утверждению. Ведь в 238 году ни на Сицилии, ни в Константинополе не было королей, тогда как среди страстотерпцев в Кёльне называют королеву Сицилии и дочь короля Константинопольского. Мученичество 11 000 дев более вероятным образом могло произойти в пору нашествий гуннов и готов — например, в царствование императора Маркиана. правившего, как мы читаем в летописи, в 452 году»[LXII].

При помощи этого крохотного экскурса в темные века я хотел напомнить о кропотливом, по большей части преданном забвению труде этих смиренных служителей церкви, неустанно связывавших порванные нити, воссоздавая основу и уток нашей памяти. Гуманисты XV и XVI веков, выдающиеся эрудиты XVII и XVIII столетий, виднейшие фигуры исторической науки в пору ее расцвета в XIX веке, критически настроенная позитивистская историография, представленная своими течениями, действовавшими как в прошлом веке, так и в нынешнем, мы — приверженцы количественного метода в истории, работающие в конце XX столетия, люди, которым пользоваться компьютером сподручнее, чем «Liber Pontificalis», — все мы сидим на плечах у этих тружеников, календарных дел мастеров, героев этой так называемой «великой ночи Средневековья». Мы наверняка сбились бы с пути, если бы его не освещал бросаемый ими бледный отсвет.

Само собой разумеется, мы больше не строим свои подсчеты на царствованиях; нам известно, что время человеческой истории намного длиннее. Я уже называл основные этапы: «до-история» — от 10 миллионов лет тому назад — до 45 000 г. до н. э.; предыстория, окружающая основополагающую эру неолита; зарождение письменности, описание природы языком математики, бурный расцвет машины, двигателя, ортезов мозга и генной инженерии составляют, в моих глазах, более эффективную периодизацию. В другом месте я уже высказывался о наиболее значительных поворотных пунктах[LXIII], о ритмах, о восприятии упадка, о движении истории и о том, как оно воспринимается в этой части мира — во Франции[LXIV]. Но довольно выступать в роли историка! Хотя — такова моя профессия, а свою профессию, как я уже говорил вам, я люблю.

Но из этого краткого экскурса мне хочется извлечь практический урок. Завоевание ясного времени, времени обустроенного, привычного, обставленного, задерживающего информацию, которую оно размещает не в двухмерном пространстве, а во всей полноте пространства-времени, — такое завоевание стало результатом кропотливого, муравьиного труда нескольких тысячелетий, сравнимого с непрерывно создаваемой, распускаемой и вновь создаваемой, распускаемой и вновь производимой тканью Пенелопы, — результатом тишайшей, терпеливой, робкими шагами бредущей работы сотен тысяч людей, которые принесли свою жизнь в жертву выполнения этой функции — сохранения памяти.

Время истории — это время трудяги, которое пришлось вырвать у смерти, единственной, чьи раны на теле памяти никогда не заживают; благодаря этому времени мы прокладываем себе дорогу сквозь долгое культурное накопление, оплодотворившее первые годы нашего существования и непрестанно обогащающее нас в ходе всей нашей жизни.

Время истории похоже на время жизни. Это векторное время. Тщетно было бы замыкать историю в каких-то циклах. Как гласит Экклезиаст, «Что было, то и будет, и что делалось, то будет делаться» (Еккл 1: 9). Это верно для времен года, для людей, вечно бредущих одной и той же колеей; это неверно для историка[LXV]: «что было — того не будет».

И это истинное, поистине непредсказуемое время истории, что созидается и грызет грядущее, лежащее перед нами, является еще и временем природы. Законы, которые движут вещами и существами и дают возможность поместить «Вояджер-11» с погрешностью в 10 км. между двумя кольцами Сатурна, на расстоянии 1 500 000 000 км. от Земли, после траектории, растянувшейся на четыре года, не всеохватны.

Время природы и время людей оставляет между ячеями жесткой закономерности крошечную толику свободы, Щель для надежды. Да, поистине, тому, что было, не обязательно суждено повториться. Существует крошечная толика свободы, надежды. В том истинном и доподлинном времени, в котором я пребываю, наделенном, подобно мне и благодаря вторичному бытию, свободой и судьбой, я есмь— как есть оно. Мы существуем вместе — не сливаясь. В это я тоже верую неуклонно.