10. ВИКАРНЫЙ ЕПИСКОП (1903–1905)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

10. ВИКАРНЫЙ ЕПИСКОП (1903–1905)

Нареченного во епископы вызывали обычно в Петербург. Хиротония совершалась в Казанском соборе или в Исаакиевском, иногда в Александро-Невской Лавре. Бывали они и в Киеве и в Москве — словом, в одном из митрополичьих центров. Меня решили посвятить в Холме. Исключение из общего правила объясняется тем, что торжеству хотели придать характер большого церковно-народного события в нашей епархии; оно должно было произойти на глазах холмского народа и тем самым сроднить его с новым епископом, а также — нравоучительно подействовать на недавних униатов.

В Холме была древняя святыня: чудотворная икона Божией Матери [25]. Пребывала икона в городском кафедральном соборе; висела над царскими вратами и на винтах спускалась для молебнов и поклонения (по субботам служили акафисты, а по воскресеньям после обедни — простые молебны). Вся местная церковная жизнь имела своим средоточием эту замечательную икону. Моя хиротония в Холмском соборе перед народной святыней должна была иметь и символическое значение: я получаю омофор из рук Холмской Божией Матери. Я очень этому радовался.

Вместе с синодальным указом пришло и распоряжение архиепископа Варшавского Иеронима готовиться к посвящению, которое должно было состояться через неделю в его присутствии. Архиепископ Иероним, как я уже сказал, ходатайствовал в Петербурге о моем назначении, победив сопротивление в Синоде, где епископ Маркелл, бывший Холмский епископ-галичанин, воссоединившийся из унии, высказался против меня на том основании, что меня якобы местное духовенство недолюбливает. Очевидно, на него воздействовали через переписку священники-галичане; они были вольного духа и меня боялись, потому что я стоял за дисциплину. "Но его любят архиепископы и епископы…" — возразил епископу Маркеллу Петербургский митрополит Антоний (Вадковский). Я получил предложение владыки Иеронима о хиротонии в половине декабря, за неделю до роспуска семинарии на Рождественские каникулы. Подготовить все к посвящению в столь короткий срок мне было трудно. Надо было пригласить 3–4 епископов, которые вряд ли так скоро могли бы приехать; достать все им необходимое для священнослужения; надо было и самому подготовиться. А главное, мои семинаристы разъезжались на каникулы, и торжество состоялось бы в их отсутствии. Я написал архиепископу Иерониму — просил отложить посвящение до конца каникул, просил и о разрешении тем временем съездить к родителям за благословением. Архиепископ Иероним на все согласился.

Отслужив по просьбе духовенства всенощную и Литургию как "нареченный во епископы" и приняв поздравления, я на другой день выехал на родину. В Москве ко мне присоединились брат с женой, и мы направились под Новый год через г. Серпухов в село Никольское. Помню, ехали от станции до села на санях, в большой мороз, в шубах…

Моя мать была в восторге, узнав о моем назначении; отец — тоже. Иметь сына-епископа большая честь для семьи сельского священника. Я пробыл дня два-три — торопился в Холм на Крещенское водосвятие, которое совершалось у нас очень торжественно: с крестным ходом от собора на реку в присутствии высших военных и гражданских властей. Мне хотелось на пути заехать в Орел к епископу Иринею, который меня постриг, но заехать не успел и написал ему письмо.

Судьба епископа Иринея сложилась под влиянием его прямолинейного характера. В Петербурге владыку Иринея не любили за резкость и в течение 5–6 лет ему пришлось сменить четыре кафедры. После Могилева его перевели в Тулу, потом в Каменец-Подольск, потом в Екатеринбург и наконец в Орел. Тут он и умер. Смерть его была трагическая. В Японскую войну, когда наша эскадра чувствительно пострадала от неприятеля и в морском бою погиб адмирал Макаров (это произошло в Великую Субботу, 31 марта 1904 г.), по всем городам были разосланы телеграммы с приказом служить панихиды. По церковному уставу, до вторника на Фоминой, до "радоницы", панихид служить нельзя, и епископ Ириней указа решил не выполнять. Явились губернские представители, стали его уговаривать, но он категорически: "Это невозможно, я этого сделать не могу…" В Петербург полетели жалобы. В ответ — телеграмма епископу Иринею от Обер-Прокурора: "Исполнить". Преосвященный Ириней что-то ему ответил; Победоносцев снова к нему с неотступным требованием… Тогда владыка позвал секретаря и сказал ему: слушай, что я сейчас скажу, и повтори мои слова: "Меня убил Обер-Прокурор…" Секретарь растерялся, подумал, что епископ сошел с ума. Но преосвященный Ириней настаивал: "Говори за мной, повтори…" и опять произнес непонятную трагическую фразу. Когда немного времени спустя секретарь вошел в комнату, — владыка лежал мертвый у письменного стола…

По возвращении в Холм я переселился в архиерейский дом и начал спешно готовиться к посвящению. На хиротонию я пригласил трех епископов: 1) Волынского епископа преосвященного Антония (Храповицкого), 2) Гродненского епископа преосвященного Иоакима и 3) Владимиро-Волынского епископа преосвященного Арсения. Во главе иерархов прибыл из Варшавы архиепископ Иероним. Надо было подумать о размещении моих гостей, о хозяйственной стороне приема и об угощении в день торжества — словом, так много было у меня хозяйственных забот и хлопот, что внутренним приуготовлением заниматься было трудно: не хватало времени, чтобы сосредоточиться.

