Иоаким и история
Иоаким и история
Царь Федор Алексеевич пришел к мысли о настоятельной необходимости создания и издания новой обобщающей истории своего государства не случайно. Как всякая страна, переживающая стремительное превращение в великую державу, Россия в последней четверти XVII в. настоятельно нуждалась в осмыслении своего исторического пути и места в меняющемся мире. Люди, родившиеся в Московском государстве и Речи Посполитой, оказавшись подданными Великой, Малой и Белой России, желали знать, чем обусловлены столь выдающиеся перемены и каково их предназначение.
Так же, как во времена крушений россияне неизменно задаются вопросами «куда идем?» и «кто виноват?», в периоды расцвета страны люди страстно желают знать, откуда они пришли и какой — несомненно величественной — идеей осенено их происхождение и исторический путь. Именно в 1670—1680–х г. первые русские ученые–историки — Игнатий Римский–Корсаков, Сильвестр Медведев и Андрей Лызлов — трудились над своими монографиями и фундаментальными исследованиями. Традиционные летописи и летописчики, хронографы и хронографцы, степенные книги и крупные компиляции, вкупе с массой кратких и кратчайших исторических сочинений на тетрадках и в свитках, захлестнули во времена патриаршества Иоакима всю страну.
Только недавно мы узнали, что многие из этих интереснейших сочинении были созданы в непосредственной близости к Иоакиму, в его окружении и возможно даже по его заказу. Это неудивительно. В XVII в. значительная часть более или менее официальных исторических трудов создавалась не при царях (тоже и прилагавших некоторые усилия в этой области), но именно при патриархах: Иове, Филарете, Никоне и, как теперь выяснилось, в особенности при Иоакиме. В бытность его на Новгородской митрополии расцвел и многие годы продолжал плодотворно трудиться летописный скрипторий [309] Софийского дома. При переезде в Москву Иоаким взял с собой знаменитого летописца Исидора Сназина (и возможно, других); вступление Иоакима на патриарший престол ознаменовалось началом интенсивной работы Чудовского летописного центра. [310]
При всей сложности и неоднозначности исторических взглядов и оценок митрополичьих и патриарших летописцев очевидно, во–первых, что старые концепции и объяснения событий их часто не удовлетворяли, во–вторых, идея богоизбранности России и ее особого места в мире целиком захватывала умы. Строго говоря, она волновала всех русских книжников того времени и отразилась во множестве сказании и повестей, использованных патриаршими летописцами. Однако благодаря глубоким знаниям и доступу к крупным библиотекам сотрудники Иоакима пытались свести разноголосицу воедино и синтезировать пестроту высказанных в литературе мнении в обобщающих трудах.
Важно подчеркнуть, что иоакимовские летописцы, как правило, не занимались сочинительством, входившим в их времена в моду, но стремились — в духе своего покровителя–патриарха — лишь навести порядок в той массе летописных и хронографических статей, сказаний и легенд, которые уже накопились вокруг каждого этапа русской истории. Любознательных россиян в особенности волновали события, свидетельствующие о месте нашей истории в мировой — от Адама до современности. Образованных книжников объединяло твердое убеждение, что Российское царство есть самое славное и грозное. Для сочинителей и переписчиков великого множества кратких летописцев (чем не брезговали и сотрудники чудовского скриптория) характерно было представление, что с определенного момента за пределами Руси реальной истории не существует вовсе — а орды, крестоносцы, драконы и прочие страшила и диковины являются из неудобнознанных сказочных стран, тридевятых царств, куда стремятся, не покидая самоходных печей, одни Иваны–дураки.
Так и писали бы только об истории Руси, даже отдельного ее города или уезда, как стало чрезвычайно модно в последней четверти XVII в. Ан нет! Общество, читатель, которому адресовались краткие летописцы, требовал, чтобы ему ясно обозначили место отечественной истории в мировой. Требовалось это отнюдь не для познания Ойкумены: на то существовали карты и Атласы Меркатора (Великий и Малый), подробные хронографы и бытовавшая среди российских книголюбов масса переводных сочинении по всеобщей истории. Для грамотных в иноземных языках — их особенно много было среди купцов и приказных, но число быстро росло и при Государевом дворе — в библиотеках имелось изобилие античной и новой исторической и географической литературы. Бояре же получали обязательную дозу свежих знаний об окружающем мире на еженедельных информационных заседаниях Думы.
