В царской опале
В царской опале
Описывая состояние русского общества на плавном переходе от Великого разорения к Смуте, историки–материалисты обращали особое внимание на закрепощение крестьянства и углубление холопского рабства, на ужасающий голод, когда озверевшие люди в буквальном смысле слова ели друг друга, матери — детей и дети — родителей, на свирепые эпидемии, косившие остатки населения и превращавшие города в пустыню, на обострение социальных противоречий.
Современники еще более ужасались — повреждению нравственности, распаду общественной и личной морали, торжеству злодеяний над добродетелью. «Страшно было состояние того общества, — констатировал тонко чувствовавший настроения рубежа XVI—XVII веков С. М. Соловьев, — члены которого при виде корысти порывали все, самые нежные, самые священные связи!» [149]
Выгода преумножения личного богатства и укрепления общества свободных людей, прославленная в «Домострое», трансформировалась в нищей стране в выгоду обогащения и возвышения за счет захвата чужих прав и имущества. «Водворилась страшная привычка не уважать жизни, чести, имущества ближнего», — сокрушался С. М. Соловьев. А как же иначе, коли более половины населения страны было уничтожено при участии или на глазах у выживших, твердо усвоивших истину Ивана Грозного: «Кто бьет — тот лутче, а ково бьют да вяжут — тот хуже»?!
Безудержное взяточничество, корыстолюбие, заставлявшее даже с друзей брать «бессовестный» процент, втрое превышающий займ, «страшное, сверхъестественное повышение цен на товары» (поразившее даже авантюриста–наемника Конрада Буссова) [150], пристрастие к иноземным обычаям и одеждам, грубое чванство и мужицкая кичливость, презрение к ближнему, обжорство и пьянство, распутство и разврат, — «обо всем этом полностью и не расскажешь», отмечал современник.
«Царь и народ играли друг с другом в страшную игру», — писал С. М. Соловьев. Годунов был поражен страхами и подозревал всех — его самого обвиняли шепотом во всех грехах. Борис награждал доносчиков — и доносительство стало самым обычным, повседневным явлением, легким и приятным способом обогащения и возвышения.
При самых страшных зверствах Ивана Грозного находились заступники за невинных жертв — с ними расправлялись тайно, как с митрополитом Филиппом Колычевым, или казнили сотнями, как участников Земского собора, просивших царя прекратить резню. При Годунове напрасно было умолять о заступничестве царского сообщника патриарха Иова — он отмахивался от этих «досаждений», наслаждаясь тем, как государь его «зело преупокоил».
Не пытался противустать общественным бедам и Федор Никитич Романов. Ни один самый ярый панегирист не осмеливался похвалить его за какие–либо действия в защиту если не справедливости, то хотя бы формальной законности, грубо нарушавшейся при разбирательстве доносов.
Между тем Федор Никитич не мог не понимать, что клятвенное обещание Годунова никого не казнить смертью и в особенности не осуждать знатных лиц без согласия Думы не может служить для защиты Романовых. Всем известно было, что излюбленным средством расправы у Годунова издавна стала ссылка (которая могла быть замаскирована почетным назначением) и тайное убийство.
Романовы не сказали ни слова против этих расправ. Шпионы Борисовы не могли найти никаких поводов для обвинения Федора Никитича с братьею — но беда приближалась неминучая.
Перемену в Годунове видели все; немногие, как, например, Романовы, хорошо знали, что ухудшение здоровья Бориса, заставляющее его судорожно выискивать и сметать все преграды, могущие стать на пути его любимого сына Федора к трону, лишь яснее выявило основные черты характера царя–опричника.
Под маской сердечной доброты и милости скрывался жестокий политический игрок, а еще глубже крылся все возрастающий, доходящий до безумия страх узурпатора. Уже при восшествии на престол Годунову чудились мятежи, «скопы и заговоры», тайные измены, яды и злые волхвования.
Чем крепче было положение Бориса на троне, чем отдаленнее становились реальные угрозы его власти — тем более ужасалась душа царева без видимой причины. Немало делавший для бедняков и восстановления справедливости, попранной сильными, Годунов начал бояться выслушивать жалобы и принимать челобитные; неистово жаждавший популярности, Борис стал уклоняться даже от традиционных торжественных церемоний.
