Глава 3. Долина смертной тени
Глава 3. Долина смертной тени
"Объяли меня муки смертные, и потоки беззакония устрашили меня".
Пс.17:5
Жизнь на Верхнем была несколько уютней; и по тому, что здесь было меньше "доходяг", можно было судить, что тут не царил так страх смерти, как на Среднем. Брат Платонов, с некоторым оттенком грусти, но добродушно, встретив Владыкина, угостил его (чем был богат) и познакомил с обстоятельствами.
В лагере он остался один из братьев. Двоих взяли на другие прииски, один скончался от болезни, а еще одного брата взяли, совершенно неизвестно куда.
Павел, по прибытии, получил место в бараке, но решил поселиться с Платоновым; однако, на третью же ночь надзор, с бранью, разлучил их, категорически запретив Владыкину, даже заходить в кубогрейку. Это очень удручило Павла, так как в старце он имел и отца, и доброго наставника.
Случилось, что вместе с прибытием Владыкина, усилились голод и морозы, каких не бывало, как говорили местные люди. Неокрепшие силы быстро и заметно оставляли Павла; несмотря на то, что брат Платонов ежедневно давал ему дополнительно что-либо из пропитания, Павел изнемогал телом и окончательно пал духом.
Прошедшая комиссия, по обследованию заключенных, определила ему 2-ю категорию инвалидности. По внешнему виду, он напоминал, скорее музейную мумию древних фараонов, нежели человека, особенно в сонном состоянии. Почерневшее (до землистого цвета) лицо напоминало маску, с неизменным выражением глубокой скорби. Даже глаза, глубоко ввалившиеся во впадины, светились догорающими угольками и, прикрытые во время сна веками, напоминали высохшие вишенки. Когда сгоняли их в баню, что случалось очень редко, он, к своему удивлению, мог почти охватить себя (по талии) пальцами, таких же костлявых, рук. А в сутолоке, когда случалось, что нечаянно, слегка толкали локтями такие же обнаженные товарищи — это вызывало, мучительную до слез, боль.
Горячая вода выдавалась по металлическим бляхам, только по одному тазику на человека, а поэтому вся банная процедура в холодном, едва обогретом помещении, превращалась в ужасную пытку. Банные муки дополнялись еще тем, что все их арестантские лохмотья вместе с одеялами (у кого они уцелели) час-полтора прожаривались в спецкамерах, а голые люди, корчась от холода, все это время ожидали их в тяжких томлениях.
Бывали случаи, когда некоторых обессилевших заключенных, в полусознательном состоянии, одевали товарищи и волокли в барак.
Владыкина, несмотря на крайнее изнеможение, с облегченного труда перевели в забой на земляные работы, где он, с подобными себе, от темна до темна на 40-45-градусном морозе должен был нагружать конные грабарки разрыхленным, отогретым грунтом. Обессиленные люди, несмотря на ругань и побои бригадиров и десятников, бросали все и уходили к кострам, которыми отогревали забои, чтобы отдохнуть и расправить, окоченевшие части тела.
Окутанные сизой дымкой костров, забои напоминали Владыкину тот ад, о котором ему в детстве рассказывала бабушка Катерина. В отличие от своих товарищей, он, что было силы, сколько мог копался в забое, и лишь изредка, когда лопата непроизвольно выпадала из рук, подходил к огню на несколько минут, чтобы перевести дух. Осматривая огромный котлован, он сделал про себя со вздохом заключение: "Действительно — это долина смертной тени, причем, не в сравнении, а в реальной действительности".
Вспоминал он и о тех людях, которые совсем недавно были здесь, рядом, но куда-то бесследно исчезли. Очень часто в лагере вывешивали большие списки (по 50, 80,100 и более человек), в которых извещалось, что упомянутые люди, за систематическое невыполнение норм выработки, особой комиссией обвинялись в умышленном, контрреволюционном саботаже и были расстреляны. С ужасом, среди них Павел находил фамилии, известных ему товарищей, которых он не видел больше никогда. Заключенные, проходя мимо, в страхе сторонились этих объявлений, думая о том, что завтра могут быть помещены здесь и их фамилии.
Но заметив это, администрация стала утром, на разводе, оглашать списки вслух. Вчера в их бараке, к удивлению всех, утром, при подъеме, обнаружили, что целая группа ученых людей отсутствовала, и даже постели их оставались неубранными. Кто-то вполголоса объявил, что их вызывали ночью на вахту, откуда они не возвратились.
На глазах Павла, заключенные моментально расхитили оставшиеся вещи, а из-за нескольких кусков сахара затеяли драку.
Стоя у костра, Павел ужаснулся от всех этих жутких переживаний и пошел опять в забой, чтобы в работе, хоть немного, забыться. Вдруг по забоям прокатилось как эхо:
— Гаранин! Гаранин!