Тем не менее классикой популярности стал краткий летописец, в котором по Сотворении мира фигурируют Ной (после него иногда Александр Македонский и кесарь Август), Богородица со Святым семейством — и появление на Руси в 1155 г. чудотворного образа Владимирской Богоматери, написанного «с натуры» евангелистом Лукой. Описание явления в счастливом «уделе пресвятой Богородицы» ее образа сразу после статьи об Успении говорило довольным россиянам, что история их богохранимой страны является непосредственным продолжением священной истории. Даже яркий публицист внешней экспансии Игнатий Римский–Корсаков признавал, что «православное Великороссийское государство — жребий самой Богоматери, ее помощью расширился, ее пособием утвердился, ее хранением в своей крепости доселе пребывает и ее утверждением враги свои и супостаты преславно побеждает!».
Образ Владимирской Богоматери прославлен на Руси паче иных чудесами государственными, дарованием дружинам русских князей преславных побед над «злобожными татарами», утишением мятежей и междуусобиц, не говоря уже о самоличном, практически без помощи земного воинства, ограждении страны от нашествия ужасного Тимура Тамерлана. Однако даже идея жребия .Богородицы не могла быть, как отметил друг патриарха Иоакима Игнатий, по строгому рассуждению, ограничена Россией: «всяк град и страна христианская ея святым стоит заступлением… вся вселенная… за грехи наша была бы истреблена, если бы ходатайством своим Мать милосердия к милости благоутробие Его не преклоняла» [311].
Еще более шатким основанием претензии на уникальность российской истории была концепция имперского наследия. Идея Третьего Рима сама по себе уже отнюдь не радовала патриарших летописцев. Лишь раз составитель патриаршего свода 1680–х г. позволил себе в одном из приведенных им вариантов повести «О зачале царствующего града Москвы» оставить строки: «Вся убо христианская царства в конец приидоша и снидошася во едино царство нашего великого государя по пророческим книгам, то есть Российское царство: два убо Рима падоша, третий же стоит, а четвертому не быта. Поистине же сей град именуется Третий Рим».
При последующем редактировании и эти фразы выпали. Ведь с убеждением, что Первый Рим погиб, отпав от правой веры в латинскую ересь, связано было заключение, что и благочестивый Царьград не устоял перед мусульманским натиском «за умножение грехов». Если же благочестие не является твердой гарантией того, что царство «стоит и стоять будет», сомнительной оказывается и вечность миссии Третьего Рима! Более того, греческое православное духовенство, оказавшееся под властью султана, патриарх Иоаким считал благочестивым — вопреки староверам и прочим инакомыслящим книжникам вроде Арсения Суханова.
Но если царь есть блюститель Церкви и благочестия, то из соблазнительной ситуации с подвластным султану православным Востоком сам собою напрашивался вопрос: что важнее — Церковь или царство? Сделав «предание Церкви» первым аргументом царствования, царь Федор Алексеевич и патриарх Иоаким на высшем официальном уровне утвердили назревшую идею, что, во–первых, Церковь и царство неразделимы, во–вторых, Церковь требует наличия царства как необходимого условия церковного благочиния. Для России вопрос снимается: нет истинного благочестия без царства, как нет и благочестивого царя без церковного основания. В православном царе объединены оба условия, гарантирующие установление под его скипетром земного царства Христа.
А как же остальной православный мир, не осененный крыльями двуглавого орла и лишенный, к своему несчастью, царя благочестивого? Се — камень преткновения, се — дорожный знак, от коего расходились пути раздумий близких к Иоакиму историографов, в полном соответствии со сказочной народной премудростью: «Налево пойдешь — коня потеряешь» и т. д. Выделение, акцентирование того или иного элемента понятия «Российское православное самодержавное царство», полезное для той или иной концепции, неизбежно вело к утрате системного целого, которое, как известно, всегда больше суммы частей.
Игнатий Римский–Корсаков, сосредоточившись на миссии православного царства, понятие «Российское» (которое писали тогда и как «рассейское») использовал лишь как каламбур: узрел в нем предзнаменование права самодержцев на все народы Вселенной, «рассеянные» Господом по лицу земли при Столпотворении. Реальное право на объявленную в чине венчания Федора экспансию Российской державы «до концов Вселенной дает, по Игнатию, православие, как определяющее свойство нашего царства. В наполненном историческими реминисценциями «Слове благочестивому и христолюбивому российскому воинству» Римский–Корсаков отчетливо прояснил перспективу высочайше утвержденной идеи (С. 155—156):
«Многочисленного российского воинства храбростью да подаст Бог познать им, неверным языком, имя свое святое, христианского именования, и да будет, по гласу Спаса нашего, едино христианское стадо и един пастырь Господь наш Иисус по всей Вселенной. И от него поставленные по образу небесного его царствия самодержащие российские скипетродержавства пресветлые наши цари самодержцы и великие государи — также да будут в царском их многолетном здравии всея Вселенныя государи и самодержцы».