Шпионы и доносчики действовали вовсю, но поверить в то, что трон защищен от малейшей опасности серьезного заговора, царь Борис, разумеется, не мог. Злохитрый враг мог действовать мистически: неблагоприятным влиянием созвездий, дурным глазом, вынутым следом, сожженным волосом или ногтем, сговором с нечистым, каким–нибудь ужасным заклинанием.
Преследуя ведовство и поощряя «колдовские процессы , Годунов, естественно, сам старался овладеть этим тайным оружием. Гадатели, зведочеты, кощунники, ведуны, волхвы и прочий сброд наполнил тайное окружение узурпатора.
В деле против Романовых все эти тайные пристрастия царя Бориса объединились. Не получив от шпионов желаемых сведений о заговоре, Годунов убедился, что его противники не иначе как колдуют: ведь не могут же они сидеть сложа руки! Услужливые шпионы поняли мысль хозяина и донесли, что Романовы готовят на царский род злоотравное зелье.
Ход был банальный: свой страх перед отравой царь Борис явно демонстрировал, все кушанья его тщательно проверялись; от более тонких способов «изведения» самодержца защищали охраной каждого остриженного с него волоска и ноготка, наблюдением, чтобы никто не вынул след его ноги и т. п.
Романовы были щедры, верны традициям, и служба им гарантировала такую прочность положения, что настоящего изменника удалось сыскать лишь одного. Им оказался служивший казначеем у боярина Александра Никитича прохиндей по имени Второй Бартенев. Он сам явился к главе шпионов Семену Годунову с предложением «чего изволите».
Семен с облегчением вздохнул. Он уже утомился впустую пытать людей Романовых, схваченных по различным доносам, и подбивать их оговорить хозяев.
Не думаю, что Семен, как мелкий жулик, «наклал» всякого ядовитого коренья в мешки и повелел Второму Бартеневу их «положити в казну Александра Никитича». Скорее они сговорились что–то из бесчисленных запасов боярской кладовой преподнести как «зелье» — что было нетрудно в период безумного увлечения экзотическими специями и ингредиентами поварни.
Строго говоря, в любом «розыскном деле» главным был инициативный документ — донос, он же «извет». Получив его, можно было формально начать дело, послать окольничего Михаила Салтыкова к боярину Александру Никитичу Романову с обыском, а там уже вольно интерпретировать любую находку.
К какому–нибудь делу о мордобое на меже могли привлекаться сотни свидетелей. Дело о таинственной смерти царевича Дмитрия в Угличе включило только десятки показаний, хотя каре подвергся чуть не весь город. В деле Романовых следствие еще менее утруждало себя крючкотворством.
«Вынули» при обыске коренья, поставили у мешков «в свидетели» доносчика, переловили всех Романовых, начиная с Федора Никитича, и «приведоша ту». Обвинение было уже объявлено Боярской думе, патриарху Иову и освященному собору, но не арестованным, которые пришли «не боясь ничего, потому что не ведали за собой никакой вины и неправды», тем более что действом руководил Иов.
Члены Думы поспешили проявить лояльность к государю и, брызжа слюной, набросились на «изменников»: «бояре же многие на них как звери пыхали и кричали. Они же (Романовы) им не могли ничего отвечать от такого многонародного шума». Дело было ясное; не только Романовых, но их родичей и друзей бросили в заточение.
Но Годунов не спешил — он боялся и потому жаждал все же узнать про ужасный «заговор». Самих бояр пытать было нельзя (это позволял себе только Иван Грозный). Федора Никитича с братьями и племянника их князя Ивана Борисовича Черкасского лишь «приводили к пытке» и пугали приспособлениями палачей. Но на глазах у них мучали слуг: мужчин и женщин.
В июне 1601 г. состоялся приговор по розыскному делу: все Романовы и их родичи с семьями объявлялись виновными в измене государю и приговаривались к содержанию в ссылке под строгой охраной. Вынесение приговора Годунов предоставил Боярской думе — и не ошибся.
Тонкое знание человеческой натуры позволило Годунову убить трех зайцев сразу. Его обещание не накладывать опалу на знатных без согласия Боярской думы было соблюдено; целая группа лиц, способных теоретически воспрепятствовать продолжению династии Годуновых, — ликвидирована; остальные бояре убедились, что только благорасположение царя мешает их «друзьям» отправить каждого из них в ссылку.
