Перекувырнуться, чтоб похлопали .

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Перекувырнуться, чтоб похлопали .

Я знаю, я хорошая,

я принцу пара,

принцесса на горошине

земного шара.

Вера Павлова.

Самолюбие наше – корень всему злу; оно, пишет преподобный Амвросий, если дотронуться до него пальцем, кричит «кожу дерут!»; на клиросах почти всегда накаленная атмосфера: всякое замечание регента встречает отпор в форме обид, слез или оскорбленного молчания; зато там, где нам оказывают уважение, мы способны вытерпеть любые неудобства. Конечно, постоянно стоять на цыпочках не больно-то удобно, зато вроде возвышаешься над всеми, стремясь превзойти и в кратчайшие сроки стяжать ореол святости. В. А., например, любит намекать на исключительную заботу о ней Промысла Божия, рассказывает про экзамен, который сдала чудом, ничего не уча, про чертеж, который опять-таки чудом смогла вовремя предъявить начальству, наконец, сотни раз, про то как она опоздала на рейс, а самолет разбился.

В исповедальне Лавры паломница с жаром повествует о своей загружености на приходе: и в лавке торгует, и газету составляет, и по властям бегает, помолиться времени нет! Жалуется на усталость, но когда духовник советует всё это решительно сократить ради единого на потребу, глядит на него, как на несмышленыша: «Что вы, батюшка, я же так нужна!».

Сладостное ощущение незаменимости и власти порождает широко распространенный на приходах конфликт: «Вровень с настоятелем хотят быть», – вздыхает один священник; «да нет… чуток повыше», – поправляет другой.

Но отказ от положения, которое кажется слишком высоким, вовсе не является признаком смирения: как правило, он означает опасение, как бы на новом месте не вылезло наружу несоответствие, болезненное для нашего самолюбия. «Не беда, – писал старец Оптинский Макарий монахине, которая боялась согласиться на место казначеи, – не справишься, так сместят». Вот простота! Кому она доступна?

Монахиня Л., поставленная начальницей скита, отупев от слез и тяжких дум, машинально листала под руку попавший том святителя Феофана Затворника, и в глаза ей бросилась фраза из его письма: «Нет никого пригодного к своей должности, даже водовоза…».Бедная Л. рассмеялась и вдруг поняла, что все ее муки от высокоумия, от выдуманных идеалов, к достижению которых она возомнила себя готовой. Другая монахиня, адресат преподобного Амвросия, по смирению отказалась от послушания и так изводилась потом, что старец уличил ее в двоедушии: «Иное ты мне писала, а иное думала. На словах была покойна, а на деле беспокоилась, что лишилась казначейской чести и сопряженного с нею значения в монастыре».

Тщеславие просто одна из форм, в которую переливается наш эгоизм. Грех этот присущ в той или иной степени всем земнородным; у мужчин он обычно проявляется в наивной похвальбе, ради компенсации кажущейся своей малости или неудачливости; будучи распознан после чтения соответствующего текста у Лествичника, при самонаблюдении он проходит, как детская болезнь. Наше же тщеславие сравнимо разве что с повиликой, неистребимым сорняком-паразитом: не имея собственного корня, она обвивает любое растение, какое встретится, и губит его, иссушая.

Мы с раннего детства смотрим на себя чужими глазами, оцениваем со стороны, желая, конечно, быть объектом восхищения: «свет мой зеркальце, скажи…». Маленькая девочка, примеряя новый наряд, лепечет в экстазе: «Какая па-а-а-тя!». Она спела, ей похлопали, спела еще, похлопали; наконец, когда репертуар исчерпан, объявляет: «Теперь я перекувырнусь, а вы опять похлопаете!». Наивное хвастовство извинительно, ради простодушия, но детство проходит, а готовность хоть перекувырнуться, но чтоб похлопали, сидит в нас чуть ли не до гробовой доски.

Погоня за красотой приносит уйму волнений, тревог и трудов и уносит массу времени, проводимого в магазинах, примерочных, парикмахерских и дома перед зеркалом. Мы с детства чувствуем, что внешность первое средство самовыражения и утверждения собственной индивидуальности, поскольку ведь и судят о нас прежде всего по одежке. Таков один из вариантов славолюбия, состоящий «в охорашивании тела и щеголянии нарядами» [117].

Косметика употреблялась уже в Древнем Египте: применяли сурьму, яркую помаду, глаза подводили зеленым, украшались татуировками, пользовались духами и ароматными маслами, и за века до новой эры, т.е. Рождества Христова, «снадобья для подкрашивания лица» считались злокозненными хитростями, свойственными лживому женскому роду. Преподобный Иоанн Дамаскин (VIII век) называл обольстительницами тех, кто раскрашивает свое лицо подобно цветущему лугу, румянит щеки разными тонами, белит лицо крахмалом, подводит черным глаза, украшает шею, руки, волосы золотыми украшениями, использует различные благовония. Но, увы, во все времена благочестие терпит поражение в состязании с стремлением женщин к красоте, как они ее понимают.

