Троица как тайна веры

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Троица как тайна веры

История мышления Нового времени — это не только история разрушения исповедания Троицы; она также является историей многообразных попыток его восстановления[1063]. Заслуга сохранения актуальности учения о Троице принадлежит, конечно, не столько богословию, сколько философии. В то время как богословы хотя схоластически корректно, но недостаточно творчески передавали учение о Троице из поколения в поколение или, как в богословии эпохи Просвещения, отказывались от него с великой экзегетической и исторической ученостью, такие мыслители, как Спиноза, Лессинг, Фихте, Шеллинг[1064] и Гегель, пытались вновь оживить то, с чем богословы (тем или иным способом) обращались как с мертвым предметом. Однако они делали это таким образом, который по праву казался богословию и церквам чрезвычайно сомнительным или совершенно неприемлемым. Гностические и неоплатонические идеи, казавшиеся всем церквам преодоленными, ожили в новой форме при посредничестве Экхарта и Бёме. Церковь, если она хотела сохранить идентичность и преемственность своего предания и учения, не могла не реагировать отрицательно. Жаль только, что в ее распоряжении не было Оригена, Василия или Августина, который творчески повел бы необходимую полемику и черпал бы из самой силы противника силу для более глубокого понимания собственной традиции, чтобы таким образом достигнуть нового синтеза и инновации традиции.

Важнейшая и влиятельнейшая попытка нового подхода принадлежит Гегелю. В своей философии религии (которой мы здесь ограничимся) Гегель исходит из современного отчуждения и раздвоения между религией и жизнью, между буднями и воскресеньем[1065]. Посредством этого раздвоения повседневность превращается в мир конечного, лишенного истинной глубины, а религия теряет все конкретное содержание; она становится холодной и мертвой, скучной и тягостной. «Религия сокращается до простого чувства, бессодержательного стремления духа к вечному и т.п.»[1066]. По этой причине богословие редуцировано до минимума догматов. «Его содержание стало чрезвычайно тонким, хотя и встречается много разговоров, учености и разумных рассуждений»[1067]. Однако экзегеза и история служат только для того, чтобы отложить в сторону основные учения христианства. Символ веры, regula fidei (правило веры), более не считается чем–то обязательным[1068]. «В результате известно в общем только то, что Бог существует как высшее существо, мертвое и пустое в себе, непостижимое как конкретное содержание, как Дух… Но если Он как Дух не должен быть для нас пустым словом, то Он должен постигаться как триединый Бог»[1069]. В этом отношении, согласно Гегелю, в философии содержится намного больше догматики, чем в самой догматике[1070].

Таким образом, Гегель стремится вернуть живого и тем самым для него триединого Бога. Однако он стремится к этому по–своему. Он хочет выразить в понятии и постичь детское представление об Отце, Сыне и Духе; он хочет понять Бога как Духа, к сущности которого относится делать своим предметом самого себя, чтобы потом снова снять это различие в любви[1071]. Таким образом, он стремится перейти от абстрактного понятия о Боге как высшем существе к понятию Бога как Духа, который становится объективным для самого себя в Сыне и находит себя самого в любви[1072]. При этом он прямо следует гностическому и неоплатоническому ходу мысли[1073]. В сущности, триединство Бога для него — истолкование того утверждения, что Бог есть любовь. Ведь «любовь есть различие двоих, которые, однако, друг для друга не различны»[1074]. Но это означает, что триединство Бога хотя и является тайной для представления и для абстрактного мышления, но не для спекулятивного мышления. «Природа Бога не является тайной в обычном смысле, в христианской религии — менее всего. В ней Бог позволил познать, что Он есть; в ней он открыт»[1075]. Именно это низведение религии до уровня представления и ее спекулятивное снятие в абстрактном понятии в первую очередь и прежде всего вызвало протест богословов и церквей. Они считали, что в этом учении более не сохранена тайна и сокровенность Бога[1076].