Подняв голову от грунта, Павел, прежде всего, увидел, что все заключенные, как по команде, разбежались от костров к месту работы и, кто как мог, начали копошиться над грунтом.
Невдалеке от него, наверху, на краю 5-ти метрового обрыва, заложив руки за спину, в форме работника НКВД, стоял без движения тот самый Гаранин, который наводил такой ужас на заключенных. Много разных рассказов ходило среди заключенных, обитающих на Колыме, о полковнике Гаранине, и все они сводились к кровавым расправам; самый достоверный факт этого: на каком бы прииске он ни побывал — сотни людей там были расстреляны.
Павел взглянул на него, стараясь, по возможности, разглядеть черты его лица. Он увидел, что оно отражало холодное надмение и глубокое презрение к этим сотням, обреченных им на смерть людей, которые, кутаясь в арестантские лохмотья, копошились под его ногами. Угодливо увивался вокруг него прораб, из таких же заключенных, готовый выполнить любое его приказание.
При виде этого палача, сердце Владыкина пришло в тревожное волнение, предчувствуя в появлении этого начальника, что-то недоброе. Что было сил, Павел перевел взгляд свой на свинцовое небо и тихо промолвил:
— Боже мой, Боже мой, утешь меня! Смертным холодом повеяло на душу мою, при виде этого большого человека!
Набросав последние кучи грунта в короб, он остановился, опираясь на лопату, и четкая мысль из 36-го Псалма, на мгновение, озарила его душу: "Видел я нечестивца грозного, расширявшегося, подобно укоренившемуся, многоветвистому дереву; но он прошел, и вот, нет его; ищу его, и не нахожу".
Как-то невольно, Владыкин повернулся на место, где стоял Гаранин и, к своему удивлению, обнаружил, что грозного начальника там не было. Но сердце Павла не переставало волноваться, в предчувствии чего-то недоброго. Часа через два, уже перед обедом, нарядчик, подойдя к Владыкину, приказал все оставить в забое и немедленно явиться в контору лагеря. Сердце дрогнуло от этого распоряжения, и Павел медленно побрел из забоя. В конторе ему приказали: немедленно сдать все казенные вещи и явиться к проходной вахте. Отдав вещи в каптерку, он, с отцовским чемоданом в руке, решил зайти попрощаться с дорогим старичком Платоновым, но, встретившись с ним у порога кипятилки, был удивлен его скорбным тревожным взглядом.
— Что случилось, Павел? — спросил его старец, — уж не вызвали ли тебя в этап, с этими людьми? — проговорил он, указав головою на толпу, стоящую за зоной лагеря.
— Не знаю, Иван Петрович, куда и зачем, но приказали лагерные вещи сдать, что я уже и сделал, а теперь пришел попрощаться с вами. Какое-то тяжелое предчувствие томит мою душу; вы помолились бы обо мне.
Брат Платонов, полными слез глазами, поглядел на Павла, торопливо достал из-за пазухи большой кусок сахара и три рубля денег, сунул в руки Владыкина и, прерывающимся от волнения голосом, сказал:
— Дитя мое, это мой неприкосновенный запас, я его все время хранил под сердцем, теперь отдаю его тебе, пусть моя искренняя любовь, в этом скромном подарке, может быть, в самые отчаянные минуты твоего страшного, неведомого пути, согреет твою душу. Останься христианином — до конца.
Старец крепко прижал остриженную голову Павла к своей груди и, роняя над ним слезы, благословил его короткой, горячей молитвой. Юноша от волнения не мог выразить ни слова, рыдания душили его, хотя он и пытался еще что-то сказать.
В это время раздался голос надзирателя, приближавшегося к кипятилке:
— Вла-ды-кин!
Павел, впопыхах, сунул комок сахара и три рубля денег в самодельный карман, пришитый тоже против сердца и, механически открыв чемодан, прочитал отцовскую надпись на нем.
— Он мне, наверное, уже больше не понадобится, дедушка, я его оставлю вам.
Надзиратель, с бранью, вытолкнул Владыкина на улицу и, подталкивая его сзади, повел к карцеру, уже набитому до отказа, подобными ему.
— Пока подождешь, здесь! — сказал он, закрывая на замок дверь за ним. Через огромные щели карцера были видны заключенные, проходившие из забоя на обед в зону.
— Куда?… За что?… Когда?… — слышались вопросы проходящих товарищей, но ответы были очень немногие и самые неопределенные. Сквозь щели, проходящие делились с арестантами махоркой — единственно доступной ценностью.