Как всякое политическое оружие, устрашение имело две стороны. Осознав хрупкость своего благополучия, аристократы вынуждены были более рьяно служить Борису, но при первом признаке ослабления власти поспешили бы избежать нависшего над их головами меча. Это и случилось — перебрав с запугиванием, Годунов внес свою лепту в моментальный развал власти после его смерти и обеспечил жалостную погибель своим горячо любимым жене и сыну, роль наложницы при Лжедмитрии — дочери Ксении, для которой он не мог найти достаточно видного жениха среди иноземных принцев.
Не удалось Борису уйти и от суда истории. Никто и не подумал, что расправа над Романовыми была не его рук делом. «Сие дело, — констатировал Н. М. Карамзин, — есть одно из гнуснейших Борисова ожесточения и безстыдства».
Современники мигом заметили, что, хотя «злоотравные» коренья были найдены у Александра Никитича, тяжелее всех пострадал Федор Никитич с семьей: он с супругой Ксенией был не только сослан, но и пострижен в монахи.
Романовы, измученные заточением во время долгого следствия, едва живыми разъезжались под охраной в места ссылок, не зная, что сталось с их семьями и родней. Федора Никитича приставы доставили на Север, в Антониев Сийский монастырь, и там постригли в монахи под именем Филарета.
По наказу (инструкции) Годунова его велено было держать «во всяком покое» и смотреть, чтобы ему ни в чем нужды не было. Взамен конфискованных и розданных в награду царским любимцам имений Филарету выдали из монастырской казны скуфью, рясу, шубу, сапоги и прочие обиходные вещи.
Понимая желание Филарета скинуть с себя монашеское облачение, Годунов специально подталкивал его на путь душевного спасения, не только позволяя, но и рекомендуя молиться в храме и петь на клиросе — только бы с ним никто из монастырских и прихожих людей не разговаривал.
Пристав Воейков и стражники должны были строго следить, «чтоб к изменнику старцу (то есть монаху. — А. Б.) Филарету к келье никто не подходил, ничего с ним не говорил и письма бы никакого ни от кого не приносил, чтоб с ним никто не ссылался — и о том держать к нему береженье», а о всех словах и делах опального — неукоснительно доносить царю.
Как и задумал царь Борис, Филарет Никитич тяжко томился неизвестностью о своей семье. Монах большей частью молчал, а если заговаривал — только о жене и детушках:
— Малые мои детки! Маленьки бедные остались — кому их кормить и поить?! Так ли им будет теперь, как при мне было?
— А жена моя бедная! Жива ли на удачу? Чай, замчали ее туда, куда и слух никакой не зайдет!
— Мне уж что надобно? — Беда на меня жена да дети: как их вспомянешь — точно рогатиной в сердце толкнет! Много они мне мешают: дай Господи слышати, чтоб их ранее Бог прибрал, я бы тому обрадовался…
— И жена, чай, тому рада, чтоб им Бог дал смерть, а мне бы уже не мешали, — я бы стал промышлять одною своею душою! [151]
Супругу Филарета Ксению Ивановну «замчали», постригши в монахини, в заонежский Толвуйский погост, где жила она под именем Марфы много лет в суровом заточении, также первое время мучаясь неизвестностью о судьбе мужа и детей.
Дети Филарета–Федора и Марфы–Ксении были слабенькими. Старший, Борис, умер в 1592 г. в один день со вторым сыном, Никитой — видно, зараза какая–то привязалась. Младенец Лев Федорович скончался в 1597 г., четвертый сын, Иван Федорович, — в 1599–м.
В опалу попали двое: Михаилу на пути в ссылку исполнилось пять лет, Татьяна была, видно, уже девицей (она скончалась 11 июля 1611 г., побывав замужем за князем Иваном Михайловичем Катыревым — Ростовским ).
Детей сослали на Белоозеро, оторвав от отца и матери, но все же с родственниками, теткой Марфой Никитичной и мужем ее князем Борисом–Хорошаем Камбулатовичем Черкасским (сыном кабардинского князя Камбулата Идаровича), как и все ссыльные лишенным боярства и имущества.
Белоозеро, худо–бедно, было городом, и двор ссыльных, находившийся внутри укреплений, не был совсем уж уединенным. На нем жили еще две тетки юного Михаила: Ульяна Семеновна, урожденная Погожева, супруга Александра Никитича Романова, и совсем, видно, маленькая девочка Анастасия Никитична [152].
