Глава XI Игры и правила

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XI Игры и правила

Одно дело — исходить из наличия самосознания; исходить же из существования мира — другое. Если мы явным образом не хотим пренебречь здравым смыслом, невозможно, однако, не исходить одновременно из реальности того и другого.

Повторяю: между познающим человеческим разумом и миром необходима минимальная логическая взаимосвязь. Вполне очевидно, что без такого тождества немыслимы никакая теория, никакая практика познания. Но познание возможно. Наши повседневные встречи с мирозданием прямо-таки сбивают с толку: их разнообразие простирается от прославленной встречи с Нептуном (Берлин, 23 сентября 1846 года, в соответствии с указаниями, полученными утром того же дня от Леверрье[146]), — до зонда «Эксплорера-ii», который 27 августа 1981 года пробирается между двумя кольцами Сатурна. И не забудем при этом про наблюдения, сделанные в 1965 году Пензиасом и Уилсоном над тем, что в конце концов было определено как космическая основа радиоизлучения, — что в экспериментальном порядке подтвердило истинность стандартной модели вселенной и засвидетельствовало о событии, происшедшем через миллион лет после нулевого момента абсолютного возникновения времени, наступившего пятнадцать миллиардов лет назад.

Эти поражающие воображение встречи потрясают меньше, чем временная протяженность человека, непрерывно воспроизводящаяся вот уже десятки тысяч лет применительно к тремстам миллиардам судеб, в которых получает отражение — постоянное отражение — встреча нашего ума с мирозданием.

Такая непрерывность и эти поражающие воображение примеры ограничивают поле возможного: либо существует один только мой ум — и тогда внешний мир представляет собой всего лишь проекцию моего ощущения; либо же существует один только мир, и мой мозг — это всего лишь нарост на большом, лишенном сознания устройстве; либо же у моего ума и мира есть какой-то общий источник.

Никому по-настоящему не под силу доказать, будто внешний мир не существует, будто за восприятием не стоит ничего ощутимого, различаемого. Встреча с Нептуном, космическая основа излучения, единообразие наличия ощущения относительно всех проявлений сознания едва ли вызывают доверие к радикальному идеализму Беркли. Что до ума как устройства, мозга как детали, изготовленной мирозданием, которое отображается в ней, точно в мягком воске, то марксистско-ленинская теория познания оказывается наиболее уязвимым местом этого мировоззрения, страдающего от недостатка логической связности.

Трудно избежать дуализма. Если самосознание и вправду представляет собой первую неоспоримость, если трудно отрицать реальность чего-то кроющегося за доходящим до меня сигналом от него — то познание перестает быть нейтральным, превращаясь в первый шаг по направлению к Смыслу.

Я верю, что у мира есть смысл. Верую в это неуклонно. Сказать, что у мира есть смысл, — значит, прежде всего, отметить, что он доступен осмыслению. Доступен частично и практически, в духе praxis. С тех пор как наши предки из первобытных эпох сумели расколоть первый кремень, обнаружилась достаточная степень аналогии между миром и моим умом, для того чтобы мир оказался для меня постижимым. Наличие соответствующих приемов, а также их действенность говорят о том, что у мира есть, по крайней мере, какой-то минимальный, доступный моему уму смысл, благодаря чему я — хотя бы частично — добиваюсь от природы того, что я пытаюсь у нее вырвать.

Происходящее внутри любой атомной электростанции наглядно свидетельствует о том минимальном взаимодействии, которое наблюдается между структурой нашего ума и структурой материи.

Как охарактеризовать это минимальное adaequatio[147], сообщничество, сообразность нашего ума по отношению к миру — и мира по отношению к нашему уму? Ясно, что утверждая, что у мира есть смысл, я понимаю это иначе, нежели то, что какой-то смысл есть и у моей жизни. Смысл предполагает направленность[148], намерение, мысль. Говоря, что у мира есть смысл, что он не бессмыслен, я подразумеваю ряд значений. Во-первых, время, временная протяженность — это не протекание, без каких-то прочих черт, от одного значения к другому; протекающий мир течет в направлении к чему-то, следуя чему-то, что роднит его с каким-то смыслом; то, что направляет мой ум, не чуждо миру. Поймите, что я вовсе не утверждаю, будто взлелеянный мной умысел может применяться к миру настолько, что поглощает его. Мир бесконечно превосходит меня по протяженности и по сложности, и демон Лапласа, который в одно мгновение объединяет совокупность позиций, занимаемых составными частями мира, с законом движения и мог бы предвидеть совокупность состояний вселенной для совокупности времени, лишенного начала и конца, — это чушь, ныне вызывающая улыбку. Но куда более нелепым представляется мне недопущение возможности какого-то умысла, которым определяется наблюдаемый мной мир. Это означает, что я ни в коем случае не склонен присоединяться к точкам зрения, высказанным как Франсуа Жакобом, так и Эдгаром Мореном, хотя оба они вызывают у меня большое восхищение. «Во всех случаях в качестве главного направляющего начала живого мира выступает воспроизведение. С одной стороны, оно образует одну из целей любого организма. С другой — оно направляет лишенную цели историю всех организмов. В течение долгого времени биолог относился к телеологии, как к женщине, без которой он не в состоянии обойтись, но в чьем обществе он не хочет появляться на людях. Этой тщательно скрываемой интимной близости концепт программы ныне придает статус законности»[LXVI]. Меня весьма радует упоминание программы. Но со стороны вчерашнего биолога было очень глупо на основании глупых причин глупо-философского порядка стремиться отказывать жизни в этой направляющей оси, в этом смысле, находящемся в сердцевине жизни, как он находился в сердцевине нашего ума. Телеология — это не сифилис, подхваченный в ходе достойной осуждения интимной близости; она образует очевидное проявление эволюции.

