РЕЧЬ «О ЯЗЫКЕ ОРФАНОТРОФА И НОМОФИЛАКА, ГОСПОДИНА АЛЕКСЕЯ АРИСТИНА» [310] [311]
РЕЧЬ «О ЯЗЫКЕ ОРФАНОТРОФА И НОМОФИЛАКА, ГОСПОДИНА АЛЕКСЕЯ АРИСТИНА» [310] [311]
Говорить о языке номофилака — это дерзость! Я своим грубым, неповоротливым языком берусь рассуждать о таком языке! Своим свинцовым языком я пытаюсь восславить язык золотой, низменным и земным — возвышенный и небесный! Даже самому Гомеру трудно было бы на десяти языках воспеть такой язык, который берусь воспеть я на своем единственном, не очень чистом и правильном! Это подобно тому, как если бы Ферсит вздумал писать похвалу Нирею или Ахиллу, либо некий Серафий стал бы прославлять лучших мужей афинских, либо Фаларис осудил бы Аристида, либо Демофил восславил бы Орфея и муз, тот самый Демофил, который, говорят, настолько был чужд всего поэтического, что о нем сложили элегические строки:
Ворон ночной погребальную песню заводит уныло.
Если споет Демофил, ворон погибнет ночной.
Поэтому я должен был бы, предоставив быку говорить по- бычьи, поручить слово о языке номофилака огнедышащим языкам, извергавшим сильное пламя [312]. Но люди, как нам кажется, более склонны верить показаниям противоположной стороны, чтобы не повредить истине добрым своим отношением; а известно, что противоположные стороны далеки друг от друга: говорят, далеко отстоят границы Фригии от границ Мизии [313], и мой язык так же далек от прославляемого языка; все же пусть данная похвала не касается никакого другого языка, кроме языка Аристина. К тому же меня страшит и пример Ахара, о котором я знаю из священной истории [314]: похитив золотой язык, он с великим треском «провалился в расщелины скал» [315]. Вот и меня охватывает безумный ужас, как бы мне не провалиться сквозь землю от упреков, если похороню в молчании твой золотой язык, милейший орфанотроф! Ведь из всех органов человека язык — самый сильный и важный: не только потому, что природа создала его наилучшим образом, не только потому, что внутри него равномерно распределены органы вкусового ощущения, благодаря которым мы чувствуем принимаемую нами пищу, но и потому, что язык — слуга находящегося в нас разума и вестник всех движений ума.
Благодаря языку люди могут поступать разумно, вести жизнь правильную и в надлежащем порядке. Ведь только посредством языка, а не чего–либо иного, выносит свои решения совет, свершается суд, а действиями того и другого и определяется государственное устройство. Кроме того, благодаря языку и знания приобретаются, и наука вперед движется. Посредством языка человек узнает, что следует делать, а чего не следует. При помощи языка люди, искушенные в диалектике, выводят свои заключения из всем известных положений, риторы выступают перед народом с речами, старейшины спасают отечество. С помощью языка Солон [316] укрепил законами Афины, Залевк — Локриду, Харонд — Италию и Сицилию, другие деятели — другие города. Благодаря языку египтяне научились измерять землю, карийцы — предсказывать по звездам будущее, фригийцы — гадать по полету птиц; тельмессцы [317], раньше других постигшие искусство толковать сны, излагали их в определенном порядке. И Апис, египтянин, научил свой народ врачебному искусству, а науке о природе положил начало Алкейон, сын Перифа, грамматике — Аполлодор из Микен, Пифагор же, сын Мнесарха, ввел так называемую италийскую философию. Фалес, то ли финикиец, то ли милесиец — ведь род его происходит и из Финикии, и из Милесии, — обучил ионической философии Анаксимена, сына Евстрата, а Ксенофан Колофонийский обучил Парменида философии элеатской. Но чтобы не прославлять язык при помощи далеких и чуждых нам примеров, лучше воспоем этим языком божественное и, по возможности, уподобимся ангелам, которые воспевают бога вечно и беспрестанно. Ведь, как уже говорилось, язык человека царственно превосходит все остальные органы, ибо всецело служит разуму — самому прекрасному, что окружает нашу душу.