Чтобы показать отличие Российской державы от многих великих государств, возникавших и разрушавшихся уже в письменный период истории (рассуждения о причинах их роста и падения были весьма популярны среди книжников), Игнатий выдвинул два тезиса, которые на столетия вошли в арсенал отечественных политических демагогов: Российское царство с Божией помощью неуклонно разрастается в мире благодаря высшей избранности своей державной идеи, а его экспансия ведет народы не к смерти и порабощению — но к свободе и просвещению (С. 170). «Обрящу вас преданных, — обращался Римский–Корсаков к российским воинам, — понеже побараете Христа ради. И Христос, ради державнейшего, благочестивейшего и святейшего вашего царствия, святое ваше царствие умножает православия и веры ради Христовы — и Христос сопротив того взаим умножает славу вашу.
О, чудо преданное и образ, еже воевать так, никогда слышанный! Воюете не для того, дабы смерти предать побежденного, но к животу (жизни. — А. Б.) — се есть приносить его к благочестию истинного света, просвящающего всякого человека, грядущего в мире. Не чтобы его в узилище предать — но дабы освободить его от страшныя вериги адовы!»
Расширение земного Христова царства до пределов Вселенной, по Игнатию, есть основание державной идеи Российского православного самодержавного государства и его царственная функция. Христолюбивое российское воинство, несущее на знаменах столь возвышенные и гуманные ценности — выше библейского «избранного народа», как образ Владимирской Богородицы, данный «не единому роду израильскому — но всем родам христианским против всякого врага в пособие», неизмеримо превосходит ветхозаветный киот. Царь уже не просто Богодарованный и Богом венчанный владыка — он символ нового «Святого (или «святейшего», подобно титулованию патриарха) царствия».
Эта хитроумная мысленная конструкция охватывает ветхозаветный и христианский опыт божественной помощи избранным и вовлекает укорененную идею «Святой Руси» в русло осознания священности России царственной, державной. О популярности такого подхода к концу 1670–х г. свидетельствует указ, которым скромный по натуре царь Федор Алексеевич принужден был запретить хотя бы письменно уподоблять его Богу! Что не воспрепятствовало книжникам 1680–х г. уподоблять сестру его, царевну Софью, Софии — Премудрости Божией [312].
Легко заметить, что светлая идея освободить население «ойкумены» от вериг адовых в сочинениях Игнатия и государственной идеологии не определяла конкурентной функции Российского православного царства, а относилась лишь к его статусу. Государству, в принципе имеющему право и даже призванному охватить весь земной шар, не было нужды делать это незамедлительно, пока какая–либо имперская задача не становилась идеологически и политически остро актуальной. Таковых целей во времена Римского–Корсакова и его друга патриарха Иоакима было две, равно вытекающих из того факта, что единственное в мире православное царство выступало гарантом установления земного царства Христа для всех временно лишенных царства православных. Только это обязательство позволяло снять вопрос о благочестии не охваченных царством единоверцев (и, как следствие, пресловутую проблему относительного первенства царства или священства).
Православные вне границ России политически и в общественном сознании делились на две основные категории: «русских» и «греков», то есть населения древнерусских земель, отошедших к Речи Посполитой (и отчасти к Швеции — но последних еще со времен Филарета жестоко третировали по подозрению в склонности к лютеранской схизме), и православных Востока под властью Османской империи. Напрасно замечательный книжник Арсении Суханов доказывал, что многочисленные православные славяне в турецких пределах, находясь под церковной властью патриарха Константинопольского, во многом ближе россиянам и противостоят «грекам» (тем паче, что паству Иерусалимской, Александрийской и Антиохийской патриархий также в основном составляют не греки, но «жиды и арапы»). Даже публицистический пафос чрезвычайно популярного в Российской державе 1670—1680–х г. киевского «Синопсиса» питался в основном не идеей политического объединения всех православных славян, а — после воссоединения основной части древнерусских земель — мыслью о союзе славянских государств в борьбе с Турцией и Крымом.