Сам Шерлок Холмс пасовал перед женской загадочностью и признавался в досадной ошибке: заподозрил даму на основании явного беспокойства при виде сыщиков, а оказалось, она просто не успела попудрить носик. Однажды (XIX век) во французской женской тюрьме провели эксперимент: ввели форму трех моделей, в зависимости от репутации; в короткое время все заключенные заслужили право носить платье самого изящного покроя, проявив образцовое поведение [118]. Женщина следит за собой при всех обстоятельствах, даже на войне в окопах, даже переживая тяжелую утрату: ночь напролет рыдает об умершем муже, но затем густо смазывает лицо питательным кремом, а на похороны является во всеоружии тщательного макияжа.

И никто никогда не достигает полного покоя и удовлетворения, поскольку безукоризненного идеала достичь не удается. К тому же эталон красоты в разные эпохи круто менялся. Когда-то ценили дородность, пышность форм, выражение плодовитости; сегодня царит олицетворяющий успешность культ подтянутости, стройности, ради которой иные готовы питаться исключительно обезжиренным творогом и листиками салата [119]. Предпочтение сухощавости отражает, конечно, спад уважения общества к материнству, а вслед за тем стремление женщин затушевать тело и выглядеть свободной, гибкой, волевой, хозяйкой собственной судьбы.

Одежду называют формой, которую дух придает телу во вкусе времени; форма эта капризна и причудлива: скажем, древние египтянки, от царевен до крестьянок, одевались в узкие льняные платья, украшенные бусинами; в Византии носили туники и накидки из сукна, льна или шелка; в VII веке вошел в моду заимствованный у агарян skaramangion, нечто вроде камзола с воротником; богатые модницы щеголяли в нарядах из очень тонких тканей, хотя Церковь не одобряла их прозрачность. Одежда стоила так дорого, что передавалась по наследству.

Средневековая аскетическая скромность сменилась обнаженностью Ренессанса; в XVII веке костюм приобрел чудовищные излишества: длиннющие шлейфы, на голове невообразимые башни из волос (под париками водились насекомые), кринолины, декольте; появился высокий каблук. Буржуазная эпоха принесла некоторое упрощение, демократизацию одежды: отказались от подобного панцирю корсета из рыбьей кости, от нижних юбок и кринолинов [120].

Российская мода, вполне согласная с европейской, в XVIII веке диктовала огромные фижмы, корсеты, парики; после войны 1812 года тяжелые платья сменились на французский манер легкими туниками в античном стиле, с большим декольте, без рукавов; на балах демонстрировались пышные прически, диадемы, дорогие кашемировые шали; к 30- 40-м годам появились невероятно пышные рукава, кружева, мантильи, шляпы и бархатные береты с перьями.

А взять ХХ век: полногрудых кустодиевских купчих 1910-х годов сместили мужеподобные комиссарши в скрипящей коже и красных косынках; в 40-е преобладали блондинки в широкоплечих пиджаках, а в 60-е худосочные бабетты в мини-юбках и длинных свитерах, с прическами, в СССР именуемыми «вшивый домик». В 70-е гонялись за кримпленом, а в конце 80-х синтетика валялась на помойках: стали предпочитать «cotton 100%».

Прошли советские времена, когда приличную одежду доставали в комиссионках или у спекулянтов; сейчас можно купить почти всё, но пока мало кто умеет нарядиться красиво, к месту, оригинально, с сохранением неповторимой индивидуальности. Если автор XIX века считал власть моды повальным безумием, что бы сказал он сейчас о браслетах на щиколотке, татуировках и пирсинге! Глупые девчонки мгновенно реагируют на писк моды, и бегают зимой без шапки, в коротких обтягивающих курточках, тоненьких брючках, с голой спиной, в нашем-то климате!

Вкус и культуру шиком не заменишь; если дама весьма средних лет в супермодном нежно-сиреневом платье от кутюр,щелкнув жвачкой, бросает спутнику: «ну ты меня реально достал, блин», а затем опрокидывает полфужера водки – она выбросила деньги на ветер. Внешность бывает обманчива, но негативные черты характера и поведения на ней непременно отражаются.

Обратившись к Церкви, приходится отказаться от брюк, декольте, мини-юбок, зато носим о-очень длинное, изощряемся в платочках, шарфах, покрывалах, т.е. просто меняем стиль, но по-прежнему выделяемся из толпы и всё с той же придирчивостью разглядываем себя в зеркале. Почему? Одежда придает уверенность; в чем? В том, что я… ну… привлекательна. Кого-то хочешь привлечь? Св. Иоанн Златоуст гремел на эту страстишку, называл ее тягчайшим грехом, считал, что модницы «расставляют силки»и причислял их к блудницам, будь они и девы.

