XVIII.

XVIII.

Время шло. У меня родились дети, стали подрастать и подошла пора учить их. Учить, — но оказалось, что многого не знал я и прежде, а к этому времени перезабыл и то, что знал когда-то. Пришлось учиться снова самому, и учиться серьёзно, — чтобы учить. Я накупил всевозможных учебников, и всевозможных к ним пособий. Днём я занимался с детьми, а ночи просиживал, приготовлялся сам. Мне пришлось снова учить латинские и греческие склонения и спряжения, всеобщую историю и др. То, что необходимо было заучивать, — дети учили; остальное всё у нас шло устными беседами. По части географии, этнографии, истории дети мои перечитали, кажется, всевозможные путешествия и описания. Для того, чтобы заохотить их к чтению, я покупал в своём городе и выписывал детские книги и детские журналы, на собственное имя каждого из них, отдельно. Приносится, бывало, почта, дети мои бросятся за своими журналами, а моему родительскому сердцу это и любо! Любовь к чтению я развил в них до высшей степени, так что впоследствии, когда они подросли и стали приезжать домой на каникулы, то стали уже донимать меня: только и слышишь, бывало: «Папаша, читать нечего! Папаша, читать нечего!» Пойдёшь в библиотеку, заберёшь там всё, подходящее им; а они, дня через три, опять: «Папаша, читать нечего!»

Старшая из детей моих была дочь. В то время в городе нашем не было ни пансионов, ни гимназий и ничего подобного. И мне пришлось заниматься с ней самому. Я прошёл с ней весь гимназический курс, так что в занятиях с мальчиками по русскому языку, географии, арифметике, священной и всеобщей истории она помогала мне. Но мне хотелось, во что бы то ни стало, обучить её и музыке. Музыка, в то время, — вещь небывалая в духовенстве. Игры на рояле дочь моя и не слыхивала. К нашему счастью один из учителей играл, но своего рояля не имел. Я купил в 150 рублей фортепиано и нанял учителя. Купил школу, кажется, Черни. Учитель занимался с ней по три часа в неделю. Во время занятий его с ней, я внимательно следил за каждым его словом и потом повторял с ней. Но после 15-ти уроков, по причинам, независящим от нас, уроки с учителем прекратились. Дело наше казалось пропащим. Но я когда-то был в архиерейских певчих и теорию музыки знал. Поэтому стал заниматься музыкой с дочерью сам. Дело выходило и глупое и смешное: не умея играть, я стал учить играть. Дочери моей было, в то время, 12 лет. Начнёт, бывало, дочь играть, я смотрю в ноты, и слышу что она взяла не ту нотку, какую нужно. Стой, говорю, вот как нужно сыграть это, и пропою ей. Отыщет дочь нужную нотку, — и пойдёт дело. По правде сказать, много труда положила она с таким учителем, дорого досталась ей музыка! Но мы оба занимались с любовью, и поэтому дело поняла она скоро. Когда она стала играть уже порядочно, тогда я купил ей рояль. Охоты прибавилось, — и дело пошло хорошо. После выйти замуж ей пришлось за светское лицо, артистически играющее на скрипке, и я ныне, слушая их игру, радуюсь, что труды наши с ней не пропали и что дочь моя имеет возможность доставлять себе это невинное и благородное удовольствие. Дело наше с музыкой показало, что многое может человек сделать, если есть любовь к делу и не жалеет своих трудов и что неприятное дело может, иногда, приносить пользу. Сколько, например, горя перенёс, сколько пролил слёз я, бывши в певчих! «Певческая» на весь век подорвала моё здоровье; но, благодаря тому, что я был в певчих, дочь моя хорошо играет на рояле.

Когда я увидел, что старшие мои два сына подготовлены уже достаточно, то я поместил их в 4-й класс духовного училища, и нашёл им лучшую, по моим силам, квартиру. За квартиру я всегда платил по 18–20 рублей в месяц за мальчика — цена, в то время, неслыханно высокая. Квартиры были всегда отдельные, чистые, светлые, просторные и сухие и, кроме хозяев, в домах не было никого. Держать детей на таких квартирах было непременное наше с женой правило. А так как мальчики наши подготовлены были достаточно и в училище им, почти, нечего было делать, то чтобы не скучали о доме и не приучались болтаться без дела, я выписал им и туда по журналу. Чтобы приучить их к наблюдательности и уметь излагать свои наблюдения на бумаге, они дома вели свои дневники, а я велел вести их и там. Чрез год они перешли в семинарию. Старшему из них было 13 лет, а младшему 11.