Еще настойчивее Эдгар Морен высказывается на одной странице, включенной им из верности прошлому в противоречашую ей книгу, из общего тона которой она выбивается. Коротко говоря, любой другой субъективности, кроме нашей, нет, как он полагает, места во вселенной: «Мы пребываем во вселенной, содержащей субъективность […]; существо-субъект живет и умирает в той вселенной, в которой оно никогда не признается субъектом никем, кроме сочувствующих ему существ, находящихся по соседству, нескольких alter ego[149], живущих общей с ними жизнью»[LXVII].

Всё это объясняется изначальностью некоей позиции, отмеченной эстетизмом. Это одиночество, которым дорожил Жак Моно, не лишено величия. Но оно полностью неразумо).

Правда, на этом своем этапе Эдгар Морен больше не исключает полностью того, что «… может быть, как предполагает Люпаско, существует некий мир, дополняющий наш и противостоящий ему, где господствует всё усиливающаяся негэнтропия […]; даже если бы этот гипотетический мир был неразрывно связан с нашим, то это был бы Какой-то другой мир». «Что означает, что Господство Духа и Царство Божие не принадлежит нашему миру». Христос сказал: «Царство мое — не от мира сего». Для установления связи между обоими мирами достаточно было бы каких-то мостков. И они не мешают нам присоединиться к пожеланию, содержащемуся во второй заповеди; «Стало быть, прежде всего с теми, кого мы любим в братстве и любви, можем мы почерпнуть и распознать смысл наших жизней». Я вновь привел эти важнейшие слова, потому что, на мой взгляд, они доказывают, что для такого выдающегося ума, как Эдгар Морен, вскормленного обширнейшей научной культурой, нелепость полного отвержения Смысла становится, в конечном счете, таким бременем, что наступает время, когда он начинает задумываться.

Вывод об отвержении Смысла в широком, священном, религиозном значении понятия «мир» означает, как мне представляется, нарушение элементарного принципа неполноты системы. Кто тот ученый, который осмелился бы, находясь в каком-то пункте поля познания, утверждать, будто нам известно всё? «Я прекрасно понимаю, что в принципе с этим согласны все. Но они тотчас же забывают об этом, принимаясь рассуждать так, будто существует полнота знания»[LXVIII]. Достаточно ли наше знание, наше знакомство с космосом для того, чтобы утверждать, что нам свойственно всё, что кажется столь неоспоримым внутри нас самих? что это сознание, способное успешно вглядываться в какие-то отрывочные явления мироздания, существует в самом деле в одиночестве? Я готов согласиться с Эдгаром Мореном, что оно находится вокруг нас в тесной связи с механизмом, ведущим учет в рамках одной клетки и целых комплексов живых клеток; но ни ему, ни мне не ведомо, каким образом осуществляется переход от застывшего в своей неподвижности комплекса к комплексу, достаточно структурированному для того, чтобы восстанавливать себя своими собственными средствами; ни ему, ни мне не ведомо, каким образом осуществляется переход от самовосстанавливающейся клетки к самосознающему комплексу, к сознанию активного и пассивного начала, взаимодействующим внутри «я» на диалектический манер; всё это видно нам только снаружи. Должен ли я в таком случае рассуждать так, как если бы моя информация о мире была полной, а мой ум — способным вобрать ее в себя для того, чтобы утверждать: «Мне известно, что в мире нет иных проявлений самопознания, помимо тех, что, на первый взгляд, связаны с познаваемым мною комплексом. Я ничего не знаю об этом мире, но я верю, я этого хочу, мне это нужно «без всякой цели», без умысла, потому что я хочу быть один»? Признайте, что этого не знает никто, что некоторые в это верят, — хотя это является самой неразумной из гипотез; что до меня, то мне это неизвестно; но, при моем неведении, я в это и не верю; точнее говоря, в условиях нашего общего неведения мне кажется, что видимость в большей мере говорит в пользу не-однообразия феномена сознания. И я в это верю.

Вот почему мне показалось уместным изначально дать себе время поразмыслить. Если мы с вами четко договорились об очевидности здравого смысла, о существовании познающего сознания и внешнего мира, то нам не уйти от adaequatio rei et intellectus. И раз уж такой вид adaequatio существует (он руководит познанием), то оказывается невозможным лишать устремления моего сознания их констатирующего значения, отнимать у них какую бы то ни было связь с бытием.

Исходя из этого, вездесущность религиозного феномена, возникновение священного начала вместе с человеком, противоречивый опыт смерти выступают как данности, которые я никак не могу считать лишенными значения.

Раз уж вы признали факт своего существования и существования мира, а также возможность некоей формы сознания в рамках praxis, — вы приняли и законность поисков смысла.

Это — единственное правило, которое я возьму на вооружение. Его притязания невелики. Но жизнь, протекающая под взглядом смерти, непрерывно учит непритязательности.