Архиепископа Иеронима и епископа Иоакима я устроил у себя в архиерейском доме; остальных — в моей старой ректорской квартире. Преосвященный Антоний приехал в сопровождении студента Петербургской Духовной Академии Т. А. Аметистова и преподавателя Уфимской семинарии иеромонаха Тарасия. От двух моих гостей я получил подарки: архиепископ Иероним подарил мне чудную панагию, а епископ Антоний — голубую бархатную рясу со своего плеча.

Посвящение во епископы состоит из двух моментов: наречения и хиротонии. Наречение было 11 января, в субботу. Литургия была совершена преосвященным Арсением. Проповедь сказал иеромонах Тарасий и столь проникновенную, что, по словам матушки Екатерины, вся церковь плакала. После Литургии все архипастыри в сослужении многочисленного духовенства служили молебен Божией Матери перед чудотворной иконой. В соборе присутствовали учащиеся всех учебных заведений (на этот день их освободили от занятий) и множество народа. По окончании молебна был прочитан по установленной форме указ о моем назначении, архипастыри пропели краткое молебное пение Святому Духу и, по возглашении многолетия, я произнес следующую речь: "С трепетным сердцем и смятенной душою предстою я ныне пред вашим освященным собором. Это трепетное чувство не перестает волновать мою душу с того самого момента, когда до слуха моего коснулся божественный глагол, призывающий меня к служению святительскому, а в настоящее для меня "нареченные и святые" дни оно достигает своего высшего напряжения. "Услышах, Господи, слух Твой и убояхся", — взываю я с пророком Аввакумом (Авв. 3, 1).

Живо предносится моему мысленному взору вся моя прошедшая жизнь. Путь иноческий, приведший меня ныне к святительству, не всегда представлялся мне моею жизненною дорогою — тем путем "в он же пойду" (Пс. 142, 8), но служение пастырское от ранней юности было близко и дорого моему сердцу. Впервые указал мне духовную красоту иночества и его высокое нравственно-просветительное значение известный всей православной России Оптинский старец Амвросий, к которому с детства привык я притекать за благословением, молитвой и назиданием. То, что "насадил" великий старец, "напоил" другой приснопамятный наставник моей юности, которого я ныне имею утешение видеть в сонме архипастырей, моих рукоположителей. В золотую пору, когда в горячих молодых головах решались основные вопросы жизни, намечались жизненные цели и задачи, определялось сознательное отношение к окружающей действительности, а юные сердца горели пламенным желанием посвятить себя беззаветному служению высоким христианским идеалам, он уяснил нам чудное сочетание идеи иноческой и пастырской. И понял я тогда, что пастырство, как высочайшее служение любви Христовой, требует прежде всего от своих служителей самоотречения; что аскетизм является существенным, важнейшим свойством пастырского настроения и главнейшею основою пастырской деятельности, что служить делу духовного возрождения и спасения можно не иначе, как через умерщвление в себе личной себялюбивой жизни, как о сем говорит святой апостол Коринфских христиан: "Смерть действует в нас, а жизнь в вас" (2 Кор. 4, 12). Ясно стало мне и то, что жизнь инока-пастыря, обрученного с "Девою чистою" (2 Кор. 11, 2) — Святою Церковью и окруженного светообразными чадами церковными, полна таким богатством внутреннего содержания, которое изгоняет из сердца чувство духовного одиночества и с избытком восполняет отсутствие радостей жизни семейной. Живым и убедительнейшим подтверждением этих взглядов явился для меня в то время дивный святой образ угодника Божия и великого русского иерарха-народолюбца Тихона Задонского, изучением подвигов и творений которого я завершал свое богословское образование. Однако не сразу и не без тяжелых сомнений и мучительных колебаний совершился этот переворот в моей жизни; прошло немало времени упорной душевной борьбы, прежде чем моя колеблющаяся и мятущаяся воля склонилась под благое иго Христово и я воспринял чин иноческий и первые степени иерархического служения от руки одного глубокопочитаемого мною старца-святителя.

Отселе начинается моя пастырская педагогическая деятельность сначала в центре России, а потом здесь, на ее окраине. В какой мере я осуществил заветы моих великих наставников, Бог весть, мне же ведомы лишь многие немощи души моей и в настоящие минуты более, чем когда-либо, "беззакония моя аз знаю" (Пс. 50, 5), но то драгоценное убеждение юности, что пастырское делание может созидаться лишь на почве самоотречения и распятия в себе "ветхого" себялюбивого человека, — это убеждение, прошедшее чрез горнило жизненного опыта, навсегда осталось для меня основным руководящим началом моего пастырства.

И теперь, когда Господу Богу, по неизреченному его милосердию, угодно вложить в мой немощный, скудельный сосуд великое сокровище благодати архиерейства, когда я со страхом и трепетом взираю на предлежащий мне подвиг, я именно это жизненное правило привожу себя на память и с особенною силою запечатлеваю в своем сердце.

Недосягаемо высок идеал святительства, явленный нам в примере нашего небесного Первосвященника и начертанный в книге божественных словес Его. Бесконечно велика и страшна ответственность, лежащая на совести святительской. В самом деле, если по непреложным судьбам Божиим Церкви Христовой в период странствования завещана борьба с греховным миром, с князем мира сего и со всеми вратами адовыми; если она утверждается на крови мучеников и исповедников и украшается этою кровью, аки "багряницею" и "виссоном", то, конечно, епископ, которому небесным Кормчим вверено управление кораблем церковным, должен быть не только передовым ратоборцем, но и вождем в этой борьбе. По свидетельству святого Игнатия Богоносца, он должен быть тою наковальнею, на которую прежде всего обрушивается молот врагов. "Злопостражди, яко добр воин Иисус Христов" (2Тим.2,3), — отечески внушает своему возлюбленному ученику — юному епископу Тимофею — великий апостол языков.