Женского ухода за Михаилом было в избытке. Помимо названных жен и девиц с ним нянчилась, несомненно, Ирина Борисовна (дочь Бориса и Анны Черкасских) [153], а также дочери Александра и Ульяны Романовых. Единственный взрослый мужчина в этой компании, князь Черкасский, в том же 1601 г. скончался, и Михаил остался главой ссыльного семейства.
Мальчик, вопреки страхам и ожиданиям отца, рос на удивление крепким. Единственными последствиями пребывания в сплошь женском обществе для будущего царя стала некоторая романтичность характера и склонность покоряться пожеланиям дам. Впрочем, преклонение перед своей супругой было свойственно и его отцу.
К тому же городское заточение Михаила продолжалось недолго. В конце 1602 г. Михаилу была возвращена отцовская вотчина — село Клин в Юрьево–Польском уезде, и княжич со всеми женщинами переехал туда. Мальчика, как и положено, воспитывал дядька. Михаил беззаботно скакал на конях, охотился, рос вполне умственно и физически здоровым юношей.
О других родичах Филарет Никитич заботился в своей ссылке гораздо меньше: «Братья уже все, Бог дал, на своих ногах!» Наверное, страдание по жене и детям, не позволившее старшему Романову «промыслить одною своею душою» и заставлявшее думать о будущем, уберегло его от злой судьбы многих родственников.
Как среди птиц, посаженных в клетку, выживает сидящая смирно, а мечущиеся и бьющиеся о прутья погибают — так не пережили опалы многие из ссыльных. Александр Никитич скончался в тоске и печали вскоре после прибытия в Усолье–Луду близ Студеного (Белого) моря.
Заточения в тесной землянке холодной зимой было достаточно для умерщвления самого сильного узника. Однако народ не удовлетворился таким объяснением и говорил, что Александра удушил по приказу Годунова пристав его Леонтий Лодыженский.
Такое же обвинение возвели на Романа Тушина, пристава Михаила Никитича Романова в Перми Великой, в селе Ныроба, что лежало в семи верстах от Чердыни. Михаила привезли туда зимой и, не удовлетворившись обычной охраной, решили поместить подальше от села в землянке, вырытой в мерзлой земле.
Крестьяне вспоминали, как Михаил Никитич, привезенный к землянке в санях, показал свою силу: схватил сани и бросил их на десять шагов. Не полагаясь на шестерых сторожей, пристав Тушин наложил на узника тяжкие оковы: плечные в 39 фунтов, ручные в 19:ножные в 19:а замок — в 10 фунтов.
В землянке была лишь малая печурка и отверстие для света. Чтобы ослабить узника, ему давали только хлеб и воду. Ныробцы, говорят, научили своих детей подкармливать Михаила квасом, маслом и прочими жидкостями: их носили в дудочках и выливали в отдушину землянки, собираясь к ней вроде бы поиграть.
Но это было замечено и сурово пресечено. Шестеро ныробцев были скованы и отосланы в Москву как злодеи, вернулись много лет спустя двое, другие умерли от пыток. Крестьяне были уверены, что сторожа, скучая охраной узника, уморили его, а другие говорили — удавили.
То же говорили и про Василия Никитича, сосланного в Яренск, однако документы рассказывают о его судьбе по–иному. Годунов, отлично понимавший неизбежность обвинений в свой адрес в случае смерти узника, строго приказал «везти Василия дорогой бережно, чтоб он с дороги не ушел и лиха никакого над собою не сделал».
При Василии Никитиче был даже оставлен слуга. Конечно, следить за изоляцией узника приказывалось во все глаза: «чтобы к нему на дороге и на станах никто не приходил, и не разговаривал ни о чем, и грамотами не ссылался». Всех подозрительных Годунов велел хватать, допрашивать, пытать и отсылать в Москву.
Двор узника в Яренске следовало выбрать подальше от жилья, а ежели такого нет — поставить новый с крепким забором, но не тесный: две избы, сени, клеть, погреб. Предписано было и кормить изрядно — хлебом, калачами, мясом, рыбой, квасом; на это отпускалась крупная по тем временам сумма в сто рублей.
Узник был беспокойный: еще по дороге, на Волге, выкрал ключ от своих кандалов и утопил в реке, чтоб его нельзя было вновь заковать. Пристав подобрал другой ключ и заковал Василия Никитича пуще прежнего, но оказалось, что делать это ему было не велено. Пристав получил от Годунова выговор, хоть и оправдывался, донося, что Василий Никитич «хотел у меня убежать .
