15. АРХИЕПИСКОП ВОЛЫНСКИЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

15. АРХИЕПИСКОП ВОЛЫНСКИЙ

Война (1914–1917)

Перед отъездом из Холма я получил поздравительное письмо от архиепископа Антония Волынского в ответ на мое поздравление его с новым назначением. Он советовал поторопиться с отъездом из Холма, чтобы мне поспеть к открытию Общеепархиального съезда благочинных Волынской епархии (в Почаеве), а дорогой предлагал встретиться с ним в Киеве, где он проездом в Харьков хотел остановиться тоже. "Я хочу вам передать епархию "из полы в полу"…" — писал он.

В Киеве я прожил с неделю, архиепископ Антоний — дня два. Гостили мы у престарелого митрополита Флавиана. Перед тяжелой работой, которая мне предстояла, отдых, хоть краткий, мне был необходим. Время я провел в Киеве приятно, отдохновительно; по настоянию митрополита Флавиана я несколько свой отъезд затянул и к открытию Епархиального съезда на Волынь не попал.

Выехал я из Киева в салон-вагоне, а по прибытии в Бердичев был встречен волынскими представителями: секретарем консистории Добровольским, ключарем собора протоиереем А.Голосовым, благочинным протоиереем И.Глаголевым и епархиальным наблюдателем церковноприходских школ протоиереем Федором Казанским. От Бердичева на Житомир идет "узкоколейка"; по линии о моем проезде дали знать, и на станциях меня ожидали депутации: духовенство с крестными ходами, крестьяне с хлебом-солью… Везде приходилось обмениваться приветствиями.

Наконец я прибыл в Житомир.

Этот губернский город Волыни — тихий захолустный малороссийский городок, живописно раскинувшийся на берегах реки Тетерева, — славился своей дешевизной и тем привлекал заштатных петербургских чиновников, которые переселялись сюда доживать свой век.

На вокзале меня встретили: мой викарий епископ Гавриил Острожский [47], вице-губернатор С.В.Шереметев (губернатор отсутствовал) и еще какие-то представители гражданских и военных властей. Под трезвон колоколов я проехал в собор. Огромный, холодный, неуютный, в первую минуту он удручал впечатлением холода и пустоты. Невольно вспомнился милый, молитвой овеянный Холмский собор… В нижней церкви Житомирского собора хранились мощи (голова) мученицы Анастасии Римлянины; привез их с Востока архиепископ Модест, в бытность свою Холмским викарием, и с ними уже никогда не расставался — возил с собою всюду: в Холм, в Нижний Новгород, на Волынь… Сейчас живет в Париже графиня А.Ф.Нирод, имение которой находилось в десяти верстах от Житомира; она рассказывала, что приехал к ним в усадьбу как-то раз архиепископ Модест с коробкой. "Что это у вас — шляпа?" — спросили его. "Нет, — мощи…" — "Как же вы их с собою возите?" — "Да боюсь их оставить, не украли бы…" — пояснил архиепископ Модест. Впоследствии довольно долго мощи пребывали в соборе без раки, пока наконец архиепископ Антоний не устроил нижнюю церковь и раку, прикрыв ее большой иконой так, что была видна голова; по пятницам у раки стали служить молебны с акафистом.

При входе в собор меня встретил кафедральный протоиерей о. К.Левицкий, маленький, но удивительно громогласный священник ("мегалофон", как его назвал посетивший Волынь патриарх Антиохийский Григорий), он сказал мне приветственное "слово". Отвечая на его приветствие, я подчеркнул, что холмский народ и волынский этнографически почти неразличимы: по духу и укладу холмичи и волынцы братья.

После официальной встречи в соборе я отправился с епископом Гавриилом в архиерейский дом, чтобы побеседовать о положении дел в епархии.

Архиерейским домом считалось подворье Почаевской Лавры, а специально для архиереев выстроенный дом сдавался внаем. Архиерейские покои оказались неуютны, несуразны по планировке комнат и были обставлены потертой, обшарпанной мебелью. Мой предшественник архиепископ Антоний комфорта не любил; у него всегда кто-нибудь проживал или ночевал из опекаемых им студентов или духовенства, гости спали на диванах, устраиваясь как и где кто мог, и на всей архиерейской квартире лежал отпечаток неустройства и беспорядка — "караван-сарай", по остроумному замечанию упомянутого вице-губернатора. Прелестна была лишь Крестовая церковь Почаевской Божией. Матери: небольшая, уютная, привлекавшая всегда много молящихся. Мой кабинет непосредственно прилегал к ней и был соединен дверью. Близость церкви — какое это было утешение! Идет, бывало, рядом служба, слышны возгласы, пение… а я сижу за письменным столом, заваленным консисторскими делами, и нет-нет и прислушаюсь… Помолишься, попишешь, потом опять помолишься…

Консисторская работа налегла на меня в Житомире всей тяжестью; в первое же утро по приезде мне был прислан из консистории громаднейший портфель, туго-натуго набитый бумагами (отныне такое количество бумаг я получал ежедневно). Поначалу я утопал в "делах", просиживал за письменным столом часами, ложился спать поздней ночью, чуть ли не под утро. Мой личный секретарь, записывавший мои резолюции для передачи их в консисторию, и два писца едва справлялись с работой. Такое огромное количество консисторских дел объяснялось огромным числом приходов в новой моей епархии (1200 приходов), в Холмщине их было только 330. Сколько кляуз, наговоров, бракоразводных дел и всякого житейского мусора заключалось в этих консисторских бумагах! Не говоря уже о том, что с первого же дня меня буквально засыпали анонимными письмами. Одни — давали мне характеристики некоторых духовных лиц, изобличающие их поведение: "Не верьте ему — он мошенник!", "Будьте осторожны — он Соловей-разбойник!", "Мы ждем, что ты наведешь порядок…" — подобными фразами эти письма были пересыпаны. Другие — доносили о том, что про меня в епархии говорят, например: "Едет архиерей "хлопоман"… держитесь! берегитесь!" и т. д. Наконец третьи — содержали стишки и карикатуры. Все это было так противно, что я велел всю эту подметную литературу сжечь.

