ТЕТЯ ХИМКА ОТПРАВЛЯЕТСЯ СПАСАТЬ ДУШУ

ТЕТЯ ХИМКА ОТПРАВЛЯЕТСЯ СПАСАТЬ ДУШУ

1

В нашем доме жила сестра отца Химка.

Вместе с другими страшевскими беженцами в империалистическую она была в Казани[4]. Когда же пришла пора возвращаться, Химка оставила в России, под присмотром родных, своих сына и дочку и в село вернулась одна.

Живя в Страшеве, Химка перебивалась крапивой и лебедой и мечтала поправить полуразрушенную войной избенку, завести корову, выкормить поросенка, а после этого съездить за детьми.

Но неожиданно установилась твердая граница, в Казань ее не пустили.

Сначала они переписывались, сын сообщал, что учится на летчика, дочь — на врача.

Затем так же неожиданно переписка оборвалась, и Химка давно уже не имела никаких новостей о детях, что ее очень угнетало.

Зато до нее, как и до остальных страшевцев, стали доходить чудовищные слухи о том, будто в России пашут на женщинах, всех священников отправили в Соловки, на лесоразработки, в церквах устроили конюшни, половину детей после рождения сразу умерщвляют, чтобы не было лишних ртов, трупы высушивают, перемалывают, и вот такой мукой они удобряют поля сельских коммун.

К сожалению, не каждый человек с годами умнеет. Женщины вроде Химки, чей инстинкт материнства не имел применения, постепенно становились почти больными психически.

Охваченная беспокойством за судьбу детей, осужденная деревней за то, что так беспечно оставила детей в далекой Казани, Химка стала угодливой до самозабвения.

Входит, например, она на кухню, а мама собирается выносить полный ушат. Химка выхватывает из ее рук ношу и бежит к яме. Она била масло соседям, мяла лен, ломала люпин, присматривала за малышами и ни у кого не брала платы.

Но все это не спасало ее от нареканий, и Химка постепенно впадала в отчаяние. Она жаждала забвения, искупления вины, жаждала чуда, и оно пришло.

Однажды, окруженная детворой, Химка вбежала в хату и с порога закричала:

— Слушай, брат, что я тебе скажу! Слушайте, невестка!.. На взгорке возле Грибовщины, под самым лесом выросла из земли святая церковь с чудотворной иконой божьей матери на груше!

Мы обедали.

— А ты сама все это видела? — зло спросил отец, оторвавшись от миски.

— Люди говорят!

— Люди наговорят тебе.

— А ты и сам себе не веришь! — обиделась Химка на брата и встала из-за стола.

Отец подошел, обнял ее за плечи:

— Дуреха, садись ешь. Любите вы, бабы, придумывать. Как маленькая, ей-богу! Обрадовалась сказке! В детство впадаешь, что ли? — стал сурово отчитывать ее брат. — Уши развесила, слушаешь каждого, кто что наплетет, побасенки по селу разносишь! Всю комнату завалила иконами! Вот увидишь, найду время, доберусь я до них, не поленюсь и все сожгу, так и знай! А богомолки твои пусть носа не кажут в моем доме! Нет у тебя другого дела, как с ними якшаться?! Жила бы себе в России с дочкой и сыном, может, уже внуков бы нянчила теперь, а так глупеешь с каждым днем!

— Если они там еще живы, Ничипор, если их косточек на полях коммунных не рассеяли…

— Ы-ых! И ты веришь небылицам разным?

— После того, что сама видела, теперь всему верю! Мир так озверел… Немцы вон из трупов человеческих мыло делали, в Городке и Михалове объявления висели![5]

— По-твоему, и большевики на такое способны? Ты что?!. Ну, знаешь, скоро на нас с когтями бросаться будешь!

Но Химка и не думала обижаться — к нападкам брата привыкла давно.

— Истинный бог, глупею! — покорно соглашалась она с братом. — Еще как дурею, Ничипор!

Она выбежала из хаты. Ватага детей потянулась за ней. Мы с братом торопливо доели суп и тоже бросились на улицу: упаси бог что-нибудь пропустить!

Дети в Химке души не чаяли. Пока пекли хлеб, она из остатков теста выпекала нам то замысловатые крендели, то ножки аиста. Она знала все на свете.

