Марина Ивановна Цветаева
Марина Ивановна Цветаева
Марина Ивановна Цветаева (1892–1941) — один из поэтических кумиров XX века. Никто не смог с таким исступлением, как она, восславить торжество страстей в человеке, не признавая их греховности, гибельности для души.
Случайно или закономерно, но у трёх больших поэтов века, добровольно ушедших из жизни, — Есенина, Маяковского, Цветаевой — очень рано проступила в стихах тяга к небытию, к расставанию с жизнью…
Самоубийство не может быть понято вне единства внешних и внутренних обстоятельств, в котором оно является лишь видимой его частью. Это последний шаг на долгом пути, но каждый из предшествующих шагов был столь же губителен, влёк к той же цели. Самоубийство постигается в системе шагов к нему. Поэзия Цветаевой и есть отображение такой системы. Её шаги — её стихи. Она сама признавала в одном из писем: "Лирические стихи (то, что называют) — отдельные мгновения одного движения: движение в прерывистости". Мгновения — шаги. Зачем вглядываться в эти шаги? Чтобы себя уберечь от хождения им вслед.
Самоубийство есть следствие такого состояния, когда и умом своим человек начинает служить греху. И тогда внутренний человек устремляется не к Богу, но в ином направлении. И это всегда отражается в творчестве, если человек — художник.
Творчество Цветаевой легче осмыслить после знакомства с её программной статьёй "Искусство при свете совести" (1932).
"Художественное творчество в иных случаях некая атрофия совести, больше скажу: необходимая атрофия совести, тот нравственный изъян, без которого ему, искусству, не быть. Чтобы быть хорошим, не вводить в соблазн малых сих, искусству пришлось бы отказаться от доброй половины всего себя. Единственный способ искусству быть заведомо-хорошим — не быть".
"Многобожие поэта. Я бы сказала: в лучшем случае наш христианский Бог входит в сонм его богов".
"Если хочешь служить Богу или людям, вообще хочешь служить, делать людям добро, поступай в Армию Спасения или ещё куда-нибудь — и брось стихи".
Вот итоговый вывод, которым высвечивается вся поэзия Цветаевой: она отвращается от Бога.
Для Цветаевой путь поэта есть полнейшее отвержение всех правил, расчётов, предписаний. Стихия и хаос?
Такова Цветаева. Она во всём — стихия. И всюду ищет и видит стихию. Для неё и Бог — стихия неуловимая. Всю поэзию свою она противопоставляет миру: безмерное — оковам упорядоченности. Но уж если безмерность, то безмерность полная и страшная.
Вскрыла жилы: неостановимо,
Невосстановимо хлещет жизнь.
Подставляйте миски и тарелки!
Всякая тарелка будет — мелкой,
Миска — плоской.
Через край — и мимо —
В землю чёрную, питать тростник.
Невозвратно, неостановимо,
Невосстановимо хлещет стих.
Вот воспеваемая страсть. "…Нелепейшая роскошь, роскошная нелепость — страсть!" — как она сама определила. Кто там ищет причины самоубийства? Вот они — на виду… Тут страсть прежде всего любовная, но такое определение слишком узко и недостаточно. Тут лавина всеобъемлющей страсти. Цветаева не вне, а внутри страсти, у неё своё видение страсти, у неё знание стихии страсти, а не последствий её. Поэтому она никогда не поймёт тех, кто судит страсть с духовной высоты. Оттуда — страсть: как единый огонь, жгущий и сжигающий душу. А вблизи, из души взирая, все оттенки того пламени различить можно, жар измерить во всех языках его. Зачем? Но Цветаева тем и занята в своей поэзии, не спрашивая зачем. Творчество Цветаевой — энциклопедия страсти, единый свод всех её проявлений и оттенков. Температуру страсти она измеряет своей неистовой болью. От страсти она страдает… И упивается страданием до времени.
И вот — теперь — дрожа от жалости и жара,
Одно: завыть, как волк, одно: к ногам припасть,
Потупиться — понять — что сладострастью кара —
Жестокая любовь и каторжная страсть.
Вот одержимость страстью.
В современном русском языке слово «страсть» определяется как: 1) сильное чувство, с трудом управляемое рассудком; 2) сильное влечение, постоянная склонность к чему-то; 3) сильная любовь с преобладанием чувственного влечения. Для духовного осмысления понятия этого недостаточно. Необходимо нужно знать, как используется это слово в Писании и у Святых Отцов, в литургическом языке. Для этого нужно обратиться к церковнославянскому языку. Слово страсть в церковнославянском языке понимается как: сильное желание чего-либо запрещённого (Гал. 5,24. Кол.3,5); страдание, мучение (Рим. 8,18. 2Кор. 1, 7. Фил. 3,10); сильное желание, болезнь плотской страсти, плотские наслаждения.