После обеда, когда рабочие прошли из лагеря в забой, надзиратель, выкрикнув по списку арестованных, вывел их через вахту за зону и, присоединив к ранее выведенным, приказал строиться в колонну. В ответ на команду из толпы послышались недоуменные выкрики:
— А мы вещи оставили в бараке!…
— Моя сумка тоже лежит в каптерке!… - А как же с чемоданами, ведь мы же их не донесем?…
Конвоирующий, дождавшись, когда все умолкли, ответил коротко и резко:
— Оставить все на месте… никому ничего не нужно будет. Вперед! Ма-р-р-р-ш!
Сторожевые псы, по бокам и сзади, подняли неистовый лай и шеренга недоумевающих арестантов, подчиняясь команде, медленно двинулась вперед.
Проходя мимо зоны, Павел увидел за колючей проволокой одинокую фигуру Платонова, стоящего на углу кипятилки. Дорогой старец, вытирая ладонью набегающие слезы, с непокрытой головой, привычно теребя рыжую бородку, провожал Павла в какую-то жуткую неизвестность; все остальные (сорок три человека) проходили никому не нужными, каждый, как мог, утешал свое сердце, раздираемое смертельной тоской, боязливо озираясь на окружающий строгий конвой. Люди медленно, молча брели по той самой дороге, где около полугода назад, Владыкин впервые вступил в эту ужасную долину. На ходу люди, приглушенными голосами, делились своими догадками, делая выводы, что их ведут на расстрел:
— Вот, сейчас, будет отходить дорога в распадок, и нас поведут туда…
— Нет, но ты же пойми, ведь нам ничего не объявили: что, за что и куда…
— Эх ты фраер, а ты думаешь, что тем, кого ухлопали в шурфах, что-то объявляли? Вот посмотри, сейчас будет поворот на "Свистопляс", а там тебе все сразу и заявят, и объявят.
Но миновали поворот и направо, и налево, а колонну гнали все дальше по трассе. Километра через три им встретилась грузовая автомашина, на которой было семь человек из знакомых преступников — воров. Их вчера, в составе более ста человек, также вот вечером, отправили в этот же путь. Проезжая мимо, они успели крикнуть проходящим;
— Братцы! Дело "хана", вас ведут на Нижний… в расход… на луну… Нас осталось (от вчерашних) только семь…
Хотя и не все поняли эти блатные выражения, но догадались, что вчерашних людей расстреляли, за исключением этих семерых.
Павел шел в передней шеренге и видел, что люди, один за другим, после сказанной вести, обессилевшими опускались на землю. Идущий рядом с ним еврей, бросил мешок под откос и, рыдая, упал Владыкину на плечо. Никакой уговор конвоя, ни угроза и собачий лай — не помогали. Обреченные сели на дорогу и, почти все как один, положив голову на колени, обхватили их руками, как бы приготовившись к побоям.
Конвою пришлось добежать до близлежащего телефона-селектора и вызвать машину. С большим трудом заключенных погрузили на автомашину и повезли дальше; на месте остались несколько, никому не нужных котомок и чемоданов.
Владыкин очнулся от раздумья после того, как они оказались в какой-то пустынной зоне, с немногими постройками, но усиленно охраняемой бойцами ВОХР. Вглядываясь внимательно в окружающие предметы и здания, он узнал в них что-то знакомое, а через минуту вспомнил — это та самая больничная зона, куда он когда-то был привезен с пробитой ногой. Огонек радостной надежды вспыхнул в его душе при этой мысли: "Ну вот, видимо, не на расстрел, а на медицинскую комиссию нас привезли сюда".
Но увы, бедный мученик ошибся. По указанию того же Гаранина, медицинская зона была превращена в распределительный пункт для смертников; и теперь, на этом месте, сотни и тысячи измученных человеческих душ возвращались не к жизни, а обрекались на смерть. Отсюда, приговоренных к смерти, уводили малыми группами, а некоторых выволакивали и, под усиленной охраной, через заднюю, незаметную калитку (через которую уже никто из них не возвращался) доставляли в уединенное место — на расстрел.
Прибывший этап (в количестве 44 человек), в котором находился Владыкин, посадили среди двора на землю. В стороне, у облупленного барака, Павел увидел большую группу людей, более 50-ти человек. Все они сидели в беспорядке на земле, спрятав головы между колен и напоминали стадо овец, согнанное на бойню, из которого мясники отбирали мелкие партии на убой.
Против этапа, в котором находился Владыкин, на завалинке одного здания, в стороне от всех, сидел молодой парень: в расшитой модной косоворотке, в галифе, обутый в хромовые сапожки. Это был вор-законник, известный на ближайших приисках, по кличке "Монах" — отъявленный убийца. Из этапа кто-то крикнул ему:
— Куда "Монах", путь держишь?
С грустной улыбкой, поглядев на этапников, он ответил спросившему:
— Отсюда один этап — на луну!
