Глава двадцатая ОРТОДОКСАЛЬНЫЙ ИУДАИЗМ
Глава двадцатая
ОРТОДОКСАЛЬНЫЙ ИУДАИЗМ
«Надо было мне выучить английский»
В современном Иерусалиме живет крохотная секта упрямцев, именуемая нетурей карта — «стражи города». Эти люди полностью отрицают какие-либо перемены. Насчитывается их примерно пятьсот или шестьсот душ. Улицы небольшого квартала, в котором они живут, — это живая театральная декорация для спектакля из жизни европейского гетто: на площади, крытой брусчаткой, расставлены лотки мелочных торговцев; мальчишки в длинных черных лапсердаках и с пейсами гоняются за курами; женщины в шалях и париках идут, не поднимая глаз; из открытых окон доносятся голоса детей, хором переводящих Тору с древнееврейского на идиш. Жители этого квартала (как и их крайне немногочисленные собратья в Соединенных Штатах) убеждены, что они — единственные истинные евреи, оставшиеся на земле. Наиболее крайние из них бросают камнями в проезжающие мимо в субботу машины, устраивают беспорядки на стадионах, где юноши и девушки вместе занимаются спортом, помещают в американских газетах платные объявления, в которых поносят Израиль и называют его фашистским государством, и тому подобное.
Некоторые люди думают, что нетурей карта — это ортодоксальная иудейская группа. Однако приверженцы ортодоксального иудаизма больше других стесняются этой группы.
Члены нетурей карта делают все возможное, чтобы жить так, как будто последних двух столетий истории вовсе и не было. Однако если бы можно было еврея из европейского гетто 18-го века перенести на улицы, на которых живут члены нетурей карта, он все равно был бы поражен теми изменениями, которые там увидел бы, — изменениями, пришедшими в нашу жизнь вместе с телефонными кабелями и электрическим освещением. В конце концов невозможно жить, замкнувшись в какой-то капсуле времени. Существование — это цепь перемен. Упорно не признавать правительство Израиля — значит в определенном смысле признавать его; запрещать слушать радио — значит примениться к тому, что радио вошло в жизнь людей. Когда человек начинает приспосабливаться к обстоятельствам, это приспособление происходит по своим собственным законам. А время делает все остальное. Моисей проявил глубокую мудрость, когда указал, что в жизни есть только несколько вещей, которые всегда останутся неизменными. Все же остальное подвержено переменам. Моисей вовсе не старался заморозить еврейские обычаи на веки вечные.
Но в еврейской истории несколько раз бывали периоды, когда наш народ в течение весьма долгого времени жил и вел себя совершенно одинаково, так что именно такой образ жизни начинал казаться естественным, единственно возможным и, наконец, священным. В европейском гетто еврей, у которого кафтан был чуть короче, чем у остальных евреев, считался подозрительным субъектом, потому что он вел себя не так, как все. Язык Торы смешался с выразительным наречием, заимствованным у немцев; и одежда, в несколько переиначенном виде дошедшая от средневековой эпохи, стала частью нерушимого образа жизни евреев, называемого идишкайт. Различия между прочными законами нашей веры и обычаями нашего временного окружения как бы не замечались. Обнаружение этого различия стало болезненным открытием.
Мой дед старался жить точно так, как жили евреи черты оседлости в Восточной Европе. Он ходил в длинном черном лапсердаке и высоких черных сапогах, и фалды лапсердака доходили до верхушек голенищ. Идеальная округлость тульи его черной шляпы никогда не нарушалась вмятиной, принятой на Западе. Борода его не знала прикосновений парикмахера. Короче, он был, насколько его только хватало, ходячей копией типичного восточноевропейского еврея последних двух столетий. Но, само собой разумеется, мой дед не одевался и не разговаривал, и не вел себя так, как одевались, разговаривали и вели себя Иосиф Каро, или Рамбам, или Иегуда Анаси, или рабби бен Эзра. Он следовал нормам, которым следовали евреи, когда он появился на свет, — и по этим нормам он жил всю жизнь.
Никакой программы на будущее у него не было. Все будущее для него заключалось в Законе, и он придерживался обычаев, одежды и языка, которые были вокруг него в те дни, когда он мальчишкой впервые сел за книгу. Он поплатился за это тем, что его приход в Бронксе быстро; испарился, ибо молодежь хотела ходить к раввину, который говорил бы по-английски. Моему деду это было понятно, и он не чувствовал себя обиженным. Но ему не удалось привлечь к себе молодое поколение в своей собственной семье, и это его глубоко уязвило.
Когда мы с ним вместе ехали на такси в порт, где он должен был сесть на корабль, отплывавший в Израиль, этот глубокий старик, подводивший итог двадцати трем годам жизни в Америке и вступавший в последнее десятилетие своей активной жизни, неожиданно повернулся ко мне и сказал — это были его последние слова, которые я от него слышал в Америке:
— Надо было мне выучить английский. Но этот язык казался мне на слух таким грубым!