Чрез год вышло преобразование семинарий. Вышло и распоряжение, что окончившие полный курс семинарии должны идти в пономари до тридцатилетнего возраста. Стало быть, моему меньшому сыну пришлось бы быть пономарём слишком 12 лет! Думаем с женой: нет, это дело нам не подходящее! Если я, — я священник, — при несравненно беднейшем в семинарии воспитании, не мог переносить своей нужды и унижений в Е., то дети наши, при лучшем воспитании, при пономарском доходе (пономарь получает ? часть дохода против священника) и полнейшем презрении общества, переносить этого не могут. Теперь они чисто одеты, обуты, в хорошей квартире, в хорошем семействе, имеют занятия, книги, трудятся, не спят ночи, — и вдруг, за многолетние труды, они должны будут забиться куда-нибудь в глушь, в деревню, таскаться по крестьянским избам, жить за одно семейство с мужиками, в тех же тёмных, вонючих, грязных и гнилых избах, вместе с их ягнятами, телятами, где, — как мне известно по опыту, — нет решительно возможности дышать и пяти минут. Они привыкли читать. А в пономарях где возьмут они книг и где читать их будут? Теперь сын мой сыт, одет и независим. Как же пойдёт он, с мешком на плечах, — будучи пономарём, — кланяться и вымаливать у последнего мужика и бабы себе пропитание, чтобы не умереть с голоду?! Такая жизнь хуже каторги. Каторжника, по крайней мере, одевают, кормят и дают помещение; псаломщику же не дают ничего ровно. И он должен будет вести такую жизнь целых 10–12 лет! Что выйдет из него через 10–12 лет! Куда он будет годен? Жизнь для моего сына в пономарях была бы даже много хуже жизни каторжника: но если в каторгу ссылают на 10–12 лет, то за самые важные преступления, то за что же мой сын, честный труженик науки, будет терпеть это наказание?!... Нет, думаю, детоубийцею я не был и не буду! В каникул я разъяснил детям то, что ожидает их по окончании курса; дети мои, в один голос, сказали мне, что они будут готовиться в инженеры.

Да, если наш век гордится замечательными изобретениями: железными дорогами, телеграфами, телефонами и под., то православное духовенство наше по справедливости может считать замечательным изобретением псаломщичества, как вернейшее средство к отвлечению лучших его сил от поступления в духовное звание и к погибели тех, которых крайняя нужда заставляет поступать туда...

Очень может быть, что меня заподозрят в преувеличении и скажут, что жизнь сельского псаломщика не так несчастна и гибельна, как говорю я; но у меня нет псаломщиками ни детей и ни родственников, и преувеличивать мне, поэтому, решительно нет надобности. Я — сельский священник, и благочинным, почти, весь свой век; быт сельского духовенства не знать, во всей его полноте, стало быть, не могу; и я знаю его вполне, во всех отношениях, и повторяю: молодые люди, окончившие курс семинарии и идущие в псаломщики или сельские учителя, идут прямо на нравственную гибель. Духовенство наше понимает это хорошо, доказательства на лицо: учебные заведения наши пустеют.

До положения о пономарстве я и не думал о светских учебных заведениях. Обучая детей своих, я имел в виду просто только образование; но с положением о псаломщиках пришлось подумать, а подумать было о чём: содержать в светских высших учебных заведениях было не по моим силам. Да и поступить туда было не легко, особенно туда, куда хотелось поступить моим детям. Но дети мои, не оставляя классных занятий, стали усиленно заниматься математикой и физикой; мне же оставалось только доставлять им всевозможные к тому способы. По окончании четвёртого класса, я взял их из семинарии и отвёз в Петербург, где они поступили: один — в институт горных инженеров, другой — в институт инженеров путей сообщения. Последних двоих сыновей своих уже я прямо поместил в классическую гимназию, из которых старший обучается теперь в С.-Петербурге, а младший, бывший уже в пятом классе, — помер. Будь, хоть малость, сноснее жизнь сельского священника, и главное, не будь положения о пономарстве, — мои дети все были бы священниками. Теперь же изо всех, — ни одного.

Итак, я сказал бы теперь г. хроникёру того достоуважаемого журнала, из которого я сделал маленькую выписку в начале одной из предыдущих глав моих записок: не «грязное, отупелое и безнравственное состояние наше» заставляет детей наших выходить в светское звание, а та бедность, то униженное состояние, в которое мы поставлены обществом, и мы — отцы — направляем их туда сами, не желая подвергать их тому что терпим мы. Надеюсь, что нельзя укорять нас и в том, чтобы мы не употребляли всех средств и усилий к их образованию. Нет, при наших ничтожных материальных средствах, мы даём им такое образование, какое дать не многим удаётся и людям несравненно с бо?льшими к тому средствами. Примером тому, если угодно, я сам, а подобных мне множество. Хвалиться и лгать я не могу даже и потому, что то, что пишу я, я знаю, будут читать те, кто знает хорошо меня лично, и будут читать мои дети. И я говорю то, что действительно есть.