Среди всяких бумаг и корреспонденции главное место занимали журналы и протоколы консистории: ее решения я либо утверждал, либо отклонял. Внимательное наблюдение за деятельностью консистории я всегда считал необходимым, потому что недосмотр зачастую ведет к непорядкам.

Я разобрался в куче дел, писем, бумаг и через два дня выехал на Епархиальный съезд, который еще не успел закрыться. Со мной отправились настоятель, ключарь, благочинный о. Иоанн Глаголев (мой земляк, туляк) и еще кто-то.

Волынь — губерния необъятная. Житомир — в крайнем восточном углу, Почаев — в крайнем западном, в 6–7 верстах от австрийской границы. Ехали мы через Бердичев до станции Рудня-Почаевская, оттуда проселочной дорогой в Лавру. Для меня и свиты моей было подано несколько экипажей — образовался целый поезд. На пути мы останавливались в селах, через которые проезжали. Сельские церкви на Волыни плохонькие, запущенные. Подъезжаешь, спрашиваешь: "Где батюшка?", в ответ слышишь: "Батюшка болен…", а ключарь мне шепчет: "Не болен, а пьяный лежит".

Подъехали к Почаевской Лавре… — какая красота! [48]

Центральный храм Лавры — великолепный старинный собор (Успенский) в готическом стиле, изумительный по гармонии линий и деталей, с чудесной колокольней над самым обрывом. Он был построен в XVII веке графом Потоцким. Легенда гласит, что он выстроил его по обету, в благодарность Богу за спасение: его чуть не убили лошади. В верхнем храме собора сияла чудотворная икона Почаевской Божией Матери, вся усыпанная изумрудами и бриллиантами (во время молебнов ее спускали на винтах для поклонения народа). В подземелье, в пещерном храме, хранились мощи преподобного Иова Почаевского, и тут же в подвале была "стопа" Богородицы. Кроме Успенского собора в Лавре был еще другой собор — Троицкий, выстроенный при архиепископе Антонии архитектором Щусевым в новгородском стиле, весьма не гармонирующем с готикой главного Почаевского храма.

Я прибыл в Успенский собор и был встречен при входе наместником Лавры, старцем архимандритом Паисием и целым сонмом духовенства в блестящих ризах. Сознание, что я архиепископ Волынский, священноархимандрит святой Лавры, меня даже как-то подавляло. Наместник и все собравшиеся духовные лица повели меня со "славой" в храм, где мы отслужили молебен. Оттуда мы прошли в нижний храм к мощам преподобного Иова. В своем "слове" я выразил волновавшие меня чувства, сказав, что не столько учить я приехал в эту обитель, сколько учиться, ибо здесь каждый камень — великое поучение.

Отдохнув после завтрака, я направился на заседание Епархиального съезда.

Первое, что меня на Съезде поразило, это подношение от духовенства секретарю консистории — чудной, драгоценной иконы. Секретарь был уже немолодой человек (впоследствии я узнал его ближе), ловкий, умеющий со всеми ладить, а на кого нужно — нажать, любитель выпить. Что-то в этой идиллии с подношением мне не понравилось… Понемногу на Съезде я разговорился, со многими священниками познакомился и вскоре понял, что епархиальное духовенство настроено очень право. Кафедральный протоиерей прямо мне заявил: "Мы все черносотенцы". Этот термин тогда определял ту крайнюю правую группировку монархического направления, которая именовалась "Союзом русского народа". Позже я узнал, что выборы в земство [49], а также в Государственную думу происходили в архиерейском доме (с целью овладеть выборщиками); разномыслящих всячески оттирали; был случай, когда в день выборов на местах архиерей вызвал священника в Житомир, а по возвращении его домой выборы были уже кончены… Общее впечатление о волынском духовенстве, которое я видел на Съезде, осталось довольно бесцветное, серенькое. Наши холмские батюшки были живее, развитее.

В ближайшее воскресенье праздновалась в Житомире память святой праведницы Иулиании, частица мощей которой находилась в соборе, и я торопился на торжество, но все же успел ознакомиться с Почаевской обителью и с братией.

Монахов в Лавре было человек двести. Братия, добрая, скромная, не очень дисциплинированная, немного была вовлечена в политику. Наместник Лавры, престарелый о. Паисий, на нее влиять, по-видимому, не мог. Главную роль в Лавре играла Почаевская типография и ее возглавлявший архимандрит Виталий. Обслуживающие типографию монахи (их было человек тридцать — сорок) вместе со своим главою представляли нечто вроде "государства в государстве". У них была своя церковь, они имели свое общежитие — отдельный корпус. С остальными монахами "типографщики" не сливались, считали себя миссионерами, аристократами, а остальных — мужичьем и дармоедами, занятыми только интересами трапезы и "кружки". Монахи Лавры их тоже не любили и над ними подсмеивались. Между обоими лагерями были рознь и вражда.

Назначение типографии было не столько распространение религиозного просвещения в народе, сколько политическая борьба "типографщиков" в духе "Союза русского народа" со всеми инакомыслящими. На праздники в Лавру стекались многотысячные толпы богомольцев, и этим пользовались миссионеры для яростной политической агитации; своими речами они накаливали народ против "жидов", интеллигенции и т. д. Такими речами славился известный иеромонах Илиодор, воспитанник Почаевской Лавры; он произносил их, потрясая палкой с набалдашником в виде кулака. Архимандрит Виталий распространял среди паломников черносотенные листовки. Он основал для крестьян "народный банк" с пятидесятикопеечными взносами: предполагалось таким путем создать денежный фонд для покупки земли и сельскохозяйственных орудий; не осведомленные в финансовых вопросах, не знающие экономических условий заправилы банка работали кустарно и реальной пользы вкладчикам не принесли; в революцию мужики требовали от архимандрита Виталия: "Верни полтинники!" Конечно, нельзя отрицать и положительного значения Лаврской типографии: миссионеры укрепляли в народе церковно-национальное сознание и снабжали епархию церковно-богослужебными книгами.