И конечно, нужда в этом добром воинствовании, даже до злострадания, до исповедничества, отнюдь не умалилась в наши дни видимого внешнего покоя церковной жизни. Кто не знает, как обуревается теперь корабль церковный волнами неверия и суемудрия, как тело Христово терзается волками хищными, не щадящими стада. Кому неизвестно, как часто люди, гордые мудростью мира сего, не только не хотят материнского голоса Церкви, но и поднимают на нее свою святотатственную руку, или же, как в последнее время, надевая на себя личину друзей Церкви, вносят в нее такие воззрения, которые извращают основы церковной истины и жизни. Не ново стало уже и то, что непризванные глашатаи лжеименного разума стараются похитить у нашего бедного прекрасного народа самое драгоценное и священное его сокровище — святую веру православную и подменить ее разными безумными измышлениями сектантскими. А наша многострадальная западнорусская, и в частности Холмская, Церковь вот уже много веков терпит тяжкие удары от своих отпавших братьев. С глубокою скорбью и тугою сердечною смотрит она на целые тысячи несчастных жертв злополучной унии, которые и доселе пребывают в своем темном упорстве, ибо лежащее на сердцах покрывало вековых заблуждений не позволяет воссиять в них свету истины Христовой.

Где же смиренному служителю Церкви Православной взять сил, чтобы бороться с такими многочисленными и разнообразными врагами, чтобы и "омраченные просветити и собрати расточенные" и в соединение веры и любви призвать и возвратить к единому Пастырю и Епископу душ наших (1Петр. 2, 25)? Взять ли в руки меч, вооружиться ли всеми средствами борьбы, к которым прибегают инославные учения, кичащиеся громадными количественными успехами своей пропаганды? Но слышится грозное слово Пастыреначальника нашего: "Взявшие меч, мечом погибнут" (Мф.26,52). Нет, не в этом сила истинного пастырства по духу Христову — не в стройности и крепости внешней организации деятелей, не в широте их проникновения во все общественные сферы, не в обилии материальных средств, даже "не в препретельных человеческие мудрости словесах" (1Кор. 2, 4), — нет, мы, говорит святой апостол, "не по плоти воинствуем; оружия бо воинства нашего не плотская, но сильны Богови" (2Кор. 10, 3–4), это "оружия правды" (2Кор. 6, 7), те оружия Божии, в которые облекает тот же святой апостол своего духовного воина — подвижника для победоносной борьбы с врагами спасения. Это — "броня правды, щит веры, шлем спасения, меч духовный, иже есть глагол Божий, и молитва" (Ефес. 6, 11–18). Вот какими доспехами должен вооружаться пастырь церкви, исходя на делание свое: яркий пламень святой веры, внутренняя чистота сердца, неустанная ревность о спасении, внимательное поучение в законе Господнем и благоухающий фимиам молитвы — вот что сообщает пастырю несокрушимую нравственную мощь на низложение их замыслов и всякого превозношения, взимающегося на разум Божий и на пленение всякого помышления в послушание Христово (2Кор. 10, 4–5); вот где источник силы и залог успеха его деятельности.

И ныне со смирением и покорностью преклоняясь пред изволением Духа Святого (Деян.20,28) о мне недостойном, я о том всего более молитвенно взываю ко Господу Богу моему, да облечет меня сугубо Его всесильная благодать теми оружиями "доброго воинствования", которыми он научил слабые руки мои на ополчение и персты мои на брань (Пс. 143, 1) еще при первом вступлении на путь иноческий; высота архипастырская да сочетается в сердце моем со смирением иноческим.

Вас же, святители Божии, молю Господом Иисусом Христом и любовью Духа, споспешествуйте мне в молитвах моих к Богу (Рим.15,30), да не вотще приму благодать (2Кор. 6, 1) архиерейства, да поможет мне Господь быть добрым делателем на ниве Его, "тщанием не ленивым, духом горящим, Господеви работающим" (Рим.17,11). Особенно же Тебя молю, Владыко и Отче мой, воспринявший меня в лоно любви своей и избравший своим сотрудником. Уже много лет светильник Твой стоит на свешнице западной Русской Церкви, разливая крутом кроткое сияние мира, благости и любви. Животворными лучами любви этой не преставай согревать мое сердце и Твоею мудрою, опытною рукою веди меня, Твоего покорного послушника и соработника, к осуществлению благих Твоих начинаний и забот о благоустройстве местной церковной жизни; для меня не будет большей радости, как исполнять Твои предначертания и, хоть отчасти, облегчать бремя архипастырских трудов Твоих.

Пресвятая Дево, небес и земли Царице, града и страны нашея Холмския всемогущая Заступнице! Ты призываешь меня служить в крае, судьбы которого издревле вверены покрову Твоего чудотворного образа. Помоги же мне рассеянных братьев наших собрать во единое стадо Христово, заблудших на путь правый наставить и всех просветить к зрению спасения вечного, да сподоблюсь и я услышать на страшном суде Сына Твоего блаженный и вожделенный глас: "Рабе благий и верный… вниде в радость Господа Твоего" (Мф.25,21). Аминь".

Настроение, в котором я приступал к хиротонии, напоминало то состояние, в котором я был при рукоположении во священство. Чувство неподготовленности к служению, большой трепет перед трудностью архипастырского долга, сознание тяжелой ответственности. Эти душевные состояния я и старался выразить в моей речи.