Из отрывистого, короткого разговора с ним, стало известно, что люди, сидящие около барака, определены на расстрел, и из них — больше половины уже отведено отсюда. Он же, как при жизни ненавидел людское общество, так и теперь — в эти последние часы, получил "привилегию" — умереть отдельно.
Павел внимательно смотрел ему в лицо; к своему великому удивлению, увидел, что оно не было лишено красоты, и даже благородства. "Монах" был, действительно, из интеллигентной семьи, но с отроческих лет, тайно от родителей, имел связь с преступниками. Теперь, к 23–25 годам, он достиг степени квалифицированного вора и убийцы. Было страшно наблюдать, как под маской милого, благородного лица, предсмертными муками терзалась, безнадежно погибшая, душа человека, закоснелого в преступлениях. Как пленительно-заманчиво влек его грех сделать первый шаг из родительского дома, тайно от тех, кто нежно прижимал его к груди; какими слезами обливалась мать, когда ее милый мальчик первый раз спал не в своей уютной кровати, а проводил ночь на оплеванном полу, в отделении милиции.
"И чего ему только не хватало в родительском доме?!" — вопила она, ломая руки, узнав, что он задержан в милиции за участие в гнусном преступлении. А не хватало ему одного: мать и отец не воспитали в нем любви к Богу, не показали этой любви в себе; этим самым, и его сделали беззащитным от греха. Грех поразил самое драгоценное ядро жизни — юную душу. Теперь он одиноко, никому не нужный, метался в агониях смерти: выкуривая одну папиросу за другой, без устали, нервно ходил взад-вперед перед чужим, ненавистным окном. Густой ковер папиросных окурков валялся под его ногами, и он, с внутренней досадой, давил их ногами. Этот окурок когда-то сопровождал его, когда он, украдкой, впервые убегал из дома, гордостью он был тогда в его зубах. Эти окурки теперь, единственным утешением сопровождают его к ужасной могиле. Ничтожными, раздавленными (подобно этим окуркам) были, загубленные им, человеческие жизни, но теперь и его жизнь — оказалась не дороже раздавленного окурка… "Возмездие за грех — смерть", — вот тот непреложный вековой закон, который неотвратимым оказался и для главаря преступников — "Монаха".
С чувством глубокого сожаления смотрел Владыкин на погибшего юношу, и в душе страдал, не меньше его, от сознания, что в эти последние минуты его жизни, он бессилен чем-либо помочь ему. Грозным предупреждением неба прозвучали слова Библии: "Ищите Господа, когда можно найти Его; призывайте Его, когда Он близко" (Ис.55:6).
Переведя свой взгляд от "Монаха", Павел вначале посмотрел на толпу людей около барака, потом и на ту, среди которой он находился сам, и был удивлен разницей, какую заметил. Обреченные люди, по-прежнему, сидели без движений, понурив головы, потому что не имели уже никакой надежды на жизнь. Между ними царила могильная тишина. Толпа, среди которой сидел Павел, наоборот, внимательно, с величайшим напряжением, глядели на заветную дверь, где решались их судьбы, досаждая друг другу догадками.
Владыкин взглянул в том же направлении и увидел, как из двери вышел коренастый человек, в форме работника НКВД, прошел 3–4 шага к народу и остановился, со сложенными назад руками, медленно оглядывая каждого из этапников. Это был полковник Гаранин.
Павел, на малое время, встретился с ним глазами. Никогда в жизни он не испытывал такого леденящего ужаса, каким сковало его душу при этом. Ему в глаза смотрела смерть и, как ему показалось, в этом немом поединке решался не только исход его будущего, но и вечности. Руки его безвольно стали опускаться вниз и в это мгновение, под арестантской курткой нащупали кусок сахара, подаренный дедушкой Платоновым. Мгновенно мысли перенеслись к последним минутам расставания, мелькнул любящий образ милого старца и последние его напутственные слова: "Дитя мое… пусть моя искренняя любовь в этом скромном подарке, может быть, в самые отчаянные минуты… согреет твою душу". В сознании Владыкина сверкнул радостный огонек надежды и согревающим потоком разлился по всей груди. С этим чувством он, глядя в глаза страшного начальника, тихо произнес про себя:
— О, как счастлив я, что не раздавленные окурки, а согревающая любовь Божья и искренняя любовь дорогого брата сопровождают меня в эти критические минуты жизни. Как счастлив я, что в годы раннего детства, в годы цветущей юности — эта любовь нашла меня и стала моим дорогим проводником до сего места.
Павел видел, как в глазах начальника, тот страшный, леденящий душу, взгляд угас и он, повернувшись, возвратился в свой кабинет. Через 15–20 минут, из канцелярии вышел один из сотрудников, в такой же форме, как Гаранин, и, остановившись против прибывшего этапа, стал вычитывать фамилии заключенных. Как из-под земли, появился человек с винтовкой. Владыкин, как в тумане, видел, что вызываемые товарищи, умоляюще, доказывали начальнику свою невиновность, несправедливость предъявленных обвинений. Это не производило на него никакого впечатления. Одному за другим, он приказывал отходить и садиться около часового с винтовкой. Четвертым был вызван Владыкин.
