III.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В народе живет поговорка: «Кто на море не бывал, тот Богу не маливался». Бывал я на море, но или море не так было грозно, или глагол Божий еще не касался тогда моей души, но на море я, помнится, Богу не молился. Черноземные поля моей родины, экономические грозы современной сельскохозяйственной жизни были для меня моим морем, на котором я вспомнил о Боге. Неустроенность, вернее — расстройство русской черноземной сельской жизни, необеспеченность жизни самого сельского хозяина и его семьи, зависящая от многочисленных причин, сплетающих изо дня в день над его головой роковую паутину, в которой безнадежно бьется его горемычное существование — все это заставило меня одно время серьезно задуматься о скорейшей ликвидации всех моих хозяйственных дел и искать новых путей для обеспечения себе безбедной старости. Назрели и другие вопросы внутренней моей жизни, на которые я сам не мог подобрать удовлетворительного ответа и тайну которых нельзя было открыть тем, кто в міру называл себя моими друзьями. Ко времени моего разговора с Антонычем всей этой душевной накипи собралось столько, что я прямо-таки обрадовался предстоящей поездке к отцу Егору. Велика и настоятельна была потребность высказаться, найти своей душе такого руководителя, который бы от Бога был призван врачевать раны бедствующих душ человеческих.

Таким человеком, по рассказам Антоныча, мне представлялся отец Егор...

Было ясное морозное утро, когда мы с Антонычем на другой день нового года, года три тому назад, выехали из Орла на Болхов, держа цуть к о. Егору. Праздничный Орел уже весь проснулся. На улицах, которыми нам надо было ехать, чтобы выбраться на простор большой дороги, встречались знакомые, но никто бы из них не признал в моей фигуре, закутанной в простую овчинную шубу, в компании с убогим на вид старичком Антонычем, того, кого в свете называют «человеком из общества». Ехали мы с Антонычем на одной лошади в простых деревенских розвальнях с наскоро сбитым задком, обшитым простой рогожей. Совсем по-простому была обставлена наша поездка: в кульке под сиденьем кое-какая провизия, четверка чаю, фунта два сахару да в ногах — клок сена для лошади: не то прасолы, едущие на ярмарку, не то кто из крестьян побогаче, с базара возвращающиеся домой, — вот на кого были мы с Антонычем похожи, когда наш конь, раскачиваясь на рыси размашистым перевальцем, заставлял нырять розвальни по ухабам орловских улиц.

Обыкновенно разговорчивый, Антоныч в дороге оказался неважным собеседником: как будто весь запас его красноречия израсходовался на убеждения меня в необходимости поездки к о. Егору. Казалось, теперь он сосредоточился на конечных ее результатах: оправдается ли в моих глазах репутация батюшки, сумею ли я с его простотой и верой отнестись к тому, что сам он признавал святыней. Может быть, в душе своей он и раскаивался, что подбил меня с ним ехать, боялся холоду, которым наш брат, вкусивший от плодов цивилизации, умеет иногда безжалостно обдать разогревшуюся теплотой веры душу простеца. Тщетно пытался я разговорить старика: он отвечал нехотя, односложно. Замолчал и я.

Мороз крепчал. Зимняя дорога из Орла на Волхов представляла собой точное подобие разбушевавшегося моря: саженные ухабы, выбоины, раскаты... Наши розвальни не хуже любой рыбачьей лодки метались как полоумные то вверх, то вниз, то вбок, то вовсе набок, а надежный конь все тем же размашистым, как будто ленивым, тротцем отхватывал у пространства убегающие версты.

Невесел зимний пейзаж черноземного большака: редкие деревнюшки, по крышу засыпанные снегом; ровная безбрежная снежная пустыня, изредка разрезанная бичом черноземных полей — глубокими оврагами; кое-где чернеющиеся вдали, точно оглоданные, рощицы, жалкие остатки былых лесов, былого приволья; встречные и попутные обозы, окутанные, точно дымочком, паром от усталых, выбивающихся из сил, заморенных клячонок. Не слышно стало на большаке резвого колокольчика, заливистых бубенцов господской тройки, еще недавно веселивших сумрачные ракиты, в два ряда, с обеих сторон, окаймлявшие большую дорогу. От ракит, и от тех почти не осталось воспоминания: деревенская бедность и распущенность срезали их под самый корень на топливо, пожгла их на корню ребячья безжалостная шалость. Под корень подрублен и старый помещичий быт. Кое-где еще маячат полуобгорелые пеньки прежнего приволья... Скоро и их не станет!... Доброе старое ушло безвозвратно, а нового доброго что-то плохо видно...

Морозу надоело щипать нас с Антонычем за нос. Он схватился и за наши ноги, стал щекотать за спиной, ломить коленки.

— Хорошо было бы погреться, Антоныч!

— Вот этап, а за ним сейчас будет и Каменка! Там на постоялом и обогреемся. Двор хороший!... Чайком побалуемся да и Воину (так звали нашу лошадь) дадим отдохнуть — небось ему все плечи, бедному, от ухабов разломило.

Среди поля, у самой дороги, стоит двухэтажное каменное здание. Стекла выбиты. На дворе, окруженном высокой каменной стеной, — ни души. Холодом и злобой веет от этих мрачных стен.

— Неужели здесь бывают арестанты?

— Отчего же им не бывать? Бывают.

— А как же стекла-то? Ведь там ветер гуляет хуже, чем в поле.

— Стекла-то? А долго дело их позаткнуть. Небось не замерзнут. Ведь это не дворец, а этап: чуть стало холодно — марш в дорогу! Дорога-то, она тебя живо разогреет!

Коротко и ясно! Гордиев узел устройства тюрем Антоныч разрубил не без некоторой логики: «не дворец, а этап!»

Очевидно, бедному Антонычу не были своевременно преподаны основы тюрьмоведения. Ну, да на то он и Антоныч!...