День моего посвящения, 12 января, был морозный. Посвящение во епископы — торжество глубокое по своему значению. Преосвященный Леонтий называл его "монашеской свадьбой", "обручением пастве". Народу собралось множество: чувствовалось, что это торжество всей Холмщины. Со всех концов съехалось духовенство; некоторые священники, оставив свои приходы, прибыли в сопровождении группы прихожан; приехали крестьяне; собрались "братчики"… Всем хотелось посмотреть на небывалое и невиданное в Холмщине зрелище.

Я был в каком-то полузабытьи: видел все, что вокруг меня творилось, и точно и не видел… Меня подвели к престолу, и я склонился перед ним в трепетном благоговении; над головой епископы держали раскрытое Евангелие; прочтя тайнодейственные молитвы, стали облачать меня в архиерейские одежды. Незабываемые минуты… Я почувствовал себя архипастырем — духовным вождем многострадального холмского народа, Между мною и толпою, взаимно, словно побежал ток… Сладостное ощущение родственной близости с паствой: я — и мои дети, Господом мне дарованные, за которых мне держать ответ перед Богом и историей. И тут же трепетное смущение: справлюсь ли? сумею ли поднять, улучшить душу моего народа — или своими ошибками лишь принесу ему вред? Еще думал: вот святыня — Холмская Богоматерь — свидетельница всех слез и стонов Холмщины… если меня выбрали в духовные руководители всего края, мне оказана великая милость и надо ее оправдать, достойно Господу послужить… Богоматерь со мною, Она поможет в устроении судьбы моего народа. — Вот мысли и молитвы этих минут.

Торжественно совершалась Литургия с моим участием уже в сане епископа. Я осенил народ благословением и мне пели "Ис полла эти деспота…". По окончании Литургии, по церковному чину, первенствующий епископ говорит поучение и вручает новому епископу жезл. Архиепископ Иероним сказал трогательнейшее "слово":

Преосвященный епископ Евлогий,

С чувством живой радости и благодарности к Богу приветствую тебя как возлюбленного брата во Христе. Радуюсь я о тебе, что ныне ты получаешь жребий высшего служения; радуюсь я о Церкви Русско-Православной, что она в твоем лице находит достойного иерарха; радуюсь и о себе самом, о том, что наше почти пятилетнее совместное служение должно продолжаться и отныне, что жребий твоего служения соединяется с моим и что мне, возлюбившему тебя как сына, судил Бог приветствовать как брата… Чин церковный повелевает мне в настоящий великий и единственный день твоей жизни сказать тебе последнее архипастырское поучение… Весь чин твоего исповедания и посвящения явился лучшим поучением для тебя, и ты сам преподал себе истинно христианское наставление, когда дал обет хранить веру в Бога Живого и Истинного и вверенное тебе стадо… Исполни, что обещал; поучай людей в том, что исповедал, — и совершишь с помощью Божьей неосужденно свое великое дело. Ныне ты все уже воспринял, сделался вне Церкви, по воле и силе Духа Святого, причастником архиерейской благодати; ты уже облечен в образ Христа всеми священными архиерейскими одеждами… одного недостает еще тебе, что дается после всего, — епископского жезла, символа величайшей в Церкви духовной власти. Менялись и доселе меняются в Церкви орудия мирского владычества. Ум человеческий измышляет все новые и новые средства для господства и истребления врагов; только наша архиерейская власть как власть не от мира сего имеет неизменно одно орудие — скромный жезл мирного пастыря… И ныне я вручаю тебе такой жезл как символ твоего архипастырского служения Церкви. Иди с ним в мир, выводи на пажить добрую овец нашей паствы, укрепляя немощных в вере… Пусть не смущается сердце твое, что тебе дается власть не к разорению, а к созиданию, — орудие не для истребления врагов и покорения их силою, но символ мира и пастырской любви. И в этом мирном орудии кроется великая сила… Сила эта — вера наша в божественную благодать, восполняющую недостающее, врачующую немощное, действующую могущественно в самой нашей немощи. Сила эта, наконец, в надежде на то, что скоро или не скоро все придут ко Христу; что придет час, когда будет "едино стадо и Един Пастырь". Содействовать по мере сил скорейшему наступлению этого великого часа — вот первый радостный долг каждого из нас. Иди без смущения и колебания, но в мире и радости на дело твое. Собирай с Божьей помощью расточенных и приводи всех ко Христу, дабы в день, когда явится, по слову апостола, Пастыреначальник, чтобы даровать неувядающий венец славы пастырям верным, ты мог дерзновенно сказать Ему: "Се аз и дети, яже ми дал есть Бог". Ныне же явись людям Божиим и преподай им благословение во имя Господне.

Епископы удалились из храма, а я с жезлом в руке благословлял народ. Бесконечной чредой все подходили и подходили молящиеся под благословение… По окончании этого обряда меня ввели в архиерейский дом; мне пропели "Ис полла эти деспота…".

Я приготовил обед на 70–80 персон. Столы были накрыты не только во всех приемных комнатах архиерейских покоев, но и в помещении нижнего этажа — для "братчиков", для певчих… Весь дом превратился в ресторан. За главным столом заняли места высшее духовенство и почетные гражданские и военные лица; тут были и генералы из Люблина, и корпусный командир, и начальник дивизии… У нас, в Западном крае, мясо монашествующим было позволено, в России — нет. Архиепископ Иероним и Гродненский епископ Иоаким его вкушали, а преосвященный Антоний от мясного воздерживался. Я дал распоряжение эконому, чтобы за главным столом подавали рыбное. Эконом схитрил — в мясной бульон пустил карасиков. Преосвященный Антоний попробовал и говорит: "Суп-то стервый…" А архиепископ Иероним мягко: "Не углубляйтесь…" Обед прошел с подъемом, с изобилием речей. Длился он так долго и так утомил престарелого архиепископа Иеронима, что его в изнеможении увели отдохнуть и давали капли. После обеда я развел усталых архиереев по комнатам, но остальные гости еще долго не расходились и, кто в столовой, кто в гостиной, продолжали оживленно беседовать. Мне облили новую рясу ликером: семинарский доктор, по случаю праздника наугощавшийся, расплескал на меня всю рюмку, изливая мне свои добрые чувства.