В имперской концепции Римского–Корсакова славянской идее не было места. Вопрос о воссоединении древнерусских земель, несмотря на его очевидную незавершенность, Игнатий счел полностью исчерпанным (С. 155):
«В наши лета, с Божией помощью, наипаче распространил царство свое Российское и расточенные отчины царствия Российского храбростью и подвигом своим собрал воедино благочестивый и самодержавный великий государь наш… Алексей Михайловлвич… Малую убо и Белую Россию, от многих лет польским королем похищенную и заблуждающую в прелести латинской, как добрый пастырь от уст зверя исторг и в милости царствия своего благочестиво спас».
Стратегическая задача Святого царства, обеспечивающая его божественной поддержкой и славой, состоит, по Игнатию, в предреченном пророчествами принятии в свое лоно временно покоренных турками «греков» (С. 155—156):
«Так есть, и не может быть иначе — но только что все царство Ромейское, то есть греческое, приклоняется под державу российских царей Романовых… что российский род обладать будет Ромейским, то есть греческим, царствием».
Речь идет, конечно же, не о завоевании, а об «освобождении плененных христиан от безбожных агарян», об объединении православных во Вселенском Христовом царстве:
«Всяко они, греки, как к первовенчанным своим греческим православным царям вскоре прибегнут под державу богохранимых великих государей всея России и обще, яко люди христоименитые, греки и россы, прося Божий помощи, побеждать будут скверного турка!»
С восстановлением креста над св. Софией и власти двуглавого царского орла над Константинополем, как считал Игнатии и ученые греки братья Лихуды, которым дружно вторили политики в Венеции и Вене, сбудется пророчество о возрождении православной империи и российские государи, «всея Вселенный самодержцы по достоянию», станут царствовать над всеми — русскими и греческими — православными «по древнему греческому православному закону» (С. 169—170,183).
Воистину, больше следует опасаться друзей, чем врагов. Патриарх Иоаким, очень тепло относившийся к Игнатию Римскому–Корсакову и доверявший ему многие важные поручения, даже в кошмарном сне не желал бы представить такую картину! Мало того, что среди восточных патриархов, которые должны были сойтись на торжественную службу в св. Софию, он был по чину последним. Мало того, что «греки» полезны были ему для придания внешней авторитетности тем или иным решениям, но в качестве нищих просителей и совершенно не устраивали как равные и тем паче «учителя веры» (как они гордо самоименовались) для него лично. Все эти предполагаемые добрые подданные были для Иоакима иноземцами — потенциальным рассадником ересей и крамолы; языки их были незнаемыми (значение греческого только декларировалось при патриаршем дворе), страны их — чужедальними. Путь к ним шел через страшнейший бич Божий — дорогами военными. Словом, патриарх мог бы воскликнуть словами современной нам песни: «Не нужен мне берег турецкий, и Африка мне не нужна!»
Нельзя отрицать, что выдающаяся роль православного царства в сочинениях друга Игнатия импонировала Иоакиму, но вот выводы… Далеко не случайно патриаршие летописцы сделали упор на другие аспекты державной формулы, основательно исследовав исторические корни российского самодержавия. Космополитическая идея вселенского православия замечательно выглядела в теории, где мало кто мог достичь высот Римского–Корсакова, глубокого знатока классических языков и античной литературы, автора первой русской ученой монографии, с помощью целой библиотеки латинских и греческих авторов (более 65 названии) доказавшего происхождение своего рода от Геракла через римских консулов Фабиев [313]. Однако на практике размывание национальных корней импонировало весьма немногим.
Ведь с точки зрения вселенского содержания, коим православие царства наполняло, в определении Игнатия, понятие Российское, воины киевского князя Святослава оказываются у Римского–Корсакова «скифами, с болгары совокупившимися» против благочестивого царя Иоанна Цимисхия. Именно православный византийский император справедливо получает против них помощь Богородицы и св. Феодора Стратилата. Именно его благочестие «вражию сотое силу», а «нечестивые варвары» — родные наши барсы–дружинники — «преславною побеждены были победою» (С. 177).