Спроси ее, к примеру, почему говорят: «Погорел, как Заболоцкий, на мыле», она расскажет:

— Когда-то один купец поехал в Америку, накупил мыла, обрадовался: «Вот разживусь!» Только, жадина, пожалел денег на перевоз и ящики с товаром привязал к какому-то кораблю. Прибывает судно к берегу, а ящики пустые — вода растворила мыло!

На вопрос, почему из березы течет сок, отвечала:

— Одна молодка продала мужа бандитам, и бог сделал ее березой. Теперь каждую весну, когда на улице так файно и все люди радуются, она плачет сладко-горькими слезами!

— А почему кукушка кукует?

— Это дивчина после смерти зовет любимого: «Якуб, Якуб!..»

Химка могла рассказать историю каждой птахи, каждого дерева и былинки. Она умела заговорить деревню от пожара, умела говорить с богом о хлебе (молилась: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь…»).

Химка обещала нам, когда ее сын Яшка прилетит в Страшево на ероплане, обязательно он всех покатает по небу. В ее сундуке хранились портрет бородатого царя Николая Второго и пачка денег с двуглавым орлом. Химка заверила нас: когда царь вернется на престол, она сразу разбогатеет, и тогда мы, малыши, заживем не так…

2

На улице Химку ждали соседки. Они делились такими новостями, что у нас головы закружились.

— И я слышала! — подхватила Сахариха. — За одну ночь, говорят, там выросла церковь. Как гриб после дождя!

— Утром люди встали, сели завтракать, — уточнила тетка Кириллиха, — глянули в окно, а там чудо!.. Три ангела на горе трубят, и свет от них, как от солнца, сверкает! А в воздухе запах кадил небесных!

Химка приободрилась:

— Говорят, церковь как куколка! А правит в ней пророк Альяш.

— Не тот ли, что с нашими мужиками сосны валил в Студянке? Был взят живым на небо, теперь открылся людям духовно и такое учинил для людей! Второе пришествие Иисуса Христа, говорят, объявил!

— А я-то гляжу: куда это гайновские бабы вчера подались? Как на престольный праздник приоделись!

— Уже который день валит туда народ!

— Сердце сердцу весточку подает!..

Все эти женщины, кроме Кириллихи, были вдовами. Мужей у них отняла империалистическая война. Женщины старились, потихоньку готовились к смерти. После гибели мужей никто не пожалел их, не выслушал, не сказал им доброго слова.

Не одному поколению таких теток единственным утешением была церковь с ее обрядами и ритуалами, священники терпеливо выслушивали их, с профессиональным умением успокаивали, заговаривали боль, отпускали настоящие и мнимые грехи, давали советы. И только последнее поколение заметило, как далек от них местный поп. Он не скрывал своей брезгливости к ним, крестьянам. Каждую субботу поп ездил в далекий город, чтобы помыться в какой-то там бане, а перед тем, как сесть за трапезу, чистил, чудак, зубы специальной щеточкой, а в обед, падло, мясо ел не иначе, как ножом и вилкой.

Однажды тетя Химка продала двух кур, отнесла деньги попу и попросила его:

— Отец Владимир, помолись за здравие моего Яшки, чтоб не летал слишком высоко над той Казанью, не высовывался из своего ероплана! Я ведь знаю его — маленьким всегда норовил забраться повыше, приходилось смотреть и смотреть за ним! Помолись, отец Владимир, за Яшку Дубровского! Заодно помолись о том, чтобы Маню Дубровскую больные любили, чтоб голова у нее не болела от лекарств — как она их, бедняжка, только терпит!..

Поп подношение принял, но молиться не стал. Еще и накричал:

— Небось они в комсомолии там?! Твои дети в Совдепии кресты снимают с церквей и монастырей, а ты: «Батюшка, помолись!..» Они будут антихристовой печатью мечены для страшного суда, все отрыгнется им!

Кириллиха и Сахариха о своих сыновьях-безбожниках даже и не заикались.

Как те деревья, что стоят в воде, а высыхают от жажды, женщины жили среди людей, а задыхались от одиночества и тоски. Бабки схватились за весть из Грибовщины, как хватается утопающий за соломинку, поверили в собственную выдумку, потянулись к Альяшу с его церковкой.

— Ну, теперь вздохне-ем! — радовалась Кириллиха.