Пристально взглянув ему в лицо, начальник спросил очень коротко:
— За что осужден?
— За веру в Иисуса! — ответил он.
— Садись с ними, — кивнул начальник, указав на троих, сидящих около часового, и возвратился опять в канцелярию.
Каким-то необъяснимым трепетом были наполнены сердца всех обреченных людей. Что означал этот вызов? Чего ожидать вызванным, и почему не вызвали остальных сорок человек? — Все эти вопросы лихорадочно облетали присутствующих, но никто, в том числе и стоящий часовой, ничего не могли ответить, лишь в недоумении пожимали плечами.
Одиноко, по-прежнему, маячила фигура "Монаха" под окном, понуро, без движения, сидели приговоренные около барака, и одна за другою, начали опускаться головы, пришедших этапников. Прошел час и более. Парализующая тоска расслабила людей до того, что они, несмотря на окрики часовых, в изнеможении, ложились на землю. Павел видел, как некоторые из заключенных тихо плакали, томимые предчувствием чего-то страшного.
При виде всего этого, сердце Владыкина как-то оцепенело, и он понял, как жизненно важна в эти минуты молитва веры, но ее уже давно не было. Он окинул взглядом всех окружающих и почувствовал, что дух обреченности и тень смерти овладевали всем его существом, что в предстоящей судьбе, он приговорен к одной участи со всеми этими обреченными, что та теплота, согревавшая его часа полтора назад — угасла, как последняя вспышка жизни. Какая-то страшная бездна открылась перед ним. Голова резко упала между колен, как у многих, и волна рыдания подкатила к самому горлу… "Все погибло", — подумал он и ухватил себя за горло, чтобы удержать рыдания.
— Иванов… Петров… Сидоров… — услышал он над своей головой. Павел совершенно не слышал, как подошел тот же начальник и по большому списку стал вызывать фамилии, оставшихся 40 человек.
— А это, кто такие? — спросил он часового, указывая рукою на четверых, сидящих у его ног.
Часовой взял под козырек и четко ответил:
— Товарищ начальник, это те, кого вы полтора часа назад вызывали, посадив отдельно.
— Так ты что, хочешь, чтобы и они остались с этими? — указал он на остальных сорок человек. — Марш отсюда, с ними!
Часовой, порывисто и растерянно, слегка ударил прикладом винтовки Владыкина, понуждая тем самым, всех четверых, как можно скорее, выйти за зону. Павел и его трое товарищей почти не помнили себя, когда за их спиною закрылись ворота этого страшного распределителя. В нерешительности они стояли перед часовым, не зная, что им делать.
— Да, что вы утупились? Скорее, обратно на прииск, — крикнул на них часовой.
Но, увы — ноги (у всех четверых) отказались их держать, и они, один за другим, повалились на землю, силы совершенно оставили их. Часовой, уже любезно, упрашивал их: идти потихоньку обратно, убеждая их, что все страшное позади, что они остались счастливчиками из счастливчиков — но все это было бесполезно. Владыкин и его товарищи, даже при всем усердии, не могли подняться на ноги. Употребив все, часовой вынужден был взять, рядом стоящую, автомашину и с большим усилием усадил в нее ослабевших людей.
Когда машина тронулась, Павел, на мгновение, посмотрел на зону и увидел, что оставшиеся товарищи, после вызова по списку, переходили и садились к тем обреченным, около барака.
Ужас затмил глаза, и так, не поднимая головы, они вскоре доехали до своего прежнего прииска Верхнего. Часовой, проводив их, пошел в свое расположение. Появление на вахте Владыкина и его товарищей вызвало недоумение у надзора.
— Как и почему вы здесь? Как вы возвратились? Кто вас отпустил? — испуганно осыпал их вопросами вахтер.
В это время раздался звонок, и надзиратель, по ходу телефонного разговора, заметно менялся в лице.
— Так…ну теперь, понятно, — продолжал он, — да вы знаете, где вы были? Вы ведь были уже — на том свете. Да вы знаете, как вы должны теперь работать, чтобы опять не угодить туда?
Он разговаривал так, как будто все происшедшее над несчастными, в том числе и их возвращение, зависело от него. Однако, не получив ни единого ответа от измученных людей, распорядился:
— Ну, вот вам записка, получайте ваши вещи обратно, ужинайте и ложитесь спать, завтра на работу как штык, понятно?