Как и следовало ожидать, томимый собственным гневом и утеснением пристава узник заболел. Обеспокоенный Годунов велел перевезти его в Пелым, где был уже заточен Иван Никитич Романов, разбитый параличом (у него отнялась рука и плохо слушалась нога). Пелымский пристав сообщал царю, что «взял твоего государева изменника Василия Романова больного, чуть живого, на цепи, ноги в него опухли; я для болезни его цепь с него снял, сидел у него брат его Иван да человек их Сенька; и я ходил к нему и попа пускал; умер он 15 февраля (1602 года), и я похоронил его, дал по нем трем попам, да дьячку, да пономарю двадцать рублей».
Ясно, что в народе стали говорить: «Василия Никитича удавили, а Ивана Никитича морили голодом». Это была не ошибка молвы, а всего лишь неточность: двух больных братьев держали прикованными к стене цепями в разных углах избы, ускоряя их смерть, так что и вправду, как говорили, Ивана только «Бог спас, душу его укрепив».
Иван Никитич был раскован по указу от 15 января 1602 г., а указом от 28 мая отправлен на службу в Нижний Новгород вместе с князем Иваном Борисовичем Черкасским (сыном Марфы Никитичны), выпущенным из заточения в Малмыже на Вятке. На этот раз Годунов строго предупредил приставов «едучи дорогою и живучи в Нижнем Новгороде ко князю Ивану (Черкасскому) и к Ивану Романову бережение держать большое, чтоб им нужды ни в чем никакой отнюдь не было и жили б они и ходили свободны». Указами от 17 сентября и 14 октября 1602 г. оба были возвращены в Москву. Освобожден был и муж умершей в Сумском остроге Евфимии Никитичны Романовой князь И. В. Сицкий.
Милосердие царя Бориса было вынужденным: его уже по всем углам величали убийцей, припоминая длинный ряд подозрительных смертей на его пути к трону и во время царствования. Романовы и их родичи помирали в заточении столь быстро, что никакого оправдания придумать было нельзя. Поэтому Годунов, по своему обыкновению ссылать и прощать, кого не успел извести, распорядился не утеснять маленького Михаила Федоровича с родственницами в Клину.
«Чтобы дворовой никакой нужды не было, — писал царь приставу, — корму им давать вдоволь, покоить всем, чего ни спросят, а не так бы делал, как прежде писал, что яиц с молоком даешь не помногу; это ты делал своим воровством и хитростию; по нашему указу велено тебе давать им еды и питья во всем вдоволь, чего ни захотят!»
Подлость нрава, однако, не позволила Годунову утешить сообщением о послаблении детям оставшихся в заточении Федора Никитича и Ксению Ивановну (против желания называвшихся Филаретом и Марфой). В то же время опальный боярин прикладывал все усилия, чтобы выглядеть в глазах царя Бориса смирившимся, отрезанным от мира узником.
Все, что он мог себе позволить, — это простую хитрость. Пристав Воейков извещал Годунова, что «твой государев изменник старец Филарет Романов мне говорил: «Не годится со мною в келье жить малому (светскому слуге); чтобы государь меня, богомольца своего, пожаловал, велел у меня в келье старцу жить, а бельцу с чернецом в одной келье жить непригоже».
— Это Филарет говорил для того, — пояснял пристав, — чтоб от него из кельи малого не взяли, а он малого очень любит, хочет душу свою за него выронить». Кроме того, «малый», по словам пристава, отказывается доносить.
Довольный, что сумел разгадать хитрость Филарета, Годунов велел удалить «малого» из кельи опального и указал «с ним в келье старцу жить, в котором бы воровства никакого не чаять». На этом царь успокоился и даже разрешил пускать в монастырь богомольцев, только «смотреть накрепко, чтобы к старцу Филарету к келье никто не подходил, с ним не говорил, и письма не подносил, и с ним не сослался».
Охрана успокоилась, чего и добивался Филарет. Удовольствовавшись малым разоблачением, шпионы Годунова не докопались до тайных связей опального старца с женой и братом Иваном, с информаторами, сообщавшими ему все важнейшие политические новости.
Среди «доброхотов», подвергавших себя страшной опасности, доставляя вести Романовым, были крестьяне, монахи и священники. О некоторых из них мы знаем по жалованным грамотам, выданным благодарными Романовыми уже в царствование Михаила Федоровича.