— Уж это та-ак! — подтвердила Сахариха. — Потому что пророк свой, из мужиков. Такой тебе и поможет, и выслушает, и поймет! Раны твои исцелит, а бедному еще и грошик даст на дорогу!

— Свой праведник поймет своего и за тысячу грешников бога умолит! — вторила Кириллиха. — Такие радетели бедных и несчастных только в старые времена были. Тогда и файно люди жили!

— О-о! Помню, помню! Начнут тата с мамой рассказывать, как жилось народу в старину, а я не верю! — мечтательно говорила Химка.

— Все мы были маловерами, чего уж тут! Жалко, не вернется то времечко! Теперь, перед смертью, может, увидим что хорошее…

— Альяш, говорят, зовет к себе жен-мироносиц! — объявила Сахариха. — Моя племянница Лиза, из Мелешков, та, что мужик за блуд из дома выгнал, уже отправилась с гайновскими бабами к нему. Вчера заходила с вещами отдохнуть после дороги! А что ей! Ленька Цвелах жить не даст! Пошла в субботу с девчатами на вечеринку, а Ленька подкупил музыкантов и сыграл марш!

— Кому можно, почему не пойти?

Химка задумалась.

— А может, и мне податься в мироносицы? Все равно я тут одна-разодна, как перст…

Бабки подхватили:

— Иди, Химочка!

— Ей-богу! Сам Христос руку тебе подает, чтобы из горя вытащить!

— Да вот Ничипор в эту жатву собирается с косой выходить на поле, мне страшно от этого делается! А справлюсь ли я в Грибовщине, примет ли господь мою жертву?..

— Проверь! На нет и суда нет, вернешься, тебя не убудет!

— Думаешь, по тебе тут плакать невестка станет или братцу ты очень нужна? У них своих делов полно! Чего тебе тут куковать одинокой?!

— Правда, бабоньки, о-ой, кукую я, будто одино-окая кукушка! О-ой, трудно мне бывает! — Химка жалобно скривила губы.

Соседки с жаром уговаривали ее:

— Иди, иди, не раздумывай!

— Может, еще святой станешь!

— И плохая я теперь стала, файнейшей одежки нет, — пригорюнившись, рассуждала вслух Химка. — Как приехала из России, так не собралась выткать себе понёвы!

— Я тебе свою отдам! — пообещала Сахариха.

И женщины начали прикидывать, что понадобится Химке в дорогу. Вскоре они установили: того, что имеется, хватит.

3

Весть о грибовщинском чуде вскоре разнеслась по Принеманью, как лесной пожар[6]. Слухи, один нелепее другого, расходились, как круги по воде. Вскоре за бабками-разведчицами из Гайновки в Грибовщину потянулись и другие.

Наша Химка стала готовиться в поход после того, как ей приснился вещий, как она говорила, сон.

— Снится мне, бабы, — рассказывала она утром, — будто сижу я у мамы за столом и держу перо, а передо мной вот так тетрадь лежит. И кто-то говорит за моей спиной:

«Пиши, пиши, да смотри не оглядывайся!..»

Обмакнула я перо, только хотела начать писать — чернила кап на чистую бумагу! Чтоб тебя лихо взяло! Известное дело, тридцать пять лет не держала пера в руках… И я, как в школе, нагнулась и слизнула ту каплю. Смотрю в зеркало, а язык мой весь черный-черный, как кусок торфа!

— Ой, не к добру, Химочка, сон твой! — посочувствовала Агата.

Тетка Кириллиха даже всхлипнула:

— И дурак скажет, что такое снится только к плохому! Бедная, что же с тобой будет?!

— Да вы послушайте, что дальше случилось!.. За спиной опять голос: «Пиши!»

А я:

«Дай мне новую тетрадку, у меня мокрая!»

Тут  о н  мне через плечо подает новую тетрадь, раскрытую. Вижу в зеркале — язык у меня побелел, будто и не было на нем чернил! И вот я пишу себе, пишу, не оглядываюсь. Что-то написала на левой странице, а правая чистая! Что писать — не знаю. Говорю:

«Что писать тут? Вон сколько места чистого!»

А голос:

«Подумай сама! Хорошо подумай, не спеши только!..»