Этот пример помогает понять, почему патриарху Иоакиму и основной массе книжников оказалась чуждой идея, будто Россия приобретает державность благодаря православию вместе с миссией объединить в своих пределах всех «христоименитых людей». Идея «Святого царства» прекрасна, когда она не отрывается от древлепреданной «Святой Руси» или, по А. М. Курбскому, «Святорусской земли». Для многознающих новгородских митрополичьих и московских патриарших летописцев, вроде Исидора Сназина или чудовского иеромонаха Боголепа Адамова (впоследствии епископа Великоустюжского и Тотемского), именно славянский род, Русская земля и ее исконные правители–самодержцы были самыми лучшими, самыми древними и, коли на то пошло, издавна самыми благочестивыми, по крайней мере не уступающими «грекам».
Согласно весьма популярной во второй половине XVII в. (особенно после использования ее в печатном «Синопсисе») «Повести о Мосохе», россияне напрямую вели свой род от внука праотца Ноя, седьмого сына Афета (Иафета). Сей могучий памятник славянского мифотворчества (в его создании принимали участие по крайней мере поляки и чехи) [314] среди родных осин приобрел яркую промосковскую ориентацию. По мнению отечественных авторов, Мосох (или Масхиния) Афетович породил славянский народ и заселил земли меж Днепра и Дона от Черного моря на север, с центром у реки, названной им по своему имени Москвой. Этот–то «един московский народ», распространяясь, произвел всех восточных славян, болгар на Дунае и Волге, ляхов на Висле и Одере, а также чехов и венгров, сербов и хорватов, далматов, даков и иллириков.
«Подобает, — гордо отмечали редакторы и переписчики повести, — славянского народа храбрость слышать, потом же мужеству их ревновать потреба и в бывшей храбрости их веселиться достойно». Примеры подвигов были налицо. «Храбрый славянский народ» под предводительством вождя Венета бился вместе с греками под Илионом. По разорении Трои добры молодцы заняли Иллирику и построили над Адриатическим морем град Венецию. Потом вновь разбрелись до самой Сарматии, однако и самые медлительные славяне, оставшись в Далмации и Дакии, были грозны соседям: взяли, между прочим, в плен юного македонского царя Филиппа, будущего отца Александра. Последний, даже на вершине завоеваний, «победитель и царь всего света именуясь», предпочел не воевать со славянами, но полюбовно разделить с ними Вселенную.
Не миновали древние славяне и Италии: «Римские области победили», а кое–кто и жить там остался. Одна беда — «по прошествии многих лет жены римские… язык свой в тонкую речь извратили, а ведь обычай детям более от матерей учиться, — философски замечает составитель повести, — нежели от отцов». Подобным манером и остальные славянские народы, потомки Мосоха, при контактах с аборигенами и соседями (например, чехи и ляхи — с немцами и латинянами) внесли множество изменений в язык, хотя «во всех них понемногу языка прирожденного держат». «Истинный же столп языка славянского, — утверждает повесть, — в Московской земле», где говорят на чистом языке предков, зафиксированном к тому же письменностью, заведенной Кириллом. Русь, испокон веков располагавшаяся меж Доном и Днепром от Дикого поля до озера Ильменя, в наибольшей степени сохранила и внешний облик древних предков.
Подвиги славян по Рождестве Христовом отражены, например, Тацитом, описавшим именно их поход на Италию при императоре Отгоне. Потом в 470 г. славянский князь Даницер явился с Дуная со многими славянскими воинами, взял Рим и правил в нем 14 лет, пока не потерпел поражение от готов и не погиб под Ровеной. Войско его, однако, смогло уйти и поселилось на Балтийском побережье между Вислой и Одером. Само общее название славяне служит напоминанием о древней славе однокоренных народов, говорится в повести, хотя «старейшее имя славянского народа — Московия», от общего предка, библейского героя Мосоха Афетовича.
Современные почитатели исторических легенд, вроде взятия казаками Трои или происхождения этрусков от русских, будут разочарованы тем, что их идеи не только не свежи, но вызывали сильные сомнения еще на рубеже 1680–х г., когда близкие к Иоакиму составители крупнейшего новгородского летописного свода критиковали автора «Синопсиса» за некритичное использование этих «баснословии витийских» [315]. Думаю, однако, что в самой глубине души летописцев из древнейшего русского города, не случайно именуемого Новым градом, особенно задел крайний москвоцентризм «Повести о Мосохе». Времена вечевой вольности ушли, и книжники искренне славили выросшее вокруг Москвы государство, однако писать о древнейших временах предпочитали по памятнику, начинавшему историю Руси с основания Славенска, «иже ныне суть Великий Новград».