Как только Павел перешагнул вахту, на него напало такое безразличие ко всему, как будто в нем все опустилось, даже окружающее подернулось какой-то туманной кисеей. Один вопрос мучительно теребил его сознание: "Почему они (четверо) остались живы, а остальные сорок — причислены к обреченным около барака?"
Пошатываясь, он еле добрел до кипятилки и усердно постучал, пока ему не открыли дверь.
— Павлуша, дитя мое! — воскликнул Иван Петрович, увидев Владыкина, — ты возвратился?! Да ведь, знаешь ли ты, что одной ногой был уже в могиле? Я так молился за тебя, да, ты что молчишь-то?…
Павел, оказавшись в натопленном помещении и увидев дорогое, милое лицо старца Платонова, слегка улыбнулся, попытался что-то сказать, но, покачнувшись, повалился навзничь на нары. Через распахнутые полы арестантского пиджака, из кармашка на груди, вывалился и упал рядом, еще совсем нетронутый кусок сахара, из сомкнутых, почерневших глаз выкатились две маленькие росинки.
Склонившись на колени у его ног, старичок Платонов горячо поблагодарил Бога, что Он — великим чудом — сохранил жизнь измученного юноши-христианина, уже бывшего в объятиях смерти.
Утром, еще сонного Владыкина, подняли со всем лагерем и вывели на развод. В холодном, прозрачном, утреннем воздухе нарядчик отчетливо произносил перед стоящей толпой фамилии оставшихся сорока товарищей Владыкина.
— …Все вышеназванные заключенные, за совершение контрреволюционного саботажа на прииске Верхне-Штурмовой, расстреляны! — закончил он объявление.
Павла как будто кто-то ударил по самым мозгам, и тот же неотвязный вопрос и теперь мучительно осаждал его: "Почему они (четверо) остались в живых, а те расстреляны?!"
К счастью Владыкина, он попал в другую бригаду, где к нему отнеслись с особым снисхождением. С опущенной головой, совершенно без движения, он, безразлично глядя на окружающих, сидел у огня, не отвечая никому на вопросы. Павел пытался связать в уме какие-то события прошлого, но все обрывалось бессвязными звеньями, а вопрос все еще мучительно звучал в душе: "Почему я остался жив, а они умерли?!"
Обедом, в числе самых последних, он брел в лагерь. Войдя в зону и находясь уже за проволокой, Павел услышал, как кто-то выкрикивал его фамилию и имя. Как в полусне, он поднял глаза и на трассе увидел старичка Платонова, с котомкой за плечами и в новых арестантских ботинках.
После развода Ивана Петровича Платонова срочно вызвали в контору лагеря и объявили освобождение из заключения, причем приказали: немедленно сдать все и кубогрейку, чтобы сейчас же идти в Управление на Нижний, где их ожидала машина для доставки в город Магадан, и на корабль.
Павел взглянул на кипятилку. В открытой двери ее, сквозь клубы пара, он увидел совершенно другого, чужого человека. Бессознательно, он подошел к колючей проволоке ограждения, судорожно ухватился за нее, увидев дорогого старца на той стороне.
— Дедушка!…Ты…меня…оставляешь?… — и, безутешно заливаясь слезами, повис руками на ограждении.
Медленно рассеивался туман из головы Павла, а с ним проходило и гнетущее безволие. Вскоре его перевели еще дальше, в совсем маленький поселок, который был не охраняем. Там он выполнял более облегченный труд и получал, значительно, лучшее питание. Организм пошел на поправку. На смену жутким морозам и метелям, очень резко, по-полярному подошла ласковая весна. Люди стали отогреваться и вылезать из прокуренных помещений на свежий воздух.
Обстоятельства Владыкина так же быстро менялись, одно за другим, в сторону улучшений, но духовное состояние было, как в параличе. Его поместили дежурным мотористом на подъемную лебедку, а затем на электростанцию — дежурным при распределительном щите. Так как-то и прошло, среди этих перемещений, коротенькое северное лето с его звонкими ручьями и чудесными белыми ночами, а в душе устойчиво держалось холодное безразличие.
С весны в лагере произошли заметные изменения. Всем осужденным в 1937 году как партийно-административным лицам так и интеллигенции, несмотря на большие сроки, приходило либо очень значительное сокращение срока, либо полная реабилитация. Но увы, прошедшая зима почти всех их унесла в могилу, и лишь немногие из них, счастливчиками, возвращались на автомашинах, по той же ужасной трассе, обратно на родину.
О полковнике Гаранине по всей Колыме распространился слух, будто он оказался врагом народа и, что многие видели его (арестованным) в магаданской тюрьме — "Доме Гаськова".
Так это было или не так, но очевидным оставалось только то, что страшного начальника, в форме НКВД, по фамилии Гаранин, больше не видел никто и нигде.
