Последняя зима в Строгановке

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Последняя зима в Строгановке

Лето приближалось к концу, но пока погода стояла чудесная. Цвели цветы, праздник сменялся праздником. На день своего ангела Володя пригласил меня к себе. Я пришла к нему с папой и отцом Борисом. Все угощались за обильным столом, на который Володя, съездив в Москву, потратил, по моим подсчётам, всю свою небольшую зарплату. Папочка мой, как всегда, умело вёл разговор, так что всем было удобно и весело.

Я была рада, что отец мой познакомился с семьёй Володи, которая тогда состояла из его матери и брата Василия, вернувшегося с фронта годом раньше Володи. Василий был сильно контужен взорвавшимся рядом снарядом. Его откопали из земли, из воронки бомбы. Месяц он лежал без зрения и слуха, но постепенно пришёл в себя. С того времени он стал страдать припадками эпилепсии, как считали — от нервного потрясения. Но ни это семейное горе, ни бедность разорённой семьи — ничто не могло затмить радость первого моего визита к тому, кому отдано было моё сердце.

Наступил день отъезда. Я дала Володе наш адрес, просила его навещать меня, заходить к нам, когда он будет по делам в Москве. Он обещал. В первые осенние месяцы я жила ожиданием его визита. И однажды Володя приехал. Его приняли тепло, накормили обедом, и он уехал. И больше не приезжал, хотя и обещал снова посетить нас. Тоскливо и мучительно тянулись для меня недели осени. Особенно угнетали меня расспросы мамы, которая все хотела выяснить, какие у меня с Володей отношения, какие были встречи, разговоры. «Да не было ничего такого», — отвечала я, но мама мне не верила, вздыхала и пыталась добиться от меня какого-то объяснения. Я замкнулась в себе, старалась с матерью не встречаться. Я уходила в папин кабинет (папа работал по вечерам в институте), раскладывала свои книги, орнаменты и делала вид, что очень занята. Тут горели лампады, были видны в окно кусочек неба и на его фоне колокольня Елоховского собора. И тут я имела возможность излить перед Господом своё сердце: «Господи, отдай меня Володе!» — просила я. И с этими же словами обращалась к Богоматери, к святителю Николаю, к преподобному Серафиму и другим угодникам Божиим. Иногда меня тянуло выйти на улицу, мне казалось, что Володя где-то близко, что я встречу его. Но я считала эти мысли искушением и оставалась дома. Впоследствии я услышала от мужа, что он часто проходил по улице мимо наших домов, надеясь встретить меня, а зайти к нам боялся. Так что сердце моё меня не обманывало.

Данненберг Володя часто приходил к нам в дом, как бы поддерживая дружбу с моим братом Сергеем. Марк тоже был постоянным гостем и трудился на кухне. Я предупреждала его, что если придёт Володя Данненберг, то меня нет Дома, а сама отсиживалась в папином кабинете.

В Строгановке отношения некоторых педагогов ко мне изменились, а именно тех, кто старался угодить начальству, то есть КГБ (тогда НКВД). Я догадывалась, почему это произошло. На экзаменах по марксизму преподаватель держал меня больше часа. Я знала билет, отвечала прекрасно, но преподаватель продолжал задавать все новые и новые вопросы. Я видела, что в журнале уже стоит «пять», в зачётке тоже и он уже расписался. А все-таки он меня не отпускал, потому что его смущало построение моих ответов, не похожих на ответы других. Все говорили примерно так:

— Идеалисты считают, что... а мы, материалисты, считаем, что...

Я же отвечала:

— Идеалисты считают так... а материалисты — эдак...

Совесть не позволяла мне причислять себя к лагерю атеистов, я помнила слова Христа: «Кто отречётся от Меня пред людьми, от того и Я отрекусь пред Отцом Моим Небесным». И вот преподаватель не выдержал, извинился, и наконец прямо спросил: «А вы как лично считаете?» Я сначала старалась убедить педагога, что мы ещё студенты и только ещё строим своё мировоззрение, опираясь на авторитетных философов, и т. д. Но педагог не удовлетворился моим ответом:

— Конечно, это ваше личное дело, я не имею права вас спрашивать, но все-таки вы мне ответьте, как в настоящее время думаете? .

Тут я схитрила — схватила со стола зачётку и бросилась к двери со словами:

— Больше не могу, устала!

— Как, постойте! — неслось мне вслед.

Но я уже была далеко и больше этого человека не встречала. Следующий семестр вёл у нас другой педагог. Но, видно, предыдущий преподаватель что-то сказал обо мне, потому что новая милая дамочка, сменившая старого партийца, не давала мне покоя. «Почему она неравнодушна к тебе?» — дивились студенты. А дамочка, читая лекцию по марксизму, подходила ко мне и проверяла, что я пишу. Если я не писала (а редко кто за ней писал), то она выходила из себя, требовала, чтобы я записывала. Все возмущались. Эта дамочка спрашивала меня на каждом семинаре, а на экзамене «гоняла» без конца. Я на все ответила, и ассистент сказал:

— Довольно, пять.