Для Цветаевой все эти значения как бы слиты нераздельно, страсть для неё сильное, не управляемое рассудком влечение к запретному чувственному и душевному наслаждению, к неистовому переживанию этого влечения, неотделимого от страдания.
Преподобный Иоанн Лествичник писал о страсти: "Страстию называют уже самый порок, от долгого времени вгнездившийся в душе, и через навык сделавшийся как бы природным её свойством, так что душа уже произвольно и сама собою к нему стремится". И как будто прямо к предмету нашего разговора, преподобный Иоанн сказал: "В безумных страстях нет порядка или разума, но всякое бесчиние и неустройство".
Именно в таком понимании страсти рассматривались Святыми Отцами как губительное начало для души. Все страсти, ибо таково их свойство, что одна неизбежно влечёт другую за собой. Любая страсть сушит душу, даже та, что представляется безобидною.
"Кто потворствует одной страсти, — предупреждал авва Исайя, — тот отворяет дверь всем страстям. Страсти держатся одна за другую, как звенья в цепи".
Страсть становится основой греха, грех же отвращает, удаляет человека от Бога. О различии между страстями и грехами говорил авва Дорофей:
"Ибо иное суть страсти, иное грехи. Страсти суть: гнев, тщеславие, сластолюбие, ненависть, злая похоть и тому подобное. Грехи же суть самые действия страстей, когда кто приводит их исполнение на деле, т. е. совершает телом те дела, к которым побуждают его страсти…".
Поэтому Святые Отцы учили бороться прежде всего со страстями, с причиной, а не с проявлением греха, следствием. Устранение причины устранит и грех.
К людям, потворствующим страстям, авва Дорофей применил такое сравнение: "Скажу вам пример, кому подобен тот, кто действует по страсти и удовлетворяет ей. Он подобен человеку, который, будучи поражаем от врага своего стрелами, берёт их и собственными руками вонзает в своё сердце".
Нередко нежелание бороться со страстями пытаются представить как вольнолюбие, поскольку борьба со страстями, укрощение страстей, отказ от страстей выдаётся при таком понимании за ограничение свободы. Человек же, беспрепятственно предающийся действию страстей, якобы истинно свободен. Это очевидный самообман: следование страстям есть рабство у страстей.
Святитель Тихон Задонский говорил о приверженности страстям: "Ясно и твердо Апостольское слово: "имже кто побежден бывает, сему и работен есть" (2Петр. 2, 19). И тако, хотя таковые кажутся себе быть свободными, хотя делают, что хотят — раби суть, якоже писано есть: "всяк творяй грех, раб есть греха" (Ин. 8,34); и рабы суть беднейшие паче тех, которые варварам и мучителям работают. Лучше бы человеку, разумному созданию, работать, нежели страсти, как идолу глухому и немому. "Оброцы бо греха смерть" (Рим. 6,23)".
Святитель, вслед многим подвижникам, утверждал, что страстями человек уподобляется "скотам немысленным", отравляет и угнетает душу.
Когда Цветаева сопоставляла искусство с природой, она, по сути-то, говорила о естественности следования страстям, ибо для неё, не будем обманываться, поэтическое творчество есть не что иное, как поэтизация наваждения, то есть состояния подчинённости страстям. Авва Дорофей отвергал само понятие "естественности страсти". Естественны лишь добродетели. Вникнем в рассуждение старца:
"Мы естественно имеем добродетели, данные нам от Бога. Ибо когда Бог сотворил человека, Он всеял в него добродетели, как и сказал: сотворим человека по образу нашему и по подобию (Быт. 2, 26). Сказано: по образу, поелику Бог сотворил душу бессмертною и самовластною, а по подобию — относится к добродетели. Ибо Господь говорит: будите милосерди, якоже и Отец ваш небесный милосерд есть (Лк. 6,36), и в другом месте: святи будете, якоже Аз свят есмь (1 Петр. 1, 16). Также и Апостол говорит: бывайте друг к другу блази (Еф. 4,32). И в псалме сказано: благ Господь всяческим (Пс. 144), и тому подобное; вот что значит по подобию. Следовательно по естеству Бог дал нам добродетели. Страсти же не принадлежат нам по естетству, ибо они даже не имеют никакой сущности или состава, но как тьма по существу своему не имеет состава, а есть состояние воздуха, как говорит святой Василий, бывающее от оскудения света: так и страсти (не естественны нам): но душа, по сластолюбию уклонившись от добродетелей, водворяет в себе страсти и укрепляет их против себя".