Доходы у Почаевской Лавры были большие. Одна часть их отчислялась на церковь, другая шла монахам, а третья — настоятелю Лавры, т. е. волынскому архиерею; она выплачивалась ему по третям, в год он получал тысяч двадцать — двадцать пять. Поступление доходов было приурочено к большим праздникам, когда народ тысячами притекал в Лавру и жертвовал щедро и деньгами и натурой. Так, например, бабы несли холсты. Наместник как-то раз спросил меня: "Что прикажете делать с вашей долей холста?" Я отдал ее в пользу общежития Лавры. Вообще Почаевская Лавра была богатая. Владыка Антоний несколько поколебал ее экономическое состояние постройкой храма. (Пришлось даже продать прилегавший к Лавре лес.) Братия была очень недовольна им — и не без оснований — за эту расточительность. С такими средствами, при более хозяйственном их расходовании, можно было создать или поддержать больше культурных учреждений.

Вернулся я в Житомир к самому празднику святой Иулиании. Несмотря на будний день, народу собралось множество. Я был тронут и взволнован таким проявлением благочестия волынского народа.

Сделав все неотложные визиты представителям местной власти, я вновь занялся своими епархиальными делами. Жизнь стала налаживаться, понемногу завязались знакомства, деловые и дружеские связи. Я подружился с вице-губернатором Шереметевым; у него был автомобиль, и раза два-три в неделю мы совершали с ним поездки в окрестности Житомира, делая набеги на сельские приходы. Подъезжаешь, бывало, к сельской церкви — дверь заперта. Спрашиваешь: "Где батюшка?" — "Спит…" Посылаешь за ним. Узнав, что приехал, архиерей на зов бежит перепуганный, бледный, лицо заспанное, в волосах сено, трясущимися руками дверь храма отпирает: ключ в скважину не попадает… О моих внезапных посещениях прослышали другие священники уезда и, конечно, были очень недовольны, хотя, разумеется, я не злоупотреблял этими внезапными наездами.

Стал я ездить и на экзамены в семинарию. Здание семинарии было большое, новое, прекрасно устроенное — прямо дворец; около него был ботанический сад, там были расставлены астрономические приборы.

Если обобщить мои первые впечатления от Волыни, то должен сказать, что, по сравнению с Холмщиной, все здесь было в громадных масштабах, но все было тускло и серо. Волынь можно было уподобить огромной многоводной реке с тихими заводями, а Холмщину — живому, быстрому потоку ключевой воды.

Прошло месяца полтора после моего приезда. И вот однажды, в дождливый день, сижу я после завтрака на диване, читаю — и вдруг телеграмма Саблера: "Берегите святую икону". За несколько дней до этого произошло Сараевское убийство эрцгерцога Фердинанда. Прочитав телеграмму, почуял страшное… понял сразу в чем дело: драгоценная чудотворная икона Почаевской Божией Матери в 6–7 верстах от границы, Лавра — мишень для австрийских выстрелов. А тут еще и зловещее совпадение!

Днем приехал ко мне холмский губернатор Кошкарев с расспросами о Холмщине, с которой он меня просил его ознакомить. Сидим, беседуем, — и вдруг стемнело, и над городом пронесся ураган с кровавым дождем. (Очевидно, вихрь подхватил где-нибудь красный песок.) Перед моим домом повалило огромный тополь. Народ усмотрел в этом знамение надвигающегося бедствия. Тяжелое впечатление оставило это явление природы…

На другой день я выехал в Почаев.

Взять икону из Лавры и увезти ее с собой было нелегко: войны еще нет, преждевременно мутить народ и сеять панику невозможно. Увезти ее тайком, обманывая народ, я тоже не мог. В Почаевском соборе всегда толпились люди, человек сто — двести богомольцев; как-то народу надо было объяснить необходимость увезти икону — и я сказал, что она нужна населению Житомира, потому что вокруг города вспыхнула эпидемия. Поднялись вой, крик, истерики… "Не дадим! Не дадим!.." Мы, духовенство, ушли, а монахи стоят растерянные, не зная, что делать; потом, чтобы заглушить крики, запели молитву Божией Матери, подняли икону на шестах и понесли до ближайшей железнодорожной станции — до города Кременца (22 версты). Я опередил их в экипаже, дабы своевременно встретить икону в городе. Подъезжаю к Кременцу (там стоял Якутский полк) — весь полк в строю перед полковой церковкой… кругом толпится народ… тревожная, напряженная тишина… полковые дамы плачут. Командир полка попросил меня внести икону в церковь, отслужить молебен и благословить полк. "Кто знает, может быть, многие уже не вернутся…" — сказал он. Я стал успокаивать: "Войны же еще нет, мобилизация не объявлена…" Но успокаивать было трудно, предгрозовое настроение передавалось всем, и люди, безотчетно чуя правду, к бедствию уже приготовлялись. После полковой церкви я отслужил молебен в городском соборе, затем икону отнесли на вокзал и поместили в мой салон-вагон.

К приходу поезда на всех станциях стекались толпы народа; духовенство служило молебны. В Здолбунове местный предводитель дворянства П.А.Демидов сообщил мне: "Мобилизация объявлена…" Я привез икону в Житомир. Ее встретили тучи народа. Я распорядился поместить Чудотворный Образ в Моей Крестовой церкви, а мощи преподобного Иова (их потом привезли из Почаевской Лавры) — в соборе.