Твой же божественный и священный язык, о мудрейший номофилак, настолько превосходит язык всех других людей, насколько человеческий язык выше языка существ неразумных. И если хоть немного верить апостолу Павлу, а верить ему следует, если верить богу, чьими устами апостол говорит и думает, богу, который дал не только человеческие, но и ангельские языки, то твой язык следовало бы назвать языком Серафима [318]…
О, дерзкое слово! Если б у бога был язык, то, выражая божественное бесплотными идеями, я сказал бы, что твой язык — это язык бога, божественный язык. Сейчас же я не могу этого сказать: я называю его лишь свирелью (тростью) скорописца, заимствуя выражение Давида [319], Ермонской росой [320], сошедшей; на горы Сионские, пользуясь выражением того же пророка, далее — землей, по которой текут мед и молоко, землей гораздо более обширной, нежели Палестина, как сказано в истории Моисея [321]. Еще я называю язык твой священной рекой, полноводной и златоносной, словно Пактол близ Сард [322], своими «быстротекущими водами» доставляющей радость граду божию, или чем–либо другим, о чем люди поведали много прекрасного и дорогого сердцу.
Эллины дивились языку Диона [323] и заслуженно назвали его золотым. Прославили они язык Пэаниея [324], выступавшего в совете, а перипатетики прославили язык Аристотеля, и все это несмотря на косноязычие того и другого. Но чтобы опустить давние примеры и припомнить недавние, следует сказать, что наши цари высоко ценили язык византийца Лизика, который не совсем гладко говорил по–аттически.
Твой же священный язык, о иеромнемон [325], — это язык Диона, утонченный и изобилующий золотом, это язык Демосфена без картавости, Аристотеля и Лизика без заикания. Кто же с радостью не назовет твой язык скорее божественным языком, нежели человеческим?
Сладок язык тирренцев, которые первыми изобрели трубу, прекрасен и язык фригийцев, впервые сыгравших на флейте, и ассирийцев, которые изобрели двуструнный инструмент (дихорду), и язык муз, создавших лидийскую гармонию, и язык сицилийцев, изобретателей форминги (арфы), и милесийцев, придумавших кифару. Я уже не стану здесь говорить о гимнах Стесихора, о хоровых плясках и песнях Имерия и Анакреонта. Все это не может идти ни в какое сравнение с языком номофилака.
Приведи мне в пример Гиметт [326], и я противопоставлю тебе язык Алексея, с которого стекают слова слаще меда в сотах. Назови мне сирен, и я отвечу тебе, что его язык покорил бы своей певучестью не только Одиссея, но и всех, кто знает толк в этом искусстве. Скажи мне о фиванской лире, благодаря которой был построен семивратный город, и я скажу тебе о языке Аристина, помогавшем строить стовратный город Византион. Перечисли флейты Олимпа, кифару Тимофея и Ариона, смешанную фригийскую мелодию Марсия и дорийский напев Фамирида, мне же достаточно в противовес этому сказать о естественной музыке прославляемого мною языка.