Владыкина в начале осени вдруг почему-то, в составе небольшой группы заключенных, перевели с Верхнего на Средний. Здесь взволновала его встреча со старыми бригадниками, из которых уцелело от лютой зимы, не более 4–5 человек. Один из них с великим удивлением долго удостоверялся в том, что перед ними, действительно, Павел; затем заявил ему, что в одном из страшных списков, видел его фамилию в числе расстрелянных. Владыкин, в свою очередь, был изумлен, увидев его, так как слышал своими ушами, что он был оглашен, также в числе расстрелянных. Во всяком случае, хотя эта встреча и напомнила о миновавших ужасах, однако, и порадовала их взаимно до глубины души.
С переходом на Средний, жизнь Владыкина стала изменяться в худшую сторону. Голод, как неотвязный спутник, по-прежнему изнурял людей. Из верующих братьев в лагере никого не находилось, поэтому духовное охлаждение Павла сковывало его все больше и больше, хотя он и мучился, сознавая это и прилагал все усилия, чтобы подняться до прежней высоты, но все было тщетно. Определен он был, как прежде, на земляные работы по разработке "песков" и был зачислен в звено, подобных себе, "доходяг". Мизерное питание не восполняло даже энергии, необходимой для прихода к месту работы, и люди, придя из лагеря в забой, долго отдыхали, накапливая силы.
По роду занятий, звено Владыкина должно было "пески", вывезенные из шахты в отвал, тачкой возить на промывку. Работу учитывать было очень трудно, поэтому сам учет был на милость десятника, а десятником оказался тот самый Попов, который когда-то был так бесчеловечен к Павлу.
Однажды, нагружая тачку грунтом, Владыкин заметил, как с лопаты соскользнуло что-то блестящее обратно в кучу. Павел бросил все и, разгребая щебенку, схватил увиденный им комок, спрятал его за пазуху и поспешил уединиться за отвалами. Рассмотрев, поднятый им, тяжелый комок, он убедился, что это самородок золота, по весу около пятисот граммов. Все, виденное им раньше золото, вызывало у Павла отвращение или, в лучшем случае, равнодушие, но когда золото оказалось в его руках, он ощутил в себе совершенно новое, не испытанное до сих пор, чувство. Глаза загорелись каким-то огоньком, и мысли с лихорадочной быстротой пробегали в голове: "О, сколько бы хлеба я имел на него, сахара и других продуктов!"
Владыкин впервые в жизни, к своему удивлению, установил, какая дьявольская сила излучалась от этого металла, но увы, как и через кого он мог воспользоваться самородком?
По существующему положению, за присвоение золота в самородке или в россыпи, закон гласил одно — расстрел, в чем многие убеждались, и об этом им неоднократно твердило начальство при беседах. Поэтому, люди боялись его как огня, часто обшаривая карманы с сомнением: "Не подбросил ли кто?" За найденные самородки весом более 40 граммов, золотая касса оплачивала по обычному рублю — за грамм чистого золота. (Булка хлеба в продаже стоила 100 рублей и ее очень трудно было достать.) Человек, поднявший золото, должен был на виду у всех, немедленно сдать его десятнику или прорабу. Тот, в присутствии нашедшего и свидетелей, должен положить самородок на лист чистой бумаги и очертить его карандашом в двух положениях, с надписью на листе фамилии нашедшего. Затем в лаборатории определялся чистый вес золота (без примеси кварца), и бухгалтерия впоследствии выплачивала нашедшему (по документу) обычными денежными знаками. Когда-то на 10 % суммы выдавались дефицитные продукты, но голод это поощрение упразднил. Было еще одно условие: оплачивались только те самородки, которые поднимались не из отвалов или шахтных выработок, а непосредственно, при ручной разработке грунта, из целика.
Владыкин все это знал. Он знал, что добытый им самородок, совершенно безвозмездно, он должен был вместе с грунтом бросить просто в тачку, и второе: если даже он подлежал оплате, то она распределялась на всех членов звена, с которыми он работал.
Все эти обстоятельства привели его к глубокому раздумью. Перед ним был выбор: бросить этот комок в тачку или решиться на грех — утаить от двоих товарищей и сделать вид, что поднял из целика. Во время раздумья голод, казалось еще сильнее, мучил его. Ведь четыре или пять булок хлеба он мог бы достать на этот самородок. В результате мучительной борьбы — совести с голодом — из глаз покатились слезы. Он не мог на сей раз вынести какого-то решения, а, пугливо озираясь кругом, решил пока зарыть самородок в землю. Ни днем ни ночью у него не было покоя, а голод со страшной силой склонял его ко греху. Где-то в тайнике души тихий голос напомнил ему: "Если и сдашь, все равно не попользуешься, крепись!"
— Боже мой, Боже мой! Нет сил во мне победить это искушение, — воскликнул Павел на третий день мучительной борьбы.