15–17 июля события продолжали нарастать. С каждым днем, даже с каждым часом, становилось все тревожней… 20 июля, в день Ильи Пророка, я служил в церкви, посвященной его памяти. Во время обедни пришла телеграмма: "Война объявлена".

Волынская епархия была прифронтовая, и с первых же дней войны все у нас пришло в движение; чувствовались нервность, волнение — объявление войны всколыхнуло всех. Нашу дивизию одну из первых двинули на фронт, и начался период проводов войск. У нас в Житомире стояли: Вологодский пехотный полк [50], Галицкий пехотный полк (5-й дивизии) [51], 5-я артиллерийская бригада и 10-й кавалерийский Казанский полк, шефом которого была Великая Княжна Мария Николаевна; в те дни он находился на параде в Красном Селе и прямо оттуда был переброшен на фронт: офицерские жены ездили в Бердичев прощаться с мужьями.

Уходившие воинские части мне приходилось напутствовать. Их выстраивали в боевом порядке, и я служил молебны, говорил ободряющие речи, раздавал крестики… Войска изумляли меня своей покорностью, смиренным принятием выпавшего на их долю тяжкого жребия. Никакой паники, никакого смущения. Солдаты глядели бодро, почти весело. Горько плакали только жены офицеров.

Война была объявлена 19 июля, а с 22 на 23 я устроил в Житомире ночное моление — мне хотелось духовно поддержать и успокоить население.

Почаевскую икону Божией Матери вынесли на передний двор архиерейского дома, украсив ее ветками. С вечера началось всенощное бдение с акафистом, а потом всю ночь служили молебны и пели акафист. Одно духовенство сменялось другим. До утра народ молился и плакал… Утром я служил Литургию, а по ее окончании мы обошли с крестным ходом весь город и отслужили заключительный молебен перед кафедральным собором у часовни преподобной мученицы Евдокии (в день ее памяти, 1 марта был убит Император Александр II, почему она и была построена).

В эти дни ни о чем, кроме духовной помощи народу, думать было невозможно. Помню, как удивило меня, когда после проводов артиллеристов я услышал сетование епископа Гавриила: "Почему вы меня на проводы не пригласили?" До приглашений ли тогда было…

Дня два спустя просыпаюсь утром — весь двор полон монахов. Спрашиваю: "Что случилось?" Мне докладывают: "Под Почаевым война началась… Они из Лавры прибыли". Я позвал монахов и встретил их суровой отповедью: "Это трусость! Вы — монахи, а за шкуру свою боитесь! Бедные семейные священники сидят на местах, а вы?!."

Оказалось, что под Лаврой уже появились первые неприятельские разъезды; были отдельные стычки, одного нашего разведчика убили под самым монастырем; монахи перепугались стрельбы…

— Если не уедете обратно, — строго сказал я, — Лавры больше не увидите.

После завтрака, смотрю, вскинули котомочки свои на плечи и вереницей потекли со двора обратно в Почаев… Мне даже жалко их было.

Стали появляться у нас первые раненые, поначалу единичные. Встречало их население восторженно, прямо на руках носило. Приветствия, цветы, сласти… В особом энтузиазме были городские дамы. На первых порах раненые были предметом их восторга, даже обожания.

Потом приехал на автомобиле к нам в Житомир Главнокомандующий Юго-Западным фронтом Николай Иудович Иванов с Начальником Штаба Алексеевым Михаилом Васильевичем. Они прибыли для поклонения Почаевской святыне. После молебна пили у меня чай. Я приготовил хорошую икону генералу Иванову; не учел, что и Начальник Штаба очень важное лицо, и мне пришлось спешно доставать вторую икону. Во время чая Иванову подали телеграмму. Он нахмурился, а потом сказал: "Слава Богу, все хорошо…" Оказалось, что австрийцы напали на Владимиро-Волынск, который защищал только один Бородинский полк; ему пришлось, пока не подоспели резервы, сдерживать натиск врага, располагавшего силами втрое-вчетверо больше нас. О благополучном исходе Иванов, сидя у меня, еще не знал и давал лишь спешные распоряжения.

После небольших неудач наши войска сломили сопротивление австрийцев и взяли Броды (возле Брод находится католический монастырь "Подкаменье"). Немедленно представители русской власти взяли в свои руки управление оккупированной областью. Наши губернатор и вице-губернатор явились ко мне уже одетые земгусарами: во френчах, в высоких сапогах, в офицерского покроя шинелях. Их примеру последовали и другие чины гражданского ведомства — все стали похожи на военных. Отправлявшихся на службу в завоеванные части Галиции я напутствовал молитвами…

Приближался праздник Успения Божией Матери — храмовой праздник Почаевской Лавры, — и я решил туда поехать на торжество.

Прибыл я в Почаев за несколько дней до праздника. Бывало, к этому дню стекались тысячи народу. Лавра и вся округа кишела богомольцами. А теперь не то… И в Лавре и вокруг нее безрадостно, пустовато, сиротливо; монахи ходят угрюмые, нервные, грустные; вместо праздничных толп — непрерывным потоком движутся по дорогам в сторону Галиции войска, — живая Россия… Иногда начальство позволяло солдатам зайти помолиться, иногда нет. Мысленно я их всех напутствовал. Некоторые генералы и офицеры обращались ко мне лично за благословением.

Вскоре по дорогам хлынула обратная волна: деревенские подводы, нагруженные ранеными. В пыли, в грязи, с кровоточащими ранами, плохо перевязанные, смотреть на них было невыразимо тяжело. Я распорядился, чтобы немедленно лаврская больничка была обращена в перевязочную, а монахи взяли на себя обязанность братьев милосердия. Подбил доктора проявить инициативу и предпринять все, что было только возможно, лишь бы спешно достать перевязочный материал и проч.