Прокл Ликийский полагал, что душа — это слепок с языка, и, таким образом, в языке человека отражается его собственный внутренний образ. Мне недосуг выяснять, правда это или нет; если же до сих пор речь моя была правдивой, то какому языку можно уподобить в их внутренней сути души героев? Языку Орфея, Гомера, Платона или, вне всякого сомнения, того, о ком идет речь? Что ты говоришь, человек? Ты называешь мне девять муз и трех харит; но разве ты не видишь, какое бесчисленное множество и муз и харит танцует и поет вокруг языка номофилака? И если, согласно Исайе, господь бог дает язык тому, кто мудр и образован [327], то кому же другому он дал бы его, как не мудрому иеромнемону? И если язык праведника изречет справедливый приговор, как говорит пророк–псалмопевец и царь [328], то разве этот человек изрекал или изречет какое–либо иное решение? Далее, если, по пословице, язык мудреца — это чистое серебро, то чей же язык назвать серебряным, если не язык орфанотрофа? Если в песне высоко ценится тот язык, который говорит немного, но приятно, то как же нам не прославить еще более язык, о котором идет речь, произносящий много слов и к тому же приятных? И если язык старца Нирея вызывал восхищение, ибо с его языка лилась речь слаще меда, то, могу ли я не сказать, что в воспеваемом мною языке расцветают слова слаще самой амвросии и нектара?…
Не менее прекрасен язык быстрый и проворный, легко поворачивающийся туда и сюда, как говорит Еврип [329], служащий прекрасной повивальной бабкой для всего, что порождает ум. И самым лучшим мне кажется тот человек, который получил от бога и ум, и язык. Ибо у кого одного очень много, а другого чрезмерно мало, тот и благ получает лишь наполовину. Ведь и Мефимней, игравший на кифаре, не смог без нее укротить дельфина, верхом на спине которого он плыл; и кифара не могла этого сделать без Мефимнея: искусство оказывает свое воздействие с помощью инструментов. В данном случае я не хвалю Климента Александрийского [330], говорившего, что он никогда не искал ни языка хорошего, ни гармонии слов, а довольствовался лишь тем, что неясно выражал свои мысли. Но в таком случае не было бы никакой разницы между мудрецом и бесчестным продавцом…
Коль скоро это так, то самый божественный среди людей, по правде сказать, — тот, кто богат и умом благородным, и языком сладкозвучным. А в таком случае кто же божественнее орфанотрофа? Ведь он наделен умом поистине возвышенным, а не таким, как у обезьяны, словно наши современники. Язык же его вполне достойно служит уму, ибо он громогласен, но не подобен барабанному бою, каким он был у Салмонея, отвечавшего Зевсу громом [331]. Нет, звук его священный и вместе с тем сладкий, он сильный, но не оглушительный. Он мечет яркие молнии, но не так, как Зевс, из облаков, а чтобы осветить, но не опалить. Я назвал язык Алексея несущим огонь и вспомнил об огненных языках, в виде которых святой дух явился апостолам Петру и Андрею [332], и я смело причисляю язык Алексея тринадцатым к языкам двенадцати апостолов только за то — о, будьте ко мне милостивы, великие провозвестники Логоса, — что, помимо этого, он с такою же грацией сочетает еще аттическое благозвучие.
Одни признают неиссякаемой силу огня, другие говорят, что неиссякаемо движение солнца, ибо по истечении одного периода его движения начинается другой, и так течет время и сменяются времена года, на благо живущим. По моему мнению, благородный язык Аристина будет назван языком неутомимым и таким, который сильнее огня и солнца. Ведь сколько он распутал сложных хитросплетений, сколько разъяснил трудных мест в Священном Писании, какое множество упростил запутанных риторами периодов, сколько их построил и перестроил, придал силу речи другим языкам в совете старейшин точно так же, как солнце придает свет луне! Вот почему наш могущественный император поручил этому языку охранять государственные законы, чтобы они охраняли нашу жизнь, а эти законы чтобы прочно и надежно охранял язык Алексея, и государство процветало бы благодаря таким законам.
О, мой божественный и священный язык, кумир муз, отрада харит! О, глас певучий, звук которого разносится по всей земле и слова которого достигают пределов вселенной [333], которому одинаково внемлют и государственный совет, и церковный, так что благодаря ему и язык философов становится достойным веры, язык, обладающий двойственным свойством, подобно остальным органам человека. О, твое присутствие заставляет ораторов говорить, а отсутствие твое повергает их в глубокое молчание. О, прости же мою дерзость и будь милостив ко мне, если я, получив от тебя столь многое и столь обильные потоки похвал, тебе же воздам малыми каплями, мутными и грязными! Мне ничего другого не остается сказать тебе в свою защиту, как только то, что сказал Ксенократ: когда его арестовал сборщик налогов, а оратор Ликург освободил, то встретив потом детей Ликурга, он сказал: — О, дети! Я оказал вашему отцу огромную услугу, ибо за то, что он сделал, его все хвалят.
Вот так же и тебя, о, мудрейший страж законов, за твои благодеяния, оказанные мне, тебя хвалит вся вселенная. Как говорится, един язык и едины уста молят о продлении твоей жизни.