Вечером был чай; собрались все мои друзья, люблинские, варшавские и холмские. Должен отметить единодушное участие в празднике преподавателей семинарии, их старание разъяснить населению значение торжества: один из них Ф.В.Кораллов издал ко дню моего посвящения специальную брошюру.

Моя хиротония, вероятно, потому, что она была в Холмщине первой, действительно обратилась в народное торжество. Многие потом этот день вспоминали с чувством духовной радости. Думаю, что идея моего посвящения в Холме принадлежала Саблеру. Благодаря соучастию народа между мною и паствой возникла мистическая связь, которая должна была остаться до конца. В те времена применялась система переброски архипастырей: опала или благоволение проявлялись часто в перемещениях с одной кафедры на другую. Эта система — неканоническая и вредная во всех отношениях. Моим горячим желанием было связаться с Холмщиной пастырскими узами до конца жизни. Быть всю жизнь епископом Холмским, как епископ Николай был — Японским; мне этого хотелось всей душой.

Наутро после хиротонии я, согласно правилу, должен был служить обедню в Крестовой церкви (имени святителя Михаила, первого митрополита Киевского) при архиерейском доме. Домовые церкви в архиерейских домах были устроены так, что они либо непосредственно примыкали к столовой, либо имели вход из моленной. К Литургии собрались все епископы. Мне много приходилось служить с архиереями, порядок архиерейской службы я усвоил, и обедня прошла благополучно, без ошибок.

Днем я поехал на "чай" в семинарию. Там вновь поздравления, речи…

После пережитых волнений наступила реакция — мне хотелось остаться одному, обдумать все впечатления, разобраться в них. Гости скоро все разъехались.

Вскоре после хиротонии архиепископ Иероним пригласил меня к себе. "Я хочу вас представить Варшаве", — писал он. (Ректора семинарии архимандрита Дионисия он пригласил тоже.) За мной был прислан особый салон-вагон; владыка Иероним устроил мне торжественную встречу, собрал видных представителей гражданских, военных и учебных русских властей, со всеми меня знакомил, предложил служить в соборе… Его отеческая любовь проявлялась в стремлении мне содействовать, меня опекать и награждать: в этот приезд он мне подарил рясу и посох. Я провел в Варшаве дня три-четыре и, сделав необходимые официальные визиты высшим гражданским и военным чинам, вернулся в Холм под впечатлением варшавских дней, которые дали мне почувствовать, что я в Западном крае "важная особа".

Трудовые будни моей епископской жизни начались с ознакомления с новой сферой деятельности.

Консистории в Холмщине не было, холмский викариат зависел от Варшавского Епархиального управления, но ввиду особого характера местной народной жизни ему дана была некоторая, хоть и ограниченная, самостоятельность, и существовало свое Духовное правление. В противоположность Холмщине, паства Варшавской епархии состояла не из местного, коренного населения, а пришлого из России: служащих всех ведомств государственного аппарата, войсковых частей и проч. — словом, из людей "перелетных". Наше Духовное правление рассматривало местные церковные дела; викарий с его заключениями соглашался (или не соглашался), а окончательное утверждение они получали лишь в Варшавской консистории, куда все дела и отсылались. Там нас варшавские отцы иногда поправляли, а иногда наши решения отклоняли. Случалось, возникали недоразумения. Особого самолюбия у меня не было, но я не мог не дать себе отчета, что в некоторых делах, главным образом униатских, было уже много напутано; что решения выносились не в свободном духе веры, а иногда и по соображениям бюрократическим. Чиновники решали дела согласно букве закона, приказа, правила, не считаясь с народом, лишь бы только послать донесение в Петербург, что с православием в Холмщине все обстоит благополучно. В действительности с Православной Церковью обстояло совсем не благополучно. До 100000 "православных" в душе оставались униатами… Официально уния была упразднена в 1875 году государственным законом, но веру в душах закон упразднить не мог, и в некоторых местностях православные храмы пустовали, и к священнику народ за требами не обращался. Были приходы, где до 90 процентов населения бойкотировало православные церкви и, не имея своих, униатских, оставалось без церкви. Этих непримиримых называли "упорствующими". Они были подлинной язвой на теле Холмщины. Беду эту я сознавал и очень скорбел. А что предпринять? Как эту язву лечить? Свободы вероисповедания в России тогда еще не было, уния была упразднена 28 лет тому назад, а время ничего не изменило, конфликт не разрешался, православие по всей линии не торжествовало. Наоборот, чем дальше, тем все чаще и чаще поступали прошения об отпуске в лоно католичества. Наша канцелярия была завалена подобными прошениями. Правила, которыми надо было руководствоваться при их рассмотрении, были формальные: кто были предки? Если они были католики, разрешить просителю вернуться в католичество можно; если униаты — нельзя. Прочитаю, бывало, прошение и не знаю, что ответить на основании формальных вопросов: ходил дед в костел — не ходил? а где отец бывал на богослужениях? и т. д. Мучительно-тягостно было это бюрократическое дознание, решавшее судьбу верующей души… А тут еще вскрылось, что консисторские чиновники за отпуск в католичество брали взятки. Это уж окончательно запутывало дело.

Одновременно с церковно-административными делами мне приходилось знакомиться с учебными заведениями и с полками местного гарнизона. Везде надо было появляться, везде надо было что-нибудь сказать, вникая в разнообразные нужды паствы. А там подошел и Великий пост с соответствующими покаянным дням проповедями.