Просыпаюсь я, и, знаете, бабы, сразу меня осенило, будто пчела ужалила! Слушайте!.. Списанная бумага — сорок три года моей жизни, все муки мои и беды. Клякса — тяжкий мой грех, дети, мной оставленные. Чистая страница — вторая половина жизни!.. Господь простил мне грех, очистил язык: велит идти к Альяшу, наново свою жизнь начинать!

Женщины онемели, пораженные.

— И мне сразу так легко на душе стало, — молодо блеснув глазами, продолжала Химка, — как бывало до замужества после исповеди! И я сказала себе: господи, отец небесный и царь мой земной, раз ты открыл мне глаза во сне, верной рабыней твоей буду навеки!

Она торжественно вскинула три пальца на лоб.

— Пойду, на коленях поползу в святую Грибовщину и попрошусь в жены-мироносицы, воймяца, и сына, и духа святого, амант!

Два дня назад соседки сами советовали Химке идти к Альяшу, но теперь их охватил суеверный страх. Они поохали, повздыхали над ней, как над пропащей, но уже почти святой, и заторопились по домам с вестью о новом чуде. Химку это не касалось — она начала торжественно и основательно, будто с серпом в поле, собираться в Грибовщину.

Она взяла из глиняной миски горсть соли и потерла свои желтые, словно вырезанные из брюквы, широкие лопаточки-зубы. Помыла в двух водах голову, задумчиво расчесала волосы, смазала их обильно коровьим маслом, заплела косы. Старательно отутюжила белый платочек, отделанный кружевом. Подержала ноги в теплой воде, поскребла пятки. Долго мылась в корыте. Затем отомкнула сундук, подперла головой тяжелую крышку и стала выбирать наряд.

Надев лучшую понёву бабки Сахарихи, Химка приготовила торбу с едой, сложила теплый платок, пересчитала деньги. Завязывая их в узелок, нам с Володькой приказала:

— Бегите, милые, на перекресток под Дубово и смотрите. Как только опять пойдут в Грибовщину чужие дяди и тети, зовите сразу меня.

И упала на колени перед иконой. Торжественно возложила троеперстие на лоб, на живот, всем кулаком припечатала одно плечо, другое и, раскрыв молитвенник, стала читать:

«О, пресвятая богородица, господа бога моего Иисуса Христа пречистая мати! Припадаю и молю тя, яко матери царевой, предначиная к тебе недостойное сие моление, аще приемлеши, о матери царя небесе и земли, принеси все к царю царствующих, господу сыну твоему и богу и прощения всем согрешениям моим испроси, житию надежд сопричастника сотвори, вся бо можеши, яко мати царя всемогущего…»

Нет, пожалуй, ничего сильнее слова. Оно подчас действует крепче самого впечатляющего образа. Недаром столько поколений дреговичей глубоко верили в магическую его силу.

Для доброй, покорной и бесхитростной Химки в этом акафисте, в странном молении, главным было звуковое оформление молитвы. Звуки слогов, воспринятых от матери в самом раннем возрасте, переносили впечатлительную теткину душу в далекий мир гармонии и осуществления надежд, праздничного перезвона журавицких или городокских колоколов, запаха кадил, толп истово молящихся и суровых ликов святых, глядящих со стен церкви. Все это вливало в ее душу умиротворенность, надежду, вселяло веру в собственные силы.

В комнатку вошел отец — еще раз попытаться отговорить сестру.

— Ну что ты тут бормочешь, Химка, как попугай? Вот растолкуй мне, как это понять: «… предначиная к тебе… аще приемлеши…»

Сожалея, что брат так непонятлив, и полная уважения к молитве, тетка виновато сказала:

— Божьи слова, Ничипор, понимать не нужно, ими надо наполняться.

Отец хмыкнул, с минуту думая, что ответить: в нашем хозяйстве ведь рабочие руки Химки лишними не были.

— Страдная пора настает, Химка, работать надо! Если не хочешь вязать снопы из-за своих предрассудков, косы боишься, найдется занятие дома!.. Ну ладно, хочется тебе — молись тут, разве это не все равно? Куда ты потянешься?!

— Не все места господь одинаково почитает, брат.

Отец безнадежно махнул рукой:

— Ну, делай как знаешь! Ступай к своему пророку, авось там поумнеешь!

Плюнул и сердито вышел из хаты. В отличие от отца, мать наша была романтической мечтательницей, и для меня и Володьки это не прошло бесследно.