Награждены были помогавшие Михаилу Никитичу ныробские крестьяне, пожалованы были и жители Обонежской пятины, которые «памятуя Бога, свою душу и житие православного крестьянства, многие непоколебимым умом и твердостию разума служили, и прямили, и доброхотствовали во всем Марфе Ивановне… и про здоровье Филарета Никитича проведывали и обвещали (сообщали), и в таких великих скорбях во всем помогали».
Конечно, вести запаздывали. Ивану Никитичу, например, Филарет писал в Пелым 8 августа 1602 г., не зная, что он переведен оттуда в Нижний (через Уфу) еще весной. Но запаздывали сведения, посланные с курьерами (или, по–военному, «проходцами», «вестовщиками» и «лазутчиками»).
То, что попадало в народную молву, разносилось мгновенно: недаром говорят, что слухи — единственное, что распространяется в нашей Вселенной быстрее света. Не зная о перемещении Ивана, Филарет уже скорбел о смерти остальных братьев: «Ушами моими слышал, колико враг нанес братиям беды: томлением, и гладом, и нуждою смерть прияли в изгнании, как злодеи…»
Конспирация требовала, чтобы Филарет не раскрывал наличия особых каналов связи с женой и детьми. Поэтому в письме брату он просит сообщить новости, «как в мире терпят беду жена и чада». Несколько лет спустя, когда трон Годунова уже шатался, Филарет предал это письмо гласности.
Как известно, гласность на Руси испокон веков имеет две формы: официальную или легальную, которой никто никогда не верит, и якобы тайную, передаваемую по секрету из уст в уста, но доступную всем, даже шпионам, искони наслаждавшимся ею на досуге. Так и письмо Филарета Ивану Никитичу в списках ходило по рукам, доставляя читателям и переписчикам особое удовольствие причастностью к тайне.
Оставаясь в любимом народом образе, Филарет завоевывает еще большие симпатии как униженный и оскорбленный, к коим от века прилепилась русская душа. Он вспоминает, как ходил в золоте, — ныне же облачен «во вретища и власяные рубы худыя»; пил драгое вино — теперь слезами размачивает сухой хлеб.
Некогда боярин «с князи о пользе народной помышлял — а в заточении и «конечном порабощении» от игумена и братии должен «отсекать свою волю в помыслах». Жена и дети его страдают безвестно, братья злодейски уморены «в изгнании . На себя узник «видит всегда скорбь немалую от лжесловия, и клеветников, и наветников, ложные писания на меня подающих, не только от мирских, но и от духовных отцов, постнически живущих — а злобою всегда промышляющих».
Но главный его враг — Годунов. Якобы смиренный, Филарет повторяет: «Борис много мне зла сотворил — да судит его Бог!» Я же, утверждает узник, не завидую светлости сана и не желаю величества его: «Не похищаю мне не дарованного престола и не добиваюсь власти неправедным пролитием крови, понеже сие есть как сон и тень!»
В свете текущих событий Филарет не забыл уязвить и самозванца, полки которого двигались по Руси, восторженно приветствуемые народом. Бороться с этим было невозможно, но несколько умерить восторги — полезно для будущего. Посему Филарет приписал к посланию жалобу на крамолу и кровопролитие в стране от русских, скверной литвы, богоненавистных поляков и проклятых лютеран.
Когда распространялось это письмо, стороживший Филарета пристав пребывал в глубоком изумлении перед полной переменой в поведении узника. В ночь на 3 февраля смиренный богомольный старец как с цепи сорвался: жившего с ним в одной келье монаха Иринарха (ведомого шпиона) лаял, с посохом к нему прискакивал, из кельи выгнал вон и впредь приближаться к себе запретил.
В церковь ходить Филарет и думать забыл, не то что на клиросе петь! Даже в Великий пост не исповедовался, в храме не бывал, игумена и братию всю запугал. Что не по нем — сейчас за палку! Выбранит, хорошо, если не побьет, и приговаривает: «Увидите, каков я впредь буду!»
Бедные старцы, добросовестно шпионившие за Филаретом, бежали искать защиты у пристава Воейкова. Но ни он, ни сам игумен Иона ничего не могли сделать. Властный Филарет мигом подавлял всякую мысль о сопротивлении его воле. Даже сторожа перестали докладывать приставу о посещавших узника людях. При желании, констатировал Воейков, Филарет может просто уйти из монастыря.