После Пасхи я решил начать епископский объезд приходов. Справился, какая часть Холмщины дольше всего не видела епископа, и направился в Замостский уезд. Я выехал после посевов, но до сенокоса и до праздника святителя Николая Чудотворца, — в те пасхальные дни, когда праздничное настроение еще не угасло.

Замостский уезд считался одним из наиболее ополяченных — в нем было много "упорствующих". Почти весь уезд принадлежал графу Замойскому. Великолепные "латифундии" польского магната. Культурные, чудные имения, охоты, заповедные рощи, замок… — все было поставлено на широкую ногу. "Латифундии" обрабатывались рабочими, которых помещичья администрация расселяла на хуторах (фольварках). Тысячи народа материально зависели от могущественного работодателя, и, разумеется, окормлять в польском духе людей материально зависимых непосильной задачи не представляло. В уезде были прекрасные, богато устроенные костелы, а православные церкви систематически приводились в состояние полного упадка. Запущенные, развалившиеся, с соломенными крышами, на которых иногда аисты вили себе гнезда, — вот какую печальную картину являли в уезде православные храмы… Тут проводилась уж не уния, а шел планомерный и непрерывный натиск католичества и неразрывно связанная с ним полонизация.

В Западном крае крестьян освободили в 1863–1864 годах и освободили без земельного выкупа, т. е. условия освобождения были лучше, чем в России. Мало того, учитывая католические и полонизаторские посягательства помещиков на крестьянство, русское правительство старалось ему помочь и обложило "панов" сервитутом, своего рода данью в пользу народа. Эта помещичья повинность была источником бесчисленных пререканий между обеими сторонами. Виды сервитута были разные: 1) лесной — ежегодно на ремонт церквей помещик обязан был давать 1–2 дерева, согласно исконной традиции, по которой местные "паны" считались попечителями (прокураторами) окрестных церквей. Эту повинность помещики старались обойти: назначит на сруб дерево за 10 верст, — кто за ним поедет! 2) дровяной сервитут — давал крестьянам право вывозить из помещичьих лесов сухостой и валежник. Дабы оградить помещиков от злоупотреблений, закон разрешал крестьянам отправляться в леса за дровами "без топора". Крестьяне роптали: "Без топора! Что мы, медведи? Как же нам без топора?" Но как было их пускать с топором? Они подрубали деревья, дабы на следующий год иметь побольше сухостоя… Их обвиняли в плутовстве — они оправдывались: "Да нет… да это не мы… разве мы стали бы…" и т. д. 3) пастбищный сервитут — обязывал помещиков предоставлять крестьянам, для пастбищ их скота, свободные от посевов луга и жнитво; но этот закон они старались обойти и окапывали свои луга широкими канавами: скотине и не перескочить.

Все эти виды сервитута давали повод к бесчисленным недоразумениям и взаимной неприязни; возникали ссоры, даже драки с помещичьими сторожами, подавались жалобы в разные инстанции… — словом, неурядица была безысходная. Дабы положить этому конец, помещики откупались от сервитута и отдавали во владение крестьянам участок леса или луга. Комиссары по крестьянским делам такого рода сделки всячески поощряли, даже уговаривали крестьян на обмен соглашаться. На деле (иногда, увы, за взятки!) — держали руку помещика. Такого рода замена была не в интересах крестьян: за 4–5 лет свой лесной участок они успевали свести, и у них не оставалось ни леса, ни сервитута.

В бытность мою епископом мне не раз приходилось выслушивать крестьянские жалобы. Помещики меня недолюбливали, мужики, наоборот, любили и доверяли мне свои нужды и недоумения. Приедут на базар в Холм, посовещаются о своих делах — и зовут друг друга: "Пойдем к Евлогию!" Ввалятся, бывало, ко мне в кожухах, с кнутовищами… Келейник ропщет: "Грязи нанесли…" Я принимал их в задней комнате, выслушивал их, советы давал. Когда дело шло о ликвидации сервитутных повинностей, всегда им говорил: "Никогда на обмен не соглашайтесь, если хотите, чтобы помещики были в ваших руках". Иногда крестьяне доверчиво совету следовали.

Итак, я отправился в Замостский уезд. Мою "свиту" составляли благочинный, ключарь и два диакона. Встречали меня в селах — и духовенство и крестьяне — очень радушно, торжественно, по всем правилам своих необыкновенно красивых народных обычаев.

Девушки в цветах и венках, в национальных костюмах толпой выходили мне навстречу. Деревенские парни, с национальными флагами в руках, гарцуя на разубранных цветами конях, хоть и без седел, кавалькадой окружали мой открытый экипаж. Такую, бывало, поднимут вокруг меня пыль, что я весь белый. Келейники негодуют, кнутами отгоняют всадников, а я беды в облаках пыли не видел. "Как вас запылили!.." — сокрушается потом какая-нибудь матушка сельского священника, глядя на меня. А я в ответ: "Мы сами пыль и прах… ведь пыль-то эта пшеничная!"