* * *

Собираясь отвезти детей в Петербург, я много задолжал. По приезде оттуда я отвёз третьего сына в Саратов и поместил его в третий класс классической гимназии. Расхода и на этого сына нужно было не мало. Вся надежда моя была на жалованье от учебного заведения, при котором состоял я законоучителем и учителем истории России, тем более, что года три я получал уже по 800 рублей.

Но вдруг, в октябре месяце, я получаю от управляющего заведением уведомление директора Горбика, что я удалён от должности законоучителя. Что значит? За что? Почему? Понять не могу. Классов я не опускал, на экзаменах ученики, по моему предмету, отвечали всегда хорошо; за мои предметы никто и никогда не бывал оставляем в том же классе. Что же значит это? Частно пишу в Петербург, и мне отвечают, что инспектор училищ Н. Н. Скв., донёс начальству, что у меня много должностей, и что поэтому Закон Божий не может быть преподаваем мною успешно. Э, думаю, это старая песня: это иконы!... Дело, значит, непоправимое. На моё место, тотчас же, определено? светское лицо. Так как дело это было нечестное, и нечистое, то Н... с директором постарались сделать это для меня, нечаянно, вдруг, чтобы поворот назад был невозможен.

Всякий честный хозяин, если видит неисправность прислуги, предупреждает её и говорит: «Делай так, как мне нужно; иначе держать тебя я не могу». Так следовало бы поступить и со мной, если б я действительно был неисправным. Но предупреждать меня было нечем, дело своё я исполнял добросовестно. Самая поспешность и скрытность доказывает уже, что дело это нечисто. И меня уволили.

Пример мой да будет уроком священникам, находящимся законоучителями в светских учебных заведениях!...

Рассказывать ли как затем начальство, снисходя к моей 24-х летней службе по учебной части, выдало мне в единовременное пособие на воспитание моих детей сто пятьдесят рублей! Рассказывать как это пособие состоялось — не буду, слишком больно вспоминать, но упоминаю об этом, чтобы показать, как иногда гражданские власти смотрят на попа.

Удаление меня от должности показывает, что, как священник добросовестно ни исполняй свои обязанности, но он (зачастую) в глазах гражданского начальства, всё-таки, не более, как — человек, не стоящий внимания; его выгонят по первому капризу, особенно, если, к тому, он будет ещё умничать, противиться приказаниям начальства, хотя приказания эти были бы в роде приказания вынесения икон из классов.

Если же так зачастую смотрят на нас лица, стоящие во главе администрации, — те, на обязанности коих лежит поддерживать нас, — те, кои в самых важных государственных случаях обращаются к нам за содействием и содействовать коим мы употребляем все наши силы, то чего лучшего можем ожидать мы от низших членов общества?! Мы и можем ожидать только того, что есть теперь на самом деле: мы весьма часто вполне унижены.

При таком воспитании, какое детям своим давал я, денег нажить я не мог. В год же моего увольнения особенно я сделал долги и, поэтому, терпел крайнюю нужду. От одних сельских доходов, жалованья по должности благочинного и жалованья от казны (144 рубля в год) содержаться самому, содержать двоих сыновей в Петербурге и одного в Саратове для меня было невыносимо тяжело. Я едва не сошёл с ума. А такая жестокость, такая вопиющая несправедливость в удалении меня и в назначении пособия на воспитание детей 150 рублей единовременно, глубоко оскорбляли меня. Будь у меня в то время, хоть только 200 рублей в запасе, — я эти 150 рублей, пожертвованных мне, попросил бы отослать обратно. Но крайняя нужда заставила меня взять их.

После один господин, из лиц высокопоставленных, говорил мне, что у министерства «нет сумм». Что для духовенства «нет сумм» не только в одном министерстве, но и вообще, в нашем государстве, — это известно не только всему духовенству, но и всей России, даже всему свету. Сколько у нас, в последнее время, открыто новых учреждений и должностей, начиная, хотя, с судебных палат и кончая урядником, — и для всех их найдены «суммы». Во всех старых присутственных местах служащим увеличено содержание. И только единственно нам, — попам, — «нет сумм».

Вальтер Скотт говорит: «Упрёки тех, у которых нет другого облегчения в страданиях, кроме плачевного о них рассказа, редко доходят до ушей вельмож, которые были причиной этих страданий». В то время и я верил в справедливость тогдашнего министра государственных имуществ, разъясняя ему дело, подавал прошение о вспоможении на воспитание детей; в бытность у нас в селении, тем же летом, он лично выразил мне полное участие, — и назначил 150 рублей единовременно. Единственное утешение теперь мне, именно рассказать о бывшем со мною несчастии.

В настоящее время, во всяком учреждении, которое найдено полезным государству, сделаны и делаются постоянные улучшения и изменения, сообразно требованиям времени. Правительство старается привлечь туда лучшие силы; обеспечивает их материальный быт и доставляет им все способы к выполнению ими их обязанностей; но ни для религиозно-нравственного состояния общества, ни для религии и ни для служителей её не сделано ничего подобного.