Дрожащей рукой пристав кропал отчет царю об этих невероятных событиях. Прочтя его, Годунов 22 марта 1605 г. написал грамоту не деморализованному Воейкову, а самому игумену Ионе, требуя укрепить ограду монастыря и законопатить двери между кельями.
Может показаться, что Филарет повел себя крайне неосторожно, выдав раньше времени неукротимый нрав. Борис еще царствовал и, хотя дни его были сочтены, вполне мог дать приказ истребить Романовых. Именно поэтому действия Филарета были единственно верными, это был смертельный риск, ведущий к спасению.
Кто, как не Филарет, знал, что Годунов убивает в иррациональном страхе, когда противник его не дает никаких оснований себя опасаться?! Надо было дать Борису повод для политической игры, исследования тайных корней и нитей , показаться, наконец, сильным, чтобы царь трижды подумал, прежде чем шепнуть приказ душегубам.
Филарет знал, что отвлечет внимание Годунова на себя и заставит его колебаться. Так и произошло. Было похоже, что через сотни верст узник парализовал волю царя. Грамота Бориса никак не могла укрепить дух игумена Ионы.
С одной стороны, ему повелевалось держать Романова во всяком послушании, чтобы жил по монастырскому чину, а не бесчинствовал. Игумен должен был водить Филарета в церковь, убеждать причащаться и «от дурна его унимать». Жить узнику предстояло в келье игумена под присмотром старца Леонида, причем при появлении у Ионы посетителей Филарета требовалось уводить в заднюю комнату или в чулан.
С другой стороны, Годунов не дозволял наносить узнику никакого бесчестья. Его следовало «держать во всем бережении» и коли не захочет с кем жить — такого старца к нему не приставлять. Единственное, что мог Иона, — это «разговаривать» (уговаривать) Филарета вести себя как следует да «советоваться» с приставом, чтоб «старец в смуту не пришел и из монастыря не убежал».
Если же старец Филарет, живя у игумена, станет еще что–нибудь неприличное говорить — о том надо отписать государю, гласила грамота. Прочтя ее, неглупый Иона тотчас стал верно служить своему узнику Филарету.
Тот ни в чем не знал отказа и мог впредь без всякого зазрения толковать исключительно про мирское житье, про ловчих птиц и собак, предаваться воспоминаниям о прошлой своей вольготной жизни. Конечно, Филарет это делал и без спроса, как только сбросил маску, но услужливость смирившейся братии была ему приятна. Позже, будучи патриархом, он попомнил добро и выхлопотал Антониеву Сийскому монастырю беспошлинную продажу соли (доходнейшее дело!).
Бедный испуганный Воейков в доносе описал возмутительнейшую особенность поведения воспрянувшего духом узника: Филарет де «всегда смеется неведомо чему!» Смех на Руси не приветствовался, без причины — в особенности. Серьезному человеку вести себя так было совершенно недостойно, зазорно и грешно, а Филарет был одним из серьезнейших людей своей эпохи.
Но злая ирония истории била наповал. Романов мог смеяться сутками. Ай да Годунов! Свалил, растоптал величайшие боярские роды Романовых, Шуйских, Мстиславских, Бельских и иже с ними, старался, воевал, строил, кормил нищих тыщами, укреплял свое царство — и на тебе! Явился никому не ведомый молодец, назвался сыном Ивана Грозного от седьмой жены (седьмой, когда закон с трудом признает даже третий брак) — и Рассея–мать падает пред ним на колени, позабыв все зверства и благодеяния царя Бориса!
А патриарх Иов вещает Отечеству, что де сей великий человек жил в холопах у Романовых во дворе, да проворовался, и от казни утек в монахи. Сам Иов его возвысил, а двор Годунова вон как приветил! Мало того — потом и польские магнаты, сам король, коли не пролгалось, папа Римский, иноверцы и православные почтили романовского холопа так, как никогда не почитали его господ!
То, что мир сошел с ума, было совершенно ясно. Но особенно заставлял Филарета надрывно хохотать тот факт, что бесподобная по смехотворности, но весьма вероятная победа холопа несла освобождение из опалы и возвышение фамилии ближайших родичей вымершей царской династии и лично ему, Филарету Никитичу Романову.