Несмотря на это, было бы неверным представлять гегелевскую спекуляцию о Троице просто как новую форму гностицизма. В известном смысле она радикально противоположна гностическим системам. В то время как гностические системы мыслят в схеме нисхождения, мышление Гегеля скорее можно поместить в схему восхождения и прогресса. В начале находится абстрактное и общее, Отец, который определяет себя в другом, в Сыне, и становится конкретной идеей в третьем, в Духе. Разумеется, этот процесс не приносит ничего нового. «Третье есть первое»; «Произведенное существует с самого начала». «Этот процесс — не что иное, как игра самого содержания, убеждение себя самого» [1077]. Однако истина находится только в целом, а целое лишь в конце[1078]. В известном смысле Гегель вновь открыл позабытое богословской традицией эсхатологическое измерение Троицы, согласно которому лишь в конце, когда Сын передаст царство Отцу, Бог будет «всем во всем» (1 Кор 15:28). Однако, несмотря на этот стимул, в целом Гегель мыслит в противоположном традиционной концепции направлении. Ведь, согласно Библии и преданию, в начале находится не пустота, а полнота бытия, Отец как начало и источник. Поэтому можно спорить о том, правильно ли I Ватиканский собор понял Гегеля; содержательно собор затрагивает важный пункт, осуждая высказывание, что «Бог есть всеобщее или неопределенное, которое посредством определения самого себя обосновывает совокупность всех вещей, разделенную на виды, роды и отдельные существа»[1079].

В этом осуждении одновременно содержится намек на третий комплекс проблем полемики с Гегелем, на основную проблему, а именно определение отношения между Богом и миром в гегелевской философии религии. Гегель не отождествляет напрямую исхождение Сына с сотворением мира; мировой и исторический процесс он понимает не просто как теогонический процесс самостановления и самонахождения Бога. Гегель вполне различает эти уровни, но как? Для Гегеля Сын — абстрактное определение инаковости, а мир — его конкретная реализация, так что «в себе» оба одно и то же[1080]. Гегель постулирует: «Без мира Бог — не Бог»[1081]. «Бог есть Творец мира; Его бытию, Его сущности присуще быть Творцом»[1082]. Поэтому и различие между икономической и имманентной Троицей для Гегеля, в конечном итоге, только абстрактное; в конкретном рассмотрении они сводятся к одному: «Дух есть божественная история, процесс различения себя, деления и отказа от себя». Этот процесс протекает в трех формах: в элементе мысли, вне мира; в элементе представления, в мире и его истории; третьим местом является община[1083]: в ней и для сознания ее Иисус Христос есть явление Бога, в ней, таким образом, вечное движение, которое есть сам Бог, приходит в сознание[1084], и в ней Бог присутствует как Дух[1085]. «Этот Дух в своем существовании и реализации есть община»[1086]. Бог и мир, история спасения, мировая и церковная история — все это здесь диалектически «снято» друг в друге, однако так, что грозит быть утерянным решающий пункт христианской веры: Бог как существующая в себе и для себя свобода, которая сообщает саму себя в свободе любви. Однако это предполагает реальное, а не абстрактное различение между имманентной и икономической Троицей. В этом пункте, от которого зависит все остальное, мышление Гегеля остается глубокоамбивалентным и неисправимо двусмысленным.