Праздник Успения прошел грустно. Народу было мало, а кто и пришел, все — в слезах, в скорби…

На другой день после праздника я решил съездить в католический (доминиканский) монастырь "Подкаменье". Мне заложили парочку лаврских лошадей, и я направился в сторону Галиции. Смотрю, на границе кордона уже нет, даже пограничные столбы повалены. Навстречу попались мужички: на подводах дрова везут. Надо сказать, что наши приграничные крестьяне были всегда контрабандисты заядлые, до азарта, до спортивного к контрабандному риску отношения. Сколько, бывало, их ни подстреливали — они отстать от этого занятия никак не могли (с особенным увлечением занимались контрабандой эфира). Повстречав мужиков, спрашиваю: "Откуда дрова везете?" — И слышу прямодушный ответ: "…А у соседнего австрийского помещика большая заготовка дровишек — вот мы их к себе и перевозим". Кругом войска, кровь, трагедия… а они "дровишками" спешат попользоваться. Великое и ничтожное в жизни зачастую рядом…

Еду полями. Поля обработаны прекрасно. Урожай чудный…

По прибытии в Подкаменье ввиду военного положения прежде всего направился в комендатуру. Начальство встретило меня любезно, мне предложили чаю, но я отказался и заявил о цели приезда. Мне дали фельдфебеля в провожатые и предупредили: "Будьте в монастыре с опаской, предложат угощенье — лучше не угощайтесь. Кто их знает…"

В монастыре меня встретили доминиканцы в белых рясах с красной оторочкой [52]. Я осмотрел обитель, поразившую меня чистотой, благоустройством и отпечатком заграничной культуры. Монахи любезно предлагали мне позавтракать: "Пожалуйста, окажите честь…" Я уклонился.

В Подкаменье я пробыл недолго, не больше часу, но довелось увидать удручающую картину: огромное скопище телег с ранеными, сбившихся на площади посада, и нескончаемая их вереница, в клубах пыли под палящим солнцем тянущаяся по направлению к Почаеву… Это зрелище физических мук наших солдат глубоко запало мне в сердце…

По возвращении в Лавру я спешно выехал в Житомир. Я почувствовал, что промедление в помощи раненым недопустимо, что надо бить тревогу, спешно организовать эту помощь. На пути, в г. Кременце, вокзал был завален ранеными; они лежали на дебаркадере вповалку, прямо на камнях. Тут же стоял поезд: бесконечная цепь теплушек, набитых ранеными. У вагонов беспомощно металась сестричка. Спрашиваю раненых: "Вы голодны? вы не ели?" В ответ: "Воды… душа запеклась…" Я — к сестре: "Дайте воды!" — Она отвечает, что у нее посуды нет. Я — к начальнику станции. "Посуды дать не могу, — она у меня занумерованная…" — заявляет он. Я послал в город, велел за мой счет купить ведра, кружки, хлеба, колбасы…

По приезде в Житомир спешно собрал представителей Государственного контроля, Казенной Палаты, Земства, Красного Креста… пригласил и офицерских дам. Нарисовал им картину неорганизованности, которой был свидетелем, и призывал спешно приняться за дело. Образовался комитет, меня выбрали председателем. Я отдал под лазареты больницы духовной семинарии, двух женских духовных училищ и одного мужского; составлял лазаретные сметы, собирал пожертвования (они притекали щедро). Мы привлекли к общей работе врачей и священников. Вскоре мы уже смогли послать телеграмму в Броды, оповещая, что Житомир приготовился к приему раненых.

Наш город находился на железнодорожной ветке; от Бердичева раненых приходилось переносить с поезда на поезд, это было неудобно, и наши лазареты поначалу на переполнение жаловаться не могли, наоборот, мы даже просили присылать нам больше раненых. Городские дамы были на высоте — отдавались делу всей душою, порой доходили до баловства. Потом подъем несколько спал.

Работа у нас была в полном разгаре, когда вдруг — телеграмма Саблера: "Немедленно приезжайте в Петербург". Я досадовал на несвоевременный вызов, все мои сотрудники были тоже недовольны: мы сработались, все у нас наладилось, я каждый день объезжал лазареты.

По приезде в Петербург являюсь к Саблеру — и недоумеваю, слыша его приветствие: "Поздравляю, вы назначены управлять церковными делами в оккупированных областях. Мы хотели назначить архиепископа Антония, и в этом смысле я сделал доклад Государю, но Государь надписал на докладе: "Поручить дело Архиепископу Евлогию". (Мне показали собственноручную резолюцию Государя, написанную синим карандашом.)

Стало жутко… Что мне делать в Галиции? Как в условиях войны церковными делами управлять? Все было до того неясно, до того неизвестно, что было трудно вообразить, как с такой задачей можно справиться. Я был как в тумане. Львов уже взяли. Генерал-губернатором оккупированных областей назначили графа Георгия Бобринского. Это был великосветский генерал, состоявший при Военном Министре, из тех "паркетных" генералов, которые официально представляли свое ведомство, когда это требовал церемониал празднества или приема. Он был родственник графа Владимира Бобринского, бывшего депутата Государственной думы, стяжавшего себе известность как ревностный патриот-монархист, давно уже боровшийся за религиозную и национальную свободу русского галицкого народа. Кажется, при назначении Георгия Бобринского на пост генерал-губернатора главным образом руководились тем, что имя его однофамильца графа В.Бобринского было популярно в Галиции среди галичан- русофилов. Ни административным опытом, ни административными способностями граф Георгий Бобринский не отличался.