В одну из следующих поездок этот красивый обычай — встречать почетного гостя кавалькадой — привел меня в некоторое недоумение: у всадников в руках были испанские флаги… Потом выяснилось, что, готовя мне встречу, не успели раздобыть национальных флагов, бросились в полковое собрание местного драгунского полка, там тоже нужных флагов не оказалось; но был запас испанских, оставшихся от встречи какой-то испанской делегации, почтившей когда-то своим присутствием праздник полка, шефом которого состоял испанский король. Вот почему меня, русского архиерея, приветствовали испанскими флагами…

Как только в селе я выходил из экипажа, толпа встречавших девушек замыкала меня и сопровождавшее меня духовенство в круг огромного венка из зелени и с пением церковно-народных песен [26] вела к храму. На пороге встречал меня настоятель прихода и говорил приветственное "слово". Я просил, чтобы священники избегали общих фраз, а в кратких чертах знакомили меня с положительной и отрицательной стороной приходской жизни. И действительно, в своих речах, иногда горячих, они давали яркую ее характеристику. После встречи бывал молебен с крестным ходом, с чтением Евангелия на четырех углах, с кроплением святой водой; затем возглашали многолетие в церкви, я произносил "слово" и оделял молящихся крестиками. Далее, в зависимости от времени дня, следовал чай или обед в домике священника и я посещал сельскую школу. Дети говорили по-польски. Укоряю их, почему они не говорят по-русски, а они в ответ: "Да мы в Польше…" — "Как в Польше?.." Я разговаривал с учителями, со стариками, с молодежью; всех убеждал: "Будьте русскими, будьте православными, помните предков, не ломайте себя…"; давал директивы: говорить по-русски, разучивать русские песни, припомнить наши сказки, игры, восстанавливать в житейском быту русские обычаи… "Когда я опять к вам приеду, вы мне покажете, как вы работали", — заключал я.

Мне хотелось народ расшевелить, направить по религиозно-национальной линии, особенно детей и молодежь. Холмские деревни не в пример нашим: едешь, бывало, в России по деревням — всюду песни, детский гвалт… а тут — все по щелям, как пришибленные. Деревни молчаливые, унылые. Мои настоятельные советы не пропали даром. Понемногу вся Холмщина запела, точно от сна пробудилась, о своем прошлом вспомнила…

Так ездил я от села к селу в течение трех недель, успевая за день побывать в 3–4 приходах. По местным законам, подводная повинность ложилась на население: низшее чиновничество, новобранцев и казенные грузы обязаны были возить крестьяне; высших духовных особ и важных чиновников возили помещики. "Паны" в уезде были богатые, многие жили в своих поместьях круглый год и имели отличные выезды. Мне высылали прекрасный экипаж, четверкой, и еще два парных экипажа для "свиты". Мы платили помещикам по определенной разверстке: с версты и с лошади; расплатой ведал мой ключарь, но как-то всегда неприятно было пользоваться этим одолжением.

Ночевал я во время объезда у священника того прихода, куда мне случалось попасть под вечер. Духовенству в Замостском уезде материально жилось неплохо. Оно получало 100 рублей месячного жалованья при готовом хозяйстве. Это давало ему возможность не думать только о куске хлеба и удовлетворять свои культурные запросы. Священники читали газеты, интересовались текущими общественными и политическими событиями. К вечеру в домике "батюшки" собирались соседи, гости, деревенская интеллигенция. Начиналась общая беседа. Я так утомлялся за день, что невольно с нетерпением ждал, когда все разойдутся, тем более что мне предстояло рано вставать. Но ложиться приходилось поздно. Смотришь, койка приготовлена в той же комнате, где ужинали, и надо ждать, когда гости уйдут, когда уберут со стола… А уже 12 часов! Ложишься спать — в комнате пахнет селедкой, луком, водкой… Таковы были условия моих ночевок.

Объезд замостских сел прекрасно осведомлял меня о церковной жизни приходов. Помогали мне и церковные "летописи". Каждый приходский священник должен был вести церковную "летопись", отмечая в ней все события приходской жизни. По этим записям можно было судить о состоянии прихода; они характеризовали и священника и прихожан. Я читал их в экипаже на пути от села к селу. Бывали очень интересные. Читая одну из них, мне довелось, например, узнать, как рядовое холмское духовенство отзывалось о преосвященном Тихоне, впоследствии Патриархе.

К нам, в Холмщину, зачастую перебегали, несмотря на пограничный кордон, галичане-русофилы, среди них бывали и священники. Они принимали православие и оседали тут же где-нибудь в Холмщине. Воспитанные в условиях австрийского либерального строя, они и в новом своем отечестве оставались верными свободолюбивому духу. Так священник из галичан, протоиерей Трач, в церковной летописи отметил, что в таком-то году приход посетил преосвященный Тихон, и тут же весьма независимо высказал свое суждение: "Первый раз в архиерее вижу человека".

— Как же вы в официальном документе так написали? Разве раньше все были звери? — удивился я.

О.Трач смутился. Я запер документ в чемодан, сказал, что пошлю его в консисторию, — и поехал дальше. Потом на обеде, который мне устроило духовенство в уездном городе, о. Трач попросил меня не поднимать истории из-за его неуместного замечания. Я согласился.

Во время объезда я впервые узнал, что такое "упорствующие".

Подъезжаем к деревне — пустой, полуразрушенный храм… На пороге — священник в слезах меня встречает… Два-три прихожанина… — и тоже плачут. Жалуются, что деревня Православной Церкви не признает; по ночам прокрадываются из Галиции ксендзы и справляют все нужные требы; местное население тяготеет к католическому зарубежью, перебегает за кордон без особого труда, чтобы пообщаться со своими единоверцами, а то просто занимаясь мелкой контрабандой (приносили из Галиции эфирные капли). Близость Австрии мне довелось и самому ощутить, когда, сокращая путь, мы некоторое расстояние проехали по австрийской земле. Австрийские пограничники отдавали мне честь, но на вопросы не отвечали.

Закончился мой объезд посещением уездного города Замостья. Я прибыл туда ко дню святителя Николая. В городе была старая церковь его имени, построенная в XVII веке еще "братчиками" эпохи западнорусских "братств". В ней был древний семиярусный иконостас, тоже доуниатской эпохи.