Учитывая двусмысленность гегелевского мышления, неудивительно, что его система была усвоена по–разному: с одной стороны, в церковно–ортодоксальном направлении, например у Ф.К.Маргейнеке, с другой стороны — с выраженным религиозно–критическим интересом у Л.Фейербаха и К.Маркса. Для Фейербаха тайной богословия является антропология, а тайной Троицы — тайна общественной жизни, тайна необходимости «Ты» для «Я», та истина, «что никакое существо, будь оно и называйся оно человеком, богом, духом, я, — поскольку они только для себя одного, — не является истинным, совершенным, абсолютным существом, что истина и совершенство заключаются только в связи и в единстве существ, подобных друг другу»[1087]. Таким образом, Троица является проекцией и своего рода шифром человеческой интерсубъективности и любви. Человеческая душа, первоначально предоставившая образы и аналогии для Троицы, становится теперь прообразом и предметом. Для Фейербаха из этого вытекает необходимость заменить веру любовью. Ведь именно вера делает Бога единственным и особенным существом, отделяет верующих от неверующих и представляет собой противоположность любви, которая обобщает: она делает Бога всеобщим существом и превращает высказывание «Бог есть любовь» в высказывание «Любовь есть Бог»[1088]. Фейербах, разумеется, далек от наивности некоторых современных богословов, считающих, что они открывают для христианства новые перспективы будущего, заменяя определенную догматами веру практикой любви. Фейербах понимает, что своим растворением веры в любви он наносит христианству решительное поражение. «Христианство обязано своим продолжительным существованием только церковной догматике»[1089]. Однако он упустил из виду, что сохранение Божественности Бога одновременно является и защитой человечности человека. Ведь сохранение остающегося в любви различия между любящими сохраняет безусловное достоинство и безусловную ценность отдельной личности внутри человеческого рода, в котором Фейербах и еще решительнее Маркс стремятся растворить человека[1090]. Трансцендентность Бога проявляет себя как символ и защита человеческой личности[1091].

Хотя богословие и может многому научиться у философии Нового времени, особенно у Гегеля, необходимо противоречить ему в решающем пункте: невозможно доказать необходимость мыслить Троицу ни из понятия абсолютного Духа, ни из понятия любви. Троица представляет собой mysterium stricte dictum (тайна в строгом смысле)[1092]. Здесь действительно высказывание: «Никто не знает Сына, кроме Отца; и Отца не знает никто, кроме Сына, и кому Сын хочет открыть» (Мф 11:27; ср. Ин 1:18). Никто не знает Бога, только Дух Божий (1 Кор 2:11). Тезис о Троице как mysterium stricte dictum обращен прежде всего против рационализма, который стремится учение о Троице вывести из разума, методом истории религии, из так называемых внебиблейских параллелей, или спекулятивно, из сущности Божественного или из человеческого самосознания. Он также направлен против так называемого полурационализма, который признает, что человек не может вывести тайны веры до их откровения, но потом утверждает, что уже открытые тайны поддаются последующему пониманию[1093]. Хотя и богословской традиции известны рациональные аргументы в пользу веры в Троицу, но аналогии из жизни человеческого духа, внесенные в дискуссии прежде всего Августином, служат только иллюстрацией, но не доказательством Троицы[1094]. Хотя некоторые средневековые схоласты (в особенности Ричард Сен–Викторский и Ансельм Кентерберийский) и пытались показать rationes necessariae для веры в Троицу[1095], однако остается вопрос, не являются ли фактически их разумные аргументы все же условными аргументами и не предполагают ли они наличие веры. Четкое различение веры и разума было проведено лишь Альбертом Великим и Фомой Аквинским; их разделение происходит только в Новое время. Поэтому хотя и можно отмечать преувеличенный интеллектуальный оптимизм этих богословов, но вряд ли возможно говорить о рационализме в современном смысле слова.

Положительное обоснование принципиальной непостижимости Троицы и после ее откровения состоит в том, что и в икономии спасения триединый Бог открывается нам при посредстве истории, человеческих слов и дел, т.е. под конечными образами. Здесь остается верным, что мы можем видеть Бога только как в зеркале, но не лицом к лицу (1 Кор 13:12). Говоря словами Фомы Аквинского, и в икономии спасения мы познаем Бога лишь косвенно из Его действий. Последние, хотя и отчетливее и яснее видны в истории спасения, чем в творении, однако они позволяют нам лишь понять, что Бог существует и что Он триедин, но не позволяют нам постичь Его существо (quid est) изнутри. Таким образом, мы связаны с Богом словно с незнакомым (quasi ignoto)[1096]. Сегодня мы, наверное, сказали бы, что мы познаем триединого Бога только из Его слов и дел в истории; они являются реальными символами Его любви, свободно сообщающей себя нам. Однако свобода Бога в любви как благодатное откровение была бы упразднена, если бы была доказана ее необходимость. Таким образом, откровение в истории спасения не просвещает нас относительно тайны Бога, но вводит нас глубже в эту тайну; через это откровение тайна Бога открывается нам как тайна.