Почему выбор Государя остановился на мне? Это могло объясняться только следующим:

Галицийским делом я занимался давно, так же как и архиепископ Антоний, который, будучи архиепископом русской Церкви, был одновременно и Экзархом Вселенского Патриарха по делам Галиции. Галицийский вопрос я изучил еще во время пребывания в Холмщине. Мы с архиепископом Антонием вели небольшую пропаганду. Владыка Антоний в свою Житомирскую пастырскую школу охотно принимал галичан, подготовляя таким образом в Галиции православных миссионеров. Когда я был членом Думы, в Петербурге возникло "Русско-Галицийское общество", председателем которого был галичанин Вергун; там мы обсуждали вопросы о национальном и религиозном объединении галичан с русским народом.

Русофильское движение в Галиции и в Карпатской (Угорской) Руси имело свою историю. Оно развилось в противовес украинскому, созданному графом Голуховским в Австрии и стремившемуся оторвать Малороссию от России; им создано и самое название "Украина" и искусственно выработан особый "галицкий" язык, который представлял собою смесь речений малорусского с польским, т. е. искажение настоящего малорусского наречия. Перед войной видным деятелем, и даже вождем, украинского движения был галицкий униатский митрополит Андрей Шептицкий. Галицко-русские патриоты, известные под именем "москофилов", энергично боролись с этим течением, раскалывающим единство русского народа, всячески научно доказывая, что Галичина (они всегда говорили так вместо "Галиция") и в историческом и в этнографическом отношениях "единая, неделимая Русь", со всею Россиею разделенная лишь несчастными политическими обстоятельствами. "Москофилы" организовались в культурно-просветительных учреждениях, в историческом ставропигиальном Львовском Успенском Братстве, основанном еще в XVII веке, и в Обществе Качковского; эти общества имели много своих членов среди галицкого униатского духовенства, из которого некоторые даже бежали в Россию, в Холмщину, продолжая свою работу. Их идеи охотно воспринимались народом, который, несмотря на двухвековое пребывание в унии, считал себя православным и, конечно, мечтал освободиться из-под чуждого австро-венгерского ига и соединиться со своей старой Матерью Россией. Насколько глубоко было в нем православное сознание, видно из следующего факта. Когда униатские епископы, желая резче отделить унию от православия, стали латинизировать униатский обряд, уничтожив иконостасы, чтобы сделать храмы более похожими на католические костелы, — народ резко запротестовал; когда с тою же целью митрополит Андрей Шептицкий распорядился на Великом Входе за Божественной Литургией вместо "вас всех православных христиан" произносить "правоверных христиан", — народ в знак протеста поворачивал спины и выходил из церкви.

В последние годы перед войной в Карпатской Руси и в Галиции стало пробуждаться стремление вернуться к вере своих отцов, т. е. к православию. Русское правительство и общество довольно равнодушно относилось к этому тяготению к России и к православию наших западных братьев.

В то время как при австрийском Генеральном Штабе, при участии митрополита Андрея Шептицкого, лихорадочно работали над отторжением Малороссии от России и созданием сепаратистического украинского движения, мы ничего не делали для поддержания галицко-русских деятелей; и только отдельные лица, во главе с графом Бобринским и его немногими единомышленниками, горячо взялись за эту работу, встречая ироническое и порою прямо враждебное к себе отношение в наших либеральных, не только общественных, но и правительственных кругах. Поэтому поневоле нам приходилось вести свою работу кустарно и даже до некоторой степени конспиративно.

Русофильское движение в Галиции и в Карпатской Руси выдвинуло несколько энергичных деятелей [53]. Имело оно и своих подвижников.

Карпато-русский крестьянин Алексей Кабалюк — один из тех, которые всей душою стремились к возвращению в лоно Православной Церкви. Он побывал на Афоне, там принял православие, пришел оттуда ко мне в Холм, и я направил его в Яблочинский монастырь, где его постригли в монашество и где я рукоположил его в священный сан. Снабдив о. Алексея богослужебными книгами и церковной утварью, мы послали его на родину (в Угорскую Русь) в качестве миссионера православия; на его призыв стали откликаться его земляки; некоторых из них он присылал в Яблочинский монастырь, где они и приуготовлялись, по его примеру, к деятельности пионеров православия в Карпатской Руси. Иеромонах Стефан шутя называл их "камергерами", потому что они приехали в белом одеянии; это были кроткие, серьезные люди, красивой внешности; монахи из них вышли примерные. Прибыла к нам, с тою же миссионерской целью, и сестра о. Кабалюка. Мы ее отправили к матери Екатерине в Леснинский монастырь, где она приняла постриг и вернулась к себе на родину, намереваясь основать там женский монастырь. Карпатская Русь была плодоносной почвой для миссионерской работы, но работать было нелегко. Православных стали преследовать с большой жестокостью: о. Алексея Кабалюка и его сотрудников жандармы били, подвергали арестам; монахинь вогнали ранней весной, в марте, в озеро, где по пояс в воде они простояли несколько часов (почти все на всю жизнь остались калеками); наконец, о. Кабалюка и его последователей посадили в тюрьму, обвинив в государственной измене. Возник громкий Мармарош-Сигетский процесс (в 1910–1911 гг.), который протекал в столь накаленной атмосфере, что граф В.Бобринский, выступавший как свидетель и защитник, едва унес оттуда ноги. Обвиняемые были осуждены и просидели в тюрьме в течение всей войны вплоть до 1917 года; вспыхнувшая в Австро-Венгрии революция вернула им свободу.

Я был в Житомире, когда неожиданно явился ко мне о. Алексей Кабалюк. Изможденный, измученный, с гноящейся раной во всю грудь… Оказалось, что, выпущенный из тюрьмы революционерами, он бросился на вокзал и забился в пустой вагон товарного поезда, уходившего на Украину. (В то время австрийцы собирали дань с самостийной Украины и направляли к нам пустые товарные поезда, которые возвращались в Галицию, нагруженные продуктами.) Где-то ночью, на остановке, удостоверившись, что австрийская граница уже позади, он выскочил и добрался до Житомира. Я послал его к доктору. Опасаясь встречи на Волыни с австрийцами, я отправил его в Киев, где его поместили для лечения в больницу Киево-Печерской Лавры.

