XLIII.
XLIII.
Благочинные и простые — рядовые священники бывают депутатами и при производстве следствий гражданскими чиновниками.
В начале 1850-х годов, около Саратова, развились грабежи и разбои до того, что не было ни проходу и ни проезду ни днём, ни ночью. В одно лето, в это время, было ограблено три церкви, ближайшие к городу моего округа и, при одной из них, зарезаны сторож и жена его, при другой зарезан сторож и при третьей сторож убит. Так как совсем не было проезда и не было покоя окрестным деревенским жителям, то во многих местах, около города, по дорогам были поставлены пикеты из казаков; но казаки, как говорили тогда, грабили ещё больше, так что пикеты их были скоро сняты.
Саратов стоит на правом берегу Волги, окружённый высокими горами с обрывами, глубокими оврагами, поросшими лесом и густым кустарником. Ущелья гор всегда были притоном всякого сброду. Все знали, что и теперь грабители скрываются там же, но найти их было не легко, потому что и горы и лес идут широкой полосой и, кроме того, караульщики садов и раскольничьи скиты по ущельям гор всегда, волей-неволей, укрывали бродяг и оказывали им содействие. Чтобы найти их, взято было две роты солдат и более 3000 мужиков из окрестных селений, и сделана облава. От начала гор, — мужского монастыря, — облавщики растянулись вёрст на 10, к селу Разбоевщине (по другую сторону гор, под лесом) и пошли по горам и оврагам, по направлению вдоль (вниз) Волги. Возов 10 найдено было по оврагам разного хламу: крестьянских полушубков, чапанов, рубах, сарафанов и т. под. и даже такого тряпья, которое годилось разве только на бумажные фабрики; но людей не найдено никого. В одной только избёнке захватили одного человека, который, увидя народ, бросился в окно, но завяз в нём, — и был пойман. В село Разбоевщину (по преданию: разбойничий стан) привезли всё, найденное в лесу, привели пойманного человека, и прислали за мной, как за благочинным, для присутствования при снятии показаний от пойманного. Приезжаю и вижу огромные кучи разного хламу; исправник Серапион Петрович Васильев, становой пристав, чиновник, не припомню теперь, кто он был, и писаря делают опись хламу. Исправник и пристав были со мной коротко знакомы. Тотчас при мне вывели из конюшни закованного по рукам и по ногам арестанта. Арестант, — это был такой богатырь, что я не видывал в жизнь свою, — ни прежде, ни после, — ничего, даже подобного: целой четвертью выше трех аршин ростом, плечистый, мускулистый, и с умным лицом, гордой осанкой, — это слон перед нами! Лапища, — два кулака самых здоровенных мужиков, не стоили одной его лапы. Глядеть любо, что за мужчина. Немудрено, что такой великан завяз в окне караулки! Взъезжая квартира, где мы были, состояла из двух изб, соединённых общими сенями. В переднюю вошли мы, туда же ввели и арестанта, за ним вошло человек двадцать десятских. Исправник был человек маленький, кругленький, совершенно безволосый и по пояс арестанту.
— Ты, скотина, кто такой? — спрашивает исправник арестанта.
— Я человек, а не скотина.
— Мы все люди, и я человек. Тебя спрашивают не о том.
— Ну, ты человек! Какой же ты человек! Если я скотина, то ты крысёнок, да ещё бесхвостый!
Вспыхнул, вспрыгнул исправник, поднял кулачишки и забегал около него: «Убью, убью!» Уморительно было смотреть: ну, точно шпанский петушишка ерошился около гуся! Бегает, кричит: «Убью!», а тот стоит посматривает на него вниз и ухмыляется.
— Слушай, исправник что ли, кто ты там такой, я не знаю, но я говорю тебе: если ты ударишь меня, то я так щёлкну тебя, что ты в другой раз не ударишь уже никого!
Арестант говорит, а тот себе петушится: убью, убью! Насилу-то, наконец, угомонился блюститель порядка, сели и стал спрашивать: кто ты, откуда и пр., но на все вопросы был один ответ: «не помню».
Васильев и говорит нам: «Теперь до вас дела нет, пожалуйте в ту избу». И мы, все трое, ушли в ту избу, что через сени.
Слышим: у исправника возня: стук, треск, крик, а визг исправника покрывает всех: «Ломай его, крути!...» На минуту всё умолкло и вдруг отчаянный, крепкий голос: «А!... А!...» Потом минут на десять всё смолкло. Приходит писарь и просит нас к исправнику. Входим, и исправник читает нам, что арестант объявил, что он беглый солдат NN полка, зовут его...