— Нет! — ответила дамочка.

— Четыре? — удивился ассистент.

— Три! — грозно выпалила она и добавила тихо: — Я знаю, с кем имею дело.

Мужчина пожал плечами.

Однако были среди педагогов и такие, которые стали особенно внимательны и нежны со мной. Так, учитель по рисунку не ленился подолгу объяснять мне урок, указывал на ошибки. Мне казалось, что я не очень способная, тупая, не понимаю многого. А педагог был такой опытный, милый человек, не как все. «Он, наверное, верующий, — думала я о нем, — как и Куприянов» (профессор по живописи, который тоже отличался своим культурным, мягким обращением).

С преподавателем истории русской живописи у меня сложились особые отношения. Мы будто не замечали друг друга, чтобы не выдать нашу тайную веру. Я слышала, что литургия Преждеосвященных Даров очень отличается от обычной, что многие восторгаются её необычными песнопениями. Но так как Преждеосвященная Литургия служится только по будням, когда мы учимся, то я никак не могла на неё попасть. Тогда я решила опоздать на первые часы занятий и до лекций постоять в храме. Я встала раньше обычного, приехала на метро в храм Илии Обыденский, когда было ещё темно. Но храм был уже полон. С этюдником на ремне через плечо и рулоном бумаги под мышкой я пробралась вперёд и повернулась к окну, намереваясь сложить свой груз на подоконник. Меня пропустили, кто-то попятился. Кто же? Да наш Ильин, наш длинный педагог! Я сложила вещи, встала в двух шагах от него. И тут священник начал произносить молитву «Господи и Владыко живота моего...», на которой я вместе со всеми начала класть земные поклоны. Несомненно, Ильин видел меня, но, видно, успокоился и не ушёл. Он прошёл потом на исповедь, а я была вынуждена уйти, не дожидаясь конца литургии, так как время моё истекло. Итак, мы сделали вид, что не видели друг друга (так в те годы полагалось).

Ильин многократно проводил свои лекции с нами в Третьяковке. Потом он дал нам задание написать сочинение. Тему мы могли выбрать по желанию. Я взяла картину Иванова «Явление Христа народу», писала с увлечением, много цитировала из Евангелия. Недели через две, когда мы изучали стили, листали альбомы, снимали кальки, вдруг вошёл Ильин.

— Где тут Пестова? — спросил он.

Студенты указали на меня. Я сидела в углу и не могла подняться, так как держала на коленях тяжёлую книгу -переводила узор. Ильин подошёл, наклонился ко мне и показал мою тетрадь.

— Вы сами писали? — спросил он.

— Да, конечно, — отвечала я.

— А чем пользовались?

— Первоисточником.

— Чем? — переспросил Ильин.

— Библией, — прошептала я, подняв голову.

Он быстро встал, отвернулся и зашагал обратно, сказав только на ходу:

— Надо бы побольше раскрыть связь внешности с внутренним содержанием. Но все равно прекрасно написано!

У двери Ильина пытались задержать, спрашивая оценку и тему моего сочинения. Он сказал только: «Пять!» — вырвался и убежал. Он сберёг нашу тайну.

Был у нас один преподаватель живописи, а именно старик Константинов, который вёл себя возмутительно. Солидный, с длинными, ниже плеч, седыми волосами, с такой же бородой, он обычно медленно двигался по коридору, посещая наши мастерские, когда ему вздумается. Видя его приближение, студенты давали знать другим и разбегались. Мы знали, что без хозяина холста профессор до него не дотронется. Как-то я не успела смыться, и Константинов застал меня за работой.

— Где же ребята? — спросил он. Я развела руками:

— Не знаю.

Константинов поморщился, прищурился, взял мой мастихин (ножичек для красок) и счистил весь мой труд.

— Вот теперь лучше стало, — сказал он и удалился.

Вот этого-то все и боялись. Ведь после такой «поправки» невозможно за оставшиеся четыре часа (до сдачи работы) восстановить то, над чем студент трудился уже двадцать часов перед этим.

А в другой раз, когда мастихин мой ему не попался под руку, Константинов харкнул в свою ладонь и старательно размазал плевок на моей картине, после чего молча удалился.

Нам задали писать этюд с обнажённой натурщицы — молодой девицы. Мне было так стыдно смотреть на это, что я смущалась и работа моя не клеилась. Наш уважаемый профессор Куприянов разводил руками, а я... я ушла, не закончив работу.