По приезде в Петроград после переговоров с Саблером я получил аудиенцию у Государя.

— Ваше Величество, я приехал поблагодарить Вас за высокое доверие, но не могу скрыть своего смущения: я не подготовлен и не знаю, в чем будет состоять моя работа, — обратился я к Государю.

— Поддержите Православную Церковь… — сказал Государь.

— Генерал-губернатор мало сведущий в нашем деле и вообще в административных вопросах…

— Ничего, он будет советоваться с вами.

После аудиенции мне следовало заехать к Верховному Главнокомандующему Великому Князю Николаю Николаевичу. Я не заехал и за эту капитальную ошибку больно расплатился. Не заехал же я не потому, что его игнорировал, а потому, что военачальника в столь ответственное время, в разгар войны, отвлекать от дела своим визитом, мне казалось, я не должен. Психологически мои опасения обернулись обидой: назначили в завоеванную территорию управителя церковными делами, а он к завоевателю не явился…

До моего назначения в Галицию я видел Главнокомандующего лишь мельком и всего один раз, — когда во время моей поездки по епархии с иконой Почаевской Божией Матери благословлял войска. Помню, я прибыл в Ровно. Там, за городом, был военный стан — скопилось несколько полков, ожидая переброски на передовые позиции. Тут же находился и отряд Красного Креста во главе с Великой Княгиней Ольгой Александровной. Меня просили отслужить молебен. Во время богослужения появился впереди молящихся великан в кавалерийской куртке. Я узнал Верховного Главнокомандующего. После молебна Великая Княгиня Ольга Александровна и сестры подняли на руки икону, а я стоял рядом, благословляя молящихся и наделяя всех крестиками. К встрече с Великим Князем я не приготовился и дал ему тоже обыкновенный солдатский крестик. Он подошел к иконе первый, за ним, вереницей, генералы, офицеры и солдаты. Великая Княгиня бессменно часа два поддерживала икону. Потом я навестил ее тут же в Ровно, в лазарете. У нее была маленькая комната, по-походному обставленная: стол, стул, койка. Сама она ее и убирала. Местный предводитель дворянства хотел прислать горничную — она отказалась. Когда я приехал в лазарет, она меня угостила тем, чем сама в ту минуту располагала: остатком вчерашнего цыпленка и чаем.

Следующая моя встреча с Верховным Главнокомандующим была позже. О том, что к ней привело и при каких обстоятельствах я в Ставку приехал, теперь и расскажу.

Во время пребывания в Петербурге мой викарий, епископ Дионисий Кременецкий, известил меня из Почаевской Лавры о переходе одного пограничного галицийского прихода в православие. Он хотел привести новообращенных крестным ходом в Лавру и просил моего благословения. Я телеграфировал: "Бог благословит".

По возвращении на Волынь я на один день заехал в Житомир и поспешил в Почаев. Приближался праздник Почаевской Божией Матери (8 сентября), и мне хотелось к этому дню прибыть в Лавру для богослужения. Однако, как я ни торопился, приехал лишь в самый праздник, когда оканчивалась Литургия.

Не успел я войти в свой дом, смотрю — из Лаврского собора идет крестный ход с молодым священником во главе. Подошедший ко мне епископ Дионисий объяснил мне, что это уж второй приход, присоединившийся к православию. "А кто же священники?" — спросил я. "Приходы возглавили братья Борецкие [54], родом из крестьян воссоединившегося прихода…" — "А где же униатские священники?" — осведомился я. Сведений о них мне дать не могли. Эти священники-униаты были русофилы, лелеявшие мысль о соединении с Россией, а впоследствии, быть может, и с православием. В первом приходе был прекрасный престарелый священник. Братья Борецкие, грубые, неприятные люди, по-видимому, воспользовались моментом, чтобы, отстранив прежних батюшек, занять их место. "Первый блин-то наш комом…" — подумал я. Епископ Дионисий предложил мне посетить сейчас же эти приходы, "…но только надо жандармов с собою взять, потому что священники ключей от храма не дают, — надо будет их отобрать…". Смотрю, молоденький жандарм тут же неподалеку вертится. Меня все это очень покоробило. Присоединение к православию мне представлялось постепенным сознательным процессом, — не такими скоропалительными переходами, да еще с участием жандармов.

В села я все же поехал.

В первом селе меня встретил один из Борецких с крестом и коленопреклоненный народ с хлебом-солью; сельский староста обратился ко мне с речью, в которой выражал преданность своих односельчан "белому царю и православной вере…". "Русский дом большой, всем места хватит, всех с любовью примет Мать Россия…" — сказал я в ответ на это трогательное, искреннее изъявление народного чувства. Затем я направился в дом священника. О.Борецкий уже успел занять все помещение, оставив своему предшественнику, униату, лишь одну комнату. Отношение к нему у лиц, меня сопровождающих, было неприязненное. "Да вы его… вы его…" Я прошел в его комнату один. Священник встретил меня вежливо, но со слезами на глазах жаловался на наускиванье против него бывших его прихожан… Я извинился, старался его успокоить. Мне было его очень жаль. "Я бы и сам хотел в православие, — сказал он, — но нельзя же так… сразу, надо же подумать".

В другом селе — та же картина. Тут дома от священника не отняли, но все от него отшатнулись. Когда село меня встречало, он стоял в отдалении совсем один. Я с ним побеседовал и предложил приехать в Почаев переговорить со мною, как ему дальше быть.