«Выхожу из машины, – рассказывает м. С. – и встречаю восхищенный взгляд малышки лет четырех-пяти: «Ой, тетя, какая вы нарядная!». Монашеская одежда в самом деле прекрасна, и сознается такою; вот интересный случай: послушницу, умиравшую от неизлечимой болезни – в храм на коляске возили – ради утешения одели; она тут же поднялась, больше не ложилась и жива до сих пор, уже монахиня. Вдобавок форма обязательно возносит над толпою, поэтому может играть роль, противоположную своему назначению. Но если «случайный взгляд из-под платка» (А. Блок) разжигает любителя приключений, то взгляд из-под апостольника… ну все равно что евангельская жена-прелюбодейка, спасенная Христом от побиения камнями, тут же изобразила бы, «как ей сродно, как увлекательно паденье» (А. Фет), делая глазки Самому Учителю.

Тщеславие лишает свободы. Всемирно знаменитая певица по-настоящему заболевает, когда ее по какой-то причине не приглашают на праздничный концерт в Кремль, а бывшая деревенская тетка распаляется до корвалола, не досчитавшись в очередном письме с родины привета от троюродной сестры. Успех у других, порой неосознанно, становится главной целью всей жизни: очаровывать, пленять, расшибаться в лепешку, чтобы непременно нравиться; и, бывает, мужчины ни при чём: кого-то болезненно задевает нерасположение чужой собаки или кошки!

З. взяла к себе на несколько дней четырехлетнюю крестницу; престарелая свекровь всяко демонстрировала неудовольствие против «чужого ребенка» в доме и лишнего беспокойства. Умненькая девочка сразу направилась к ней: «бабушка, ты устала? ты болеешь? можно я тебя поцелую?». Реакция оказалась совершенно предсказуемой: «Какое чудное, воспитанное, ласковое дитя! Когда она еще к нам приедет?».

Иные шастают по выставкам, премьерам, одолевают непроходимые авангардистские романы, чтобы в подходящем обществе небрежно уронить фамилию или цитату и тем засвидетельствовать участие в служенье муз. Православные с той же истовостью посещают престольные праздники, всех архиереев и знаменитых батюшек в лицо узнают и сплетничают про них, как про артистов, демонстрируя посвященность в высшие церковные секреты.

Хлестаков хвастает с упоением, без определенной цели, а мы большей частью стремясь вызвать зависть. Еле живая, на больничном одре, еле слышным голосом: «Если б ты знала, сколько стоила операция… зато, конечно, профессор… всё на самом… высоком уровне…».

Когда рассказывают о романах и флиртах, козыряют отнюдь не достоинствами покоренного, а поражением многих соперниц: важно предпочтение перед другими, первенство, да и о духовниках говорят совершенно в тех же выражениях, что и о поклонниках: «я-то прямо в келью к нему иду, он меня любит»; «он (известный старец) сказал: вы не такая как все, вы сами можете советовать». Впрочем, может, и сказал, только вот интонация осталась за кадром.

Страшно сказать, даже грязь свою мы пускаем в оборот, «торгуем исповедью», по выражению преподобного Ефрема Сирина; даже грехи используем, чтобы произвести впечатление исключительности: никто в целом свете не достигал столь бездонной глубины падения! И пухлые тетрадки исписываем литературно обработанными излияниями, которые вдохновенно, с выражением, часами, всхлипывая в нужных местах, декламируем духовникам.

О. Александр Ельчанинов пишет о старушке, считающей себя окончательно благоустроенной религиозно, как она комментировала прочитанное: «Ах, вот это совсем моя мысль, это надо выписать!». М. Д. продвинулась дальше: превознося известную древнюю высокодуховную книгу, она восклицает: «Почему не я ее написала? Это я должна была написать!».

И. К. говорит, что, с детства зная за собой изнурительную страсть числиться впереди всех, особо молилась о ее преодолении, «и как же Господь смирял!». Однажды воспитательница в детском саду громогласно попросила забрать дочку на неделю домой, потому что у нее вши. И. едва не грохнулась в обморок: у моего ребенка! вши! неприлично! На третий день И. обнаружила их и у себя самой, но реагировала уже более или менее спокойно: что ж, дело житейское, бывает. Потом ей пришлось перенести операцию; в больнице каждый день сплошь состоял из унижений, поскольку все процедуры совершались над беспомощным телом абсолютно против ее воли. «А раньше наивно считала: все у меня под контролем, хозяйка своей жизни!». Вот уж что правда, то правда – умному всё полезно.

Святитель Григорий Палама считал тщеславие самой тонкой из всех страстей; оно порождает зависть и уготовляет место для гордости, а гордого трудно образумить, он становится неисправимым, ибо это диавольское падение [121]. Искреннее, тяжкое, упорное тщеславие делает нас безнадежно одинокими и слепыми, ибо видим только себя, слышим только свое, меряем мир и людей исходя из отношения к себе; это уже другая ступень вверх по лестнице, ведущей вниз.