Прежде всего три пункта остаются непостижимыми и непроницаемыми для нашего разума: 1) абсолютное единство Бога при реальном различии лиц; 2) абсолютное равенство лиц при зависимости второго от первого и третьего от первого и второго; 3) вечное бытие Бога как Отца, Сына и Духа несмотря на становление последних в процессах рождения или исхождения. Но в состоянии ли мы постичь хотя бы абсолютную простоту природы Бога при множестве и разнообразии Его свойств, Его абсолютную неизменность и вечность при многосторонности Его деятельности и вмешательства в историю? Бог непознаваем во всем своем существе, не только в Его внутренних личных отношениях. Нашему конечному познанию недоступны ни существование триединого Бога, ни Его внутренняя сущность[1097].

До сих пор мы понимали тезис о таинственном характере Троицы в смысле схоластического богословия: тайна как истина, принципиально превосходящая возможности человеческого разума, гарантированная лишь Божественным сообщением, которую мы не можем позитивно понять и после ее сообщения[1098]. В этом смысле схоластического богословия тайна понимается, во–первых, как особенность высказывания. Речь идет о тайнах во множественном числе; существуют многие тайны веры без ясного размышления о том, не являются ли эти многие тайны аспектами одной тайны. Во–вторых, тайна понимается, исходя из ratio, при этом не задается вопрос: не слишком ли узок и поверхностен этот подход и не следовало ли бы исходить из целостности человеческой личности и тайны ее существования? В–третьих, откровение тайны понимается здесь как сообщение истинных высказываний, откровение как сверхъестественная информация и инструкция, а не как личностная коммуникация. В–четвертых, тайна чисто негативно определяется как невозможное для знания и непостижимое. С этим связано, что тайна, в–пятых, постигается как нечто преходящее, которое когда–нибудь будет упразднено в блаженном видении (visio beata) «лицом к лицу». Здесь упускается из внимания то, что тайна существенно связана с собственной трансцендентностью человеческого духа и с Божественностью Бога и в этом смысле является чем–то позитивным.

Этим понятием тайны в схоластическом богословии хотя и можно отделить тайну от загадки и проблемы, которые, по крайней мере, принципиально постепенно поддаются решению, в то время как тайна принципиально не может быть упразднена. Однако это понятие тайны еще недостаточно четко обособлено от повседневного употребления этого слова и связанных с ним нежелательных ассоциаций. Такие слова как «тайная дипломатия», «тайная полиция», «военные тайны», «сохранение в тайне» и др. напоминают о досадном недостатке публичности или о неприятной необходимости пользования замками и засовами. В религиозном применении слово «тайна» становится еще более подозрительным. Оно кажется облегчением бегства из ясности мышления в полутьму чувств, религиозным оправданием духовной усталости или даже интеллектуальной нечестности. Из этих предпосылок становится понятным, что атака Просвещения на христианство выражается прежде всего во враждебности к понятию тайны. В этом смысле показателен труд английского деиста Джона Толанда « Christianity not mysterious» («Христианство не таинственно», 1696). Понятие тайны действительно может «превратиться в убежище тенденций», «которые извращают христианскую речь о Боге и стирают различие между верой и суеверием»[1099].