С утра Владыкин оставил свое звено и, укрывшись за отвалом, долго сидел с опущенной головой, но так и не решил, что ему делать. Сознание, хотя и слабо, но неотвязно напоминало ему: "Молись!" И он, подняв глаза к небу, пытался молиться, но молитва вначале превратилась в какие-то бессвязные обрывки, как ему казалось, вопля души, а вскоре и совсем умолкла. Бедный юноша был измучен внутренней борьбой. Им овладевало ужасное убеждение, что связь с Господом у него совершенно прекратилась, а с ней — и всякая внутренняя опора. Нужна была помощь извне, но отупевшее от голода сознание привело Павла Владыкина к мрачному, мучительному выводу, а затем и глубокому унынию: "Наверное, уже не осталось у меня на земле никого, кто молился бы за меня Богу".
В этот момент, яркой вспышкой промелькнули в памяти молитвы матери Луши, а также слезы на морщинистом лице дорогой, милой бабушки Катерины, которую он видел в последний раз на свидании в тюрьме. "Видно, нет уже их больше на земле, нет и молитв за меня, а кому еще я могу быть нужен?" — роняя слезы, думал про себя Павел, накрыв голову засаленной, обтрепанной полой арестантского бушлата.
Он понял в этот момент с необыкновенной ясностью, как велика важность молитвы за других; что христианин, какой бы он ни был, не может устоять, без поддержки извне; понял, почему в этом нуждался Апостол Павел и другие, почему и Сам Христос, в решительный час в Гефсимании, позвал с Собою учеников и просил молиться. Владыкин, конечно, ничего не знал о своих домашних и милой бабушке Катерине, но он не ошибся, почувствовав себя в это время, совершенно одиноким.
Холод подкрался к его голодному телу через обтрепанные части одежды, он вздрогнул — это вывело его из гнетущего раздумья. Холодом щипнуло что-то около сердца у груди. Он протянул руку и нащупал в кармане, поднятый им, самородок, от которого как-то особенно кололо холодными иглами, как от промерзшей ледышки, и Павел переложил его в другой карман. После долгого раздумья, тихо поплелся к работающим в забое людям…
— Бригадир! Поставь меня отдельно на задирку — проговорил он, — мы только ругаемся друг с другом, — кивнул он, указав на остальных рабочих своего звена, которые в это время, действительно, сидя дремали у догорающего костра. Бригадир, имея некоторое расположение к Владыкину, отвел его в конец разработки и поставил на отмеченное место, по его желанию.
Хмурое осеннее небо временами сеяло холодными дождевыми брызгами, переходящими в снег.
Чтобы отогреться, Павел усердно отковыривал ломом, комок за комком, липкую глинистую массу и нагружал ею тачку. Тяжелый самородок в кармане бушлата то и дело при работе больно ударял его по костлявым бедрам, как бы напоминая о себе, но Владыкин не решался освободиться от него. Наконец, после долгой, мучительной борьбы, он вытащил самородок из кармана и бросил в ямку с грязной жижей. Самородок быстро затянуло грязью, так что его с трудом можно было нащупать ломом.
— Десятник! Подойди сюда, самородок нашелся, — прерывистым голосом окликнул Павел, проходящего мимо человека. Совесть при этом взволновала тощие запасы крови, и он почувствовал прилив ее в верхушках ушей, на костлявых впадинах почерневшего лица появились темные пятна, но они смешались с неумытой грязью от высохших слез.
— Где? — спросил подошедший десятник и, увидев знакомый блеск металла среди грязи, распорядился:
— Что ж, я что ли полезу за ним? Подними, вытри, да подай мне в руки сухим.
Павел достал золото, обмыл в бегущем ручейке, вытер полою бушлата, затем ладонью руки и подал десятнику.
— Эк, какой красавец, — промолвил тот, затем, подбросив вверх, добавил, — с полкило чистым потянет, в доброе время, почитай, жизнь была бы обеспечена, а теперь, что ты на него добудешь? Да ничего! — и, с безразличным видом, осмотрев самородок, очертил его карандашом на листе чистой бумаги, написал коряво и безграмотно — Владыкен Средний.
Долго еще после того, как отошел десятник, угрызения совести мучили Павла, но постепенно голос их утих, лишь только приступы голода временами рисовали ему радужные картины: "Вот если бы скорее мне оплатили, и я тут же, на те деньги, купил бы три-четыре, а то и пять румяных кирпичиков хлеба…"
Месяца через два, в конторе лагеря Владыкину объявили, что самородок весил 456 граммов, за что выплатили ему 456 рублей. Но воспользоваться ими он не смог.
В это время рассчитывался освобождающийся парень — земляк Владыкина, воришка. Он, выманив у него эти деньги, пообещал принести пять или шесть булок хлеба, но через день бесследно исчез. Павел остался обманутым.