Замостье — город совершенно ополяченный. И присутствие многочисленных русских войск — казачьей бригады, Бородинского полка и пограничной стражи — влияния на польский дух города не оказывало.

Я служил обедню в церкви святителя Николая, сказал "слово" о судьбах православия. На следующий день меня чествовали воинские части большим обедом. Я воспользовался "пиршеством", чтобы поднять национальный дух среди присутствующих военных лиц.

Пределы и степень польского влияния, его материальную и культурную силу уже к концу объезда я себе уяснил. В Петербурге думали, что мы давим поляков. Какое заблуждение! Почти все культурное общество нашего края представляло из себя сплоченное польское целое; "нашими" были только духовенство и крестьяне — "хлоп да поп", по местному выражению.

Поездка дала мне много — сблизила с народом, я заглянул в его душу, увидал, что многострадальное историческое прошлое ее придавило, измучило, изломало, но вырвать православного русского корня все же не смогло. Не прошла эта поездка бесследно и для православного населения. Народ словно встрепенулся, почувствовал во мне духовную опору. "Волны восторга окружали вас по всему уезду…" — таково было впечатление матери Афанасии, игуменьи Радочницкого монастыря.

По возвращении в Холм я составил отчет о моей ревизии и послал резюме архиепископу Иерониму, а потом поехал к нему с личным докладом. Я рассказал ему о положении Православной Церкви в нашем крае, ознакомил с директивами, данными мною на местах. В общем они сводились к тому, чтобы посредством возвращения к родному языку и к забытому русскому фольклору попытаться оживить заглохшее в народе чувство русской стихии. В этом методе, не внешнего и не насильственного, а свободного и культурного воздействия на народную душу я видел пока единственное средство, которое могло бы пробудить в моей пастве русское национальное самосознание.

Летом, в Петров пост, приехал ко мне отец в сопровождении нашего родственника-священника и его дочки, пятнадцатилетней девочки. Мать моя приехать не могла, она уже тогда все прихварывала и на далекое путешествие не решалась. Родители мои жили теперь в г. Епифани. Отец был настоятелем собора. Туда перевел его в мае 1903 года Тульский епископ Питирим.

Отцу я был очень рад. Выслал за гостями мой выезд, и их привезли ко мне на дачу. Архиерейская дача была прекрасная: каменный домик, большой сад, цветник, пруд с рыбой, лес…

С первого же дня по приезде отца я почувствовал, что в моих взаимоотношениях с ним что-то изменилось. Мое епископство внесло какую-то стеснительность, не было между нами былой простоты, близости, непосредственности. Бытовая сторона архиерейского сана создавала отчужденность. Обстановка, в которой я жил, атмосфера торжественности, некоторого величия и почестей, которая меня окружала, внешние формы моей жизни… отца восхищали — он сиял! Но неестественность наших отношений дала себя остро почувствовать в первое же воскресенье, когда он пожелал сослужить и мне пришлось давать отцу целовать руку…

В конце августа пришла скорбная весть: скончалась мать Анна, игуменья Вировского монастыря… Болела она давно (у нее был туберкулез). Аскетические и молитвенные подвиги надломили ее здоровье. Она жила в темной, в одно оконце, холодной келье, над погребом, и никакие уговоры и просьбы сестер не могли ее заставить перебраться в другое помещение. Сильная духом и характером, она была среди сестер первой подвижницей, первой труженицей. В монастыре бывали и тяжкие дни. Случалось, топить было нечем, тогда сестры отправлялись ломать ветки с придорожных тополей; иногда приходилось монастырю и голодать, лишь бы не сокращать довольствия в монастырской богадельне, школе или приюте… Мать Анна примером удивительной своей самоотверженности увлекала за собой и сестер. Она была — сама любовь. К себе строга, к другим она относилась снисходительно. Ее любовь всем передавалась — ее любили ответно. Войдет, бывало, в приют — дети на ней виснут, со всех сторон ее облепят; проезжает по деревне — бросает ребятишкам конфеты, орехи… Сколько детей "упорствующих", к неудовольствию родителей, влеклись к матушке Анне! Недугом своим она мучилась долго. Архиепископ Иероним настоял на поездке за границу, в Ментону, и дал для этого средства. Но Ментона не помогла. Возвращаясь в родную обитель, она заехала ко мне в Холм. На меня она произвела впечатление уже совсем потусторонней, святой… Она умерла 29 августа (1903 г.) 37 лет. Смерти она не боялась, подготовилась к ней с подобающим вниманием. Скончалась в присутствии сестер, сидя на своем убогом, жестком ложе, с крестом в руках; и до последней минуты молилась, не спуская глаз с образа Божией Матери…

Архиепископ Иероним послал меня на похороны. Мать Анну сестры обожали. Горе их было неописуемо. Когда я подъехал к обители, со стороны храма до меня донесся гул рыданий. Я вошел в храм, сестры увидели меня — и плач усилился. Я хотел сказать слово утешения, стал на амвоне — не мог вымолвить ни слова: заплакал… Три дня длилось сплошное моление: парастасы сменялись панихидами. В последний день я взял себя в руки и сказал проповедь. На похоронах сестры обезумели — поскакали в могилу: "Закапывайте и нас!.." Полицейские их вытащили.

Преемницей почившей игуменьи сестры избрали ее приятельницу, старушку мать Софию (в миру княгиня Шаховская, рожденная Озерова), около полугода прожившую при монастыре. 17 сентября я ее постриг под именем Софии. Она была в родстве с духовным публицистом Нилусом, автором "Сионских протоколов".