Мои посещения приходов имели неприятные последствия. Старик священник (из первого села) поехал во Львов и стал рассказывать о "вопиющих притеснениях" и горько жаловался на меня. Поднялся шум, ропот, возмущение… Какие методы! Какое насилие! В результате — телеграмма от Великого Князя Николая Николаевича: "Предлагаю вам никаких насильственных мер не принимать". Такую же телеграмму одновременно я получил из Петрограда. Состояние мое было ужасное. Меня обвиняли в том, в чем я фактически был неповинен и с чем психологически был несолидарен… Я хотел бросить все — и уехать. Граф В.А.Бобринский [55] и Д.Н.Чихачев [56], состоявшие на разных должностях при генерал-губернаторе, прослышали во Львове о моем состоянии и стали уговаривать меня намерения своего в исполнение не приводить. "Мы поедем в Ставку, мы все разъясним…" И верно, съездили и разъяснили. Великий Князь выразил желание, чтобы я приехал к нему для переговоров. Однако вызов в Ставку я получил позднее — в конце ноября.

Из Почаева в начале ноября я направился во Львов; дорогой заехал к Главнокомандующему Юго-Западным фронтом Иванову. Во время нашей беседы он неожиданно объявил мне: "Знаете, а Андрея-то мы убрали…" — "Какого Андрея?" — удивился я. "Шептицкого…" Митрополит Андрей Шептицкий был главой униатской церкви в Галиции. Когда Львов был взят, генерал Брусилов предупредил Шептицкого, что никто его не тронет, если он по отношению к русским властям будет держать себя корректно, в противном случае военное командование будет вынуждено принять против него меры. В первое же воскресенье, в присутствии военного губернатора С.В.Шереметева, Шептицкий произнес в соборе зажигательную проповедь: "Пришли варвары… посягатели на нашу культуру…" и т. д. Его арестовали. Об этом аресте Иванов мне теперь и сообщал. Впоследствии весь одиум этого ареста почему-то пал на меня — поползла клевета о моем участии в этом деле. Между тем, видит Бог, я никакого отношения к аресту Шептицкого не имел. Вообще клевета в те дни преследовала меня по пятам… Неприятность с униатскими священниками положила ей начало.

Во Львов я приехал вечером и остановился в "Русском доме". Австрийцы выстроили в свое время на Францисканской улице хорошенькую церковку для своих православных солдат-буковинцев, а при ней домик настоятеля. Когда Львов перешел в наши руки, домик отдали вновь назначенному в штат при Управлении генерал-губернатору протоиерею Туркевичу. У него я и остановился. "Вам надо сделать визит генерал-губернатору", — посоветовал мне о. Туркевич, когда мы сидели с ним за чаем. Дом генерал-губернатора был через улицу, и я у него побывал в тот же вечер. Я застал целое общество: множество генералов и других высших военных чинов. Графиня О.И.Бобринская любезно встретила меня. Разговор был общий и оживленный. Я посидел с полчаса и вернулся домой спать.

На другой день генерал-губернатор был у меня с ответным визитом, а потом я имел с ним встречу, и мы беседовали об общем положении. Из его слов я заключил, что мой приезд считают несвоевременным, а наше военное положение неустойчивым. Пребывание во Львове, даже недолгое, выяснило мне многое. Я убедился, что существуют два течения: 1) русская администрация во главе с генерал-губернатором графом Г.Бобринским, которая против поддержки православного движения в оккупированной Галиции; 2) "русская партия", возглавляемая графом Владимиром Бобринским, Чихачевым… подкрепляемая галицкими деятелями "москофилами", стоит за более активную, определенную, энергичную политику в этом деле. К этой группе тяготел и я, хоть и расходился с нею в тактических вопросах. Мои сторонники наседали на меня, настаивали на действиях быстрых и решительных, согласно пословице: "Куй железо, пока горячо". Директивам их я не следовал, ограничивался посещением некоторых приходов, которые добровольно присоединились к нашей Церкви, а также назначал в них православных священников, согласно настойчивым просьбам прихожан: "Дайте же настоящего русского священника, с бородой, надоели нам эти бритые униаты!" В этот приезд я назначил в один приход молодого священника В.Стысло, из галичан, окончившего Житомирскую семинарию.

Перед отъездом из Львова "русская партия" просила меня приехать к 6 декабря, ко дню именин Государя, чтобы пышным архиерейским служением в храме Успения при Ставропигиальном Братстве [57] торжественно манифестировать присоединение Львова к России.

По возвращении в Почаев я получил извещение, что Верховный главнокомандующий меня примет в Ставке (26 ноября в Юрьев день).

Я прибыл в Барановичи. Великий Князь принял меня ласково и спокойно. За завтраком мы шутили, а потом беседовали у него в кабинете в присутствии его брата Великого Князя Петра Николаевича. Я извинился, что не заехал сразу после назначения, объяснил мотивы.

— Я не очень сочувствую созданию особого управления церковными делами в Галиции, — сказал Великий Князь Николай Николаевич. — Война — дело неверное: сегодня повернется так, завтра иначе.

Я понял, что он разделяет точку зрения протопресвитера Шавельского, которому не нравилось нарушение единства военного управления всей занятой войсками территории. Кроме военного духовенства, он не признавал другой церковной организации в пределах фронта и ближайшего тыла.

Я сказал князю, что меня его телеграмма смутила.

— Мне разъяснили, — заметил он.

— Но темное пятно клеветы на моей работе осталось, — продолжал я, — мне трудно работать с воодушевлением, когда на мне тяготеет обвинение в "огне и мече"…

Тут вмешался в наш разговор Великий Князь Петр Николаевич:

— Я хочу вам поставить церковно-канонический вопрос: имеет ли Синод право устраивать свое управление, пока территория еще не русская? Она ведь остается и сейчас территорией Вселенского Патриарха…