— Я тебе не говорил ничего! А я всем вам заявляю, что исправник велел повалить меня, сам надел мне на голову петлю из верёвки и палкой стал крутить её. Я свету Божьяго не взвидел, глаза повы?скакали-было, голова чуть не треснула. Вот он рубец-то какой на лбу. У меня голова болит теперь на смерть. Он удушил-было меня, я заявляю вам, я буду жаловаться. Может быть что-нибудь в беспамятстве и сказал, я не помню, но я не беглый солдат.
Исправник опять затопал, запрыгал, и потом говорит нам: «Ну, теперь я допросов делать ему более не буду; теперь поговорю с ним так, наедине, а вы ступайте все в ту избу». Но лишь только мы все вышли, как за нами изнутри тотчас заперли дверь.
Не успели мы войти в избу, как у исправника поднялась возня опять. С полчаса была возня и раза три были отчаянные крики арестанта. Потом всё смолкло и слышно было только: «О!... О!...» Около квартиры нашей толпилось всё село. Спустя с час писарь позвал нас к исправнику. Входим, — арестант сидит в углу, весь в крови, привалившись к стене.
— Смотри, отец, что исправник сделал со мной; гляди-ко руки и ноги! Он велел стянуть мне руки верёвкой, выше локтей, назад и крутить палкой. Руки впереди в кандалах, и он крутит их назад. Совсем переломал-было кости.
— Врёшь, никто тебя не крутил!
— Молчи, исправник, я говорю со священником, перебивать меня при нём не смеешь, и бить при нём не смеешь. Вы, батюшка, не уходите от меня, пока я здесь; он удушит меня. После этого десятские развязали меня и верёвкой втащили на перекладину палатей, положили животом поперёк бруса, привязали вон эти чурбаки к ручным и ножным кандалам и вытянули все мои жилы. Головой вниз, с чурбаками на руках и на ногах, у меня свет помутился. Я думал, что тут мой и конец. Я буду жаловаться, и заявляю вам.
— Врёшь, разбойник, я не трогал тебя!
— А кто же мне вытянул и руки и ноги, откуда эти рубцы? А кровь-то из носу полила от чего? Видишь, я весь в крови?
— А ч... тебя знает от чего! Может быть тебе поломали и руки и ноги на разбое.
— Руки и ноги рвут разбойники, а не разбойникам.
Я отзываю исправника в другую избу и говорю ему: «Да, вы, любезнейший, что делаете? Пытаете? Вас за это самих пошлют протоптать ту же дорожку, по которой пойдёт этот арестант, да и мне достанется с вами. Я сейчас уеду и донесу, что я здесь вижу и слышу».
— Я не пытал, он, мерзавец, врёт.
— Наедине со мной вы этого не говорите.
— Да как же допытать его? Он ничего не говорит, только и твердит: знать не знаю, ведать не ведаю!
— Не говорит, так и трогайте его; предоставьте допросить другим. Может быть за ним есть такие дела, за которые его следует расстрелять. Так и будет он рассказывать вам?
Я вышел, и тотчас же велел закладывать лошадей. Арестанта тотчас же увели в конюшню и, пока закладывали мне лошадей, отправили в острог. Я поехал домой, а исправник за арестантом, в город, жаловаться на меня преосвященному.
В первой же почтой преосвященный (Афанасий Дроздов) вызвал меня, не принял от меня никаких объяснений и, за то, что я вмешался в действия полиции, задал мне здоровую гонку.
Жаловался ли арестант на пытку исправника, или нет, — я не знаю; но меня официально об этом никто не спрашивал. Лет чрез 9, потом мы с этим исправником ездили по сёлам объявлять Высочайший манифест 19-го февраля 1861 года.
В Самарской губернии, по берегам р. Иргиза некогда было много раскольничьих монастырей. Места эти считались раскольниками святыней. В одном месте, по берегам одного довольно большого озера, стояло два монастыря, на одном берегу мужской, на другом женский. По принятии некоторыми монастырями единоверия и по закрытии совсем других, землёю стал владеть голод Николаев. Город сдал озеро купцу для рыбной ловли. В первую же тоню, как запустили невод, вытащили шестнадцать, объеденных раками, ребят. Назначено было следствие, прибыло временное отделение, от духовного ведомства назначен был депутатом благочинный Н. Ф. П. Все следователи поместились в женском монастыре. Дело было летом. Долго жили следователи, много делали и, как-то, однажды вечером, вышли все на крыльцо подышать чистым воздухом, поболтать и закурить трубки, закурил и благочинный. Как увидели преподобные матери благочинного с трубкой, так и всполошилась вся обитель. На другой же день матушка-игуменья послала жалобу к преосвященному, что благочинный осквернил святыню, — и благочинный тотчас же был удалён от должности.