Химкина молитва, которую мы слушали не впервые, заковыристые фразы акафиста, написанного еще в 623 году, полные экспрессии, окутанные дымкой таинственности, поэтические и страстные, зачаровали нас опять. Тетка вынуждена была прервать молитву, чтобы напомнить племянникам:

— Хлопцы, о чем я вас просила?..

4

Больше часа мы стояли с Володькой за селом.

Наконец из леса под Дубовом показалась толпа — шли кобринцы. Старики в постолах, с торбами через плечо несли впереди колонны иконы и хоругви с шелковой бахромой и шнурами. Святые высокомерно и хмуро глядели куда-то вдаль. На иконах сверкали солнечные блики.

Сотни ног шуршали по земле, как дождь в диком винограде за окном.

Выйдя из лесу, люди остановились вокруг хоругвей и что-то запели. Теперь все выглядело так, будто древнеславянская дружина вышла под боевыми стягами навстречу татарской орде: еще минута — и они для храбрости лязгнут три раза мечами о щиты и ринутся в смертельную схватку.

Пока мы бежали к Химке, кобринцы были уже на полпути к селу.

Пение прекратилось, и дед, в постолах, с новыми бечевками поверх онуч из сурового полотна и такой же косоворотке с вышитыми узорами на груди, негромко бросил в толпу:

— «Радуйся, луч солнца мысленного!» Ну, чего молчите, повторяйте за мной!

— «Радуйся, луч солнца мысленного!» — отозвался нестройный хор, и мы с братом удивились, что жило на свете так много дядек и теток, о существовании которых до сих пор мы и понятия не имели, все они чем-то похожи на нашего Клемуса, Степана, Рыгорулька, Кириллиху, Сахариху, Агату…

Дед возвысил голос:

— «Радуйся, сияние света исходящего!»

— «Радуйся, сияние света исходящего!» — уже слаженно ответили люди.

— «Радуйся, молния души озаряющая!» — все требовательнее возглашал дед.

Пока хор повторял эту фразу, Химка собрала узелки, поцеловала племянников, сунула нам в руки по пяти грошей, быстро-быстро перекрестилась про запас раз десять и, зажав в руке кружевной платочек, нырнула в облако пыли, поднятое колонной.

— «Радуйся, яко гром врага устрашающая!» — подхватила она, как песню, очередной рефрен, и мы загордились своей тетей: слова молитвы она знала наизусть отлично, ей легко будет теперь повторять их!

— «Радуйся, лучезарный свет ты источаешь!..»

— «Радуйся, лучезарный свет ты источаешь!»

Пилигримы вошли в село.

Наши мужики бросили отбивать косы и точить серпы. Высыпали из хат бабы. Все страшевцы застыли у заборов. По улице тяжело топали сотни людей в постолах. Старый кобринец в косоворотке теперь выкрикивал слова акафиста моложавым и звонким голосом. Сильные голоса подхватывали его выкрики, а стены домов отражали эхо и усиливали звучание хора:

— «Радуйся, скверну грехов отнимающая!»

— «Радуйся, скверну грехов отнимающая!»

— «…ов отнимающая!»

— «Радуйся, умывальница, совесть умывающая!»

— «Радуйся, умывальница, совесть умывающая!»

— «…овесть умывающая!»

— «Радуйся, чаша, радость почерпающая!»

— «Радуйся, чаша, радость почерпающая!»

— «…дость почерпающая!»

Повтор пилигримов походил на равномерные всплески какого-то отчаянного плача. От них вставали дыбом волосы, замирало сердце. Страшевцы стояли неподвижно вдоль заборов, слушали молча и серьезно.

— «Радуйся, запах Христова благоухания!»

— «Радуйся, запах Христова благоухания!»

— «…благоухания!»

— «Радуйся, жизнь таинственного ликования!»

— «Радуйся, жизнь таинственного ликования!»

— «…ликования!»

— «Радуйся, невеста неневестная!»

Монотонное повторение, которому не было, кажется, конца и краю, так захватило кобринцев, что никто из паломников на страшевцев даже и не взглянул. С блестящими от внутреннего огня глазами, богомольцы миновали наконец мощеную улицу Страшева и снова подняли пыль на большаке.

Пораженные поведением взрослых, мы с братом проводили тетку Химку до самого леса.