В этих словах раскрывается существо поэзии Цветаевой: служение тьме, пустоте. Авва же Дорофей в незапамятные времена как бы предсказал и то, что составило содержание такой поэзии: "…невозможно, чтобы тот, кто исполнял страсти, не имел от них скорби".
Старец предостерегал и от следования сердечной склонности, пребывающей в рабстве у страсти: "…Будучи страстными, мы отнюдь не должны веровать своему сердцу; ибо кривое правило и прямое кривит". То есть он предостерегал, прямо того в виду не имея, конечно, от предания себя такого рода поэтическому творчеству, которое присуще именно Цветаевой. Он говорил также: "Без труда и сердечного сокрушения никто не может избавиться от страстей и угодить Богу. Когда человек искушается своей похотию, можно узнать из того, что он нерадит о себе и позволяет сердцу своему размышлять о сделанном им прежде; и тогда человек сам собою навлекает на себя страсть через свою похоть".
В следовании страстям, в наслаждении страстными увлечениями (а тем паче — в возможности выразить их поэтическим словом) человек нередко видит возможность утолить томящие его стремления. Позволительно вспомнить в связи с этим мудрое суждение святителя Иоанна Златоустого:
"Мнимое удовлетворение, которое мы доставляем своим страстям, есть не что иное, как обманчивая пища, которая только возбуждает больший голод и сильнейшую жажду в нашей душе, никогда не удовлетворяя её потребностям. Как путешественник, обманутый призраками, которые нередко представляются среди восточных пустынь, видит перед собою зеленеющие холмы и сверкающие струи источников, по мере того, как он к ним приближается, обращаются в бесплодную и безводную степь: так точно и всякий грешник на пути своих пожеланий, кажется, видит восхитительные картины удовольствий и блаженства; но этот призрак удаляется по мере того, как грешник приближается к нему, и он напрасно истощает свои силы, преследуя обольстительное видение до тех пор, пока оно наконец исчезнет, оставив несчастного грешника в изнеможении от обманутых надежд, в томительной жажде, которая более и более усиливается, иссушает и снедает его сердце.
Страсти подобны огнедышущим горам, которые вскоре оставляют вокруг себя опустошение и ужас.
Ничто не причиняет нам столько страданий, как действующие в душе страсти. Все другие бедствия действуют отвне, а эти рождаются внутри; отсюда и происходит особенно великое мучение. Хотя бы весь мир огорчил нас, но если мы не огорчаем сами себя (подчинением какой-либо страсти), то ничто не будет для нас тяжким".
Не в этих ли словах — объяснение и неуёмности, безмерности цветаевских поэтических стремлений, и страданий поэтических же и жизненных, равно как и трагического конца? Всё усугублялось тем, что вожделенные миражи создавались собственной фантазией поэта, и тем несли ещё большую муку.
Все Святые Отцы единодушны в одном: пока душа подвержена страстям, она удаляется от Бога, служит не Богу. Цветаева в этом откровенно призналась, не сознавая, кажется, подлинной причины и этой удалённости, и гибельности избранного пути.
И все Святые Отцы согласно учат: одолеть страсти можно лишь призыванием имени Божиего, Божией помощи. Для Цветаевой это означает отказ от поэзии. Пример для неё в этом — Гоголь: его устремлённость к Богу, к добру обернулась отвержением искусства. Для Цветаевой поэзия или Бог. Она выбрала поэзию.
Цветаева — поэт страсти. Ей истина и Бог менее важны, чем сильные эмоции, перехлёст страстей. Её влекут стихии, неистовые надрывы, она вершит своё бытие в затягивающем вихре страстей и не имеет сил вырваться из пут собственного ego. Страсти нередко рождают в поэзии Цветаевой крайности эгоцентризма.
И одиночество.
Цветаева — крайне одинокий человек. Эгоцентрик не может не быть одиноким. Все её страсти отчасти есть поиски средства к одолению своего одиночества. И невозможность такого одоления. Замкнутый круг.
Эта невозможность приоткрылась ей самой в "Поэме Конца" (1926), поэме "разразившегося женского горя", как писала она Пастернаку. Трагично (она сама это разъяснила): герой хочет любви по горизонтали, а героиня (alter ego автора) — по вертикали. Автору всё-таки хочется видеть в любви нечто большее, чем взрыв страсти. В книге "Земные приметы" (1924) есть поразительная по глубине догадка: "Любить — видеть человека таким, каким его задумал Бог и не осуществили родители". Вот что значит любить по вертикали. Но ведь Бог «задумал» человека, как о том говорил авва Дорофей, наделённым добродетелями, но не страстями. Страсти же все — горизонтальны. Они — следствие перевородно-греховной повреждённости, а не Замысла. Приверженностью своей страстям Цветаева сама ввергла себя в замкнутый порочный круг, откуда нет возможности «вертикального» выхода.