Положительное и объемное понятие тайны можно разработать из двух отправных точек. Сначала можно с философской и антропологической точек зрения показать, что человек по причине трансцендентности своего духа является существом неупразднимой тайны. При этом тайна есть не нечто наряду с другими, рационально постижимыми явлениями существования, а охватывающее единое целое, которое позволяет, объемлет и пронизывает все человеческое существование[1100]. Эта многозначная тайна человека определяет откровение как образ и притчу тайны Бога и Его свободы. В богословском смысле существует не множество тайн, а одна тайна, т.е. Бог и Его воля спасения через Иисуса Христа в Святом Духе. Таким образом, вся христианская икономия спасения представляет собой одну–единственную тайну, которую можно обобщить в одном предложении: Бог есть данное через Иисуса Христа в Святом Духе спасение человека[1101]. Эту триединую тайну можно развить в трех тайнах: триединая сущность Бога, вочеловечение Иисуса Христа, спасение человека в Святом Духе, которое эсхатологически завершится в видении лицом к лицу. В этих трех тайнах речь идет по–разному об одной тайне, сообщающей саму себя любви Божьей: в себе самой — в Иисусе Христе — во всех искупленных[1102]. Тайна Троицы в Боге является при этом как условием, внутренним основанием, так и глубоким содержанием тайны вочеловечения и помилования. Троица есть тайна во всех тайнах, абсолютная тайна христианской веры.

Если понимать тайну в этом позитивном смысле и видеть соответствие тайны, которую представляет из себя человек, и тайны Бога, тогда тайна не может быть чем–то совершенно иррациональным или противным разуму. Тогда исключены не только одностороннее рационалистическое уравнивание веры и знания, но и дуалистическое и противополагающее определение отношения между верой и знанием в иррационализме и фидеизме. Последнее всегда ссылается на известные слова Тертуллиана, которые, конечно, можно найти у него только по смыслу: credo quia absurdum est[1103]. В Средневековье критическое отношение к разуму нам встречается, например, у Петра Дамиани и Бернарда Клервоского, затем в номинализме позднего Средневековья, в супранатурализме реформаторов, в полемике между П. Бейлем и Лейбницем, у Кьеркегора и в раннем диалектическом богословии. Вопреки этому следует сказать: «Разум, который, вне всякой внутренней связи с откровением и отделенный от него абсолютной пропастью, сознает себя противоположным ему, <…> с необходимостью настолько же опасен для интереса веры, как и разум, который считает себя равноправным откровению… Утверждение, что невозможно одновременно верить в истины откровения и доверять познанию собственного разума, равнозначно утверждению, что то и другое не необходимо одновременно, что спекулятивный разум познает совершенно то же содержание, которое верующий принимает на веру, повинуясь лишь внешнему авторитету. Человеческий дух, ставший однажды мыслящим духом, согласно этому утверждению, с необходимостью перестает быть верующим; а стать мыслящим он может, только перестав быть верующим. Это действительно для обеих точек зрения; так близко соприкасаются противоположности»[1104]. «Свет божественной истины не нуждается в этом искусственном затемнении, чтобы распространять свое сияние»[1105]. Откровение «выше разума, а не иррационально или противоречит разуму. Оно является обогащением разума, а не его оскорблением или ограничением»[1106].

Соответствие между тайной человека и тайной Бога, с одной стороны, означает, что можно разумно доказать, что тайна Троицы не содержит противоречий или бессмыслиц. Из нее не вытекает абсурдное утверждение 1=3 или подобные нелепости[1107]. Кроме того, можно достичь более глубокого понимания тайны веры в Троицу трояким путем: 1) посредством указания на аналогии из области природы. Этим путем в учении о Троице пошел прежде всего Августин; 2) посредством указания на nexus mysteriorum (связь тайн), или hierarchia veritatum (иерархия истин)[1108], которая состоит в том, что все истины веры составляют целую структуру, так что из ее внутренней гармонии и связности становятся достоверными и понятными отдельные истины веры. Этот совместный контекст истин веры означает для учения о Троице доказательство взаимосвязи икономической и имманентной Троицы, а также доказательство того, что исповедание Троицы представляет собой основную структуру всех остальных истин веры и их общего контекста; 3) посредством указания на связь веры в Троицу со смыслом и целью человека, вечным общением с Богом, даруемым через Иисуса Христа в Святом Духе[1109]. Из обобщения этих трех аспектов следует, что тайна Троицы может быть понята как тайна, если показать, что она оправдывает себя как толкование тайны действительности, порядка творения и искупления.