Свою природу Цветаева почувствовала чутко. В обращении к неверному возлюбленному ("Идите же! — мой голос нем…", 1913) она возносит как укор:
Какого демона во мне
Ты в вечность упустил!
Пусть тут отчасти и молодая гордыня, но ведь и гордыня из того же источника.
Цветаева — ибо нельзя отделить её от лирической героини собственных стихов — рано почувствовала бесовскую власть над собою. И власть рока. Где страсть и стихия — там и рок. Но рок — категория антихристианская. Христианин осмысливает свою жизнь через понятие Промысла — проявления любви Создателя к человеку, влекущей душу к спасению. Рок же — языческое равнодушное начало, жестокое ко всему во вселенной. Понятие рока обессмысливает жизнь. В обессмысленной жизни страждущую душу влечёт лишь к смерти.
У Цветаевой нет даже порыва вырваться из власти этой языческой стихии страстей. Поэзия, наваждения, стихии, страсти — вот её ценности, вот чему душа-психея добровольно отдаётся в рабство.
И как неистово это буйство страстей!
Даже когда её поэтическое внимание обращено к событию евангельскому, то замечает она лишь отношение его к страсти. Так, воскрешение дочери Иаира, совершённое Спасителем (Мк. 5,22–23), Цветаеву занимает лишь мыслью, что отведавшая смерти душа навсегда будет лишена страсти. Больше — ничего.
Грех совершается во времени. Для Цветаевой оттого нет греха, что она хочет ощутить себя вне времени. Она сразу хочет ощутить себя во вневременном бытии. Но в раю или в аду? Она и сама не знает, но рвётся из мира времени — в иной, время проклиная. Ни один поэт так неистово не клял время. А она иначе не могла: время рождает меру и ограниченность, невыносимую для неё, к безмерности стремящейся. И как завораживающе сильны эти аллитерации в стихе, как неожиданно это обыгрывание заключённого в слове смысла: минута — минущая — минешь…
Вот в чём её тяга к смерти обретает неиссякаемый источник: в непримиримой вражде со временем. И она нашла способ противостать времени, презирая и не замечая его…
Все строки, все страсти для самой Цветаевой вне времени и вне пространства. Она могла писать то же, страдать тем же где угодно и в какое угодно время. Эта стихия — вне всего. В России, в Европе, в каком веке? — бессмысленно спрашивать. Некоторые конкретные приметы, реалии — внешняя, легко сменяемая оболочка. Одна форма привязывает её ко времени: такой стих, как цветаевский, возможен лишь в XX столетии.
Неистовость страсти проявляется в неистовости же стиха. Недаром Б.Пастернак утверждал, что Цветаева сразу обрела свой неповторимый голос, идущий от неповторимой силы страсти. Поразительна, например, "Поэма конца", где накал безудержного чувства передан в жутком ритме — не только в ритме стиха, но и в синтаксическом ритме фразы, диалога героев, который накладывается на стих, противоречит стиху, сливается со стихом.
Её грех перед Богом — безмерен. Осознаем её путь, чтобы не ступать по её следам. Кто-то возразит: такое и не удастся — следовать по стопам поэта. Удастся. Каждый человек — поэт, по-своему, но не все могут так выразить себя, нужен особый дар. Наделённый таким даром помогает проявить в себе каждому то, что не всегда сознаваемо и не всегда поддаётся выражению собственными усилиями. Сила и опасность поэзии в том, что она может пробудить пагубное для души. Но она может быть и трезвым предупреждением о таящихся в душе опасностях. Поэзия Цветаевой открывает перед читателем и ту и другую возможности.
Цветаева обозначила путь, которого должно остеречься.
Каждому выбирать: увлечься такою приманкой страстей или избегнуть их.
Кажется, невольно напрашивается сравнение судеб Цветаевой и Ахматовой: сколь различны они при всём их сходстве. Грешное страстное начало (хотя с Цветаевой в том не сравниться никому), затем тягчайшие испытания, слишком много горя и страданий, из которых одна, отчаявшись, находит исход в самоубийстве, другая — в просветлённом евангельским духом приятии Промысла.
Здесь в который раз подтверждается правота И.А. Ильина, различавшего в страданиях человеческих — страдание в мире и страдание о мире и о его страданиях (сострадание). Первое бесплодно, во втором совершается таинственное сближение Бога и человека, спасительное для страждущего.
Страдание Цветаевой самозамкнуто в себе. Ахматовой удалось вырваться из губительных оков эгоцентризма. Она приняла на себя страдания народа — и одолела врага.