Закон, традиция и нравственный поиск
Закон, традиция и нравственный поиск
К какому бы веку ни отнести время создания поэмы: к десятому—девятому или четвертому—третьему до новой эры (об этом ниже) — все равно древняя Иудея по меньшей мере уже шестьсот или семьсот лет жила по установлениям Моисеевым с детальными предписаниями, как поступить в тех или иных случаях, чего остерегаться, чего избегать, что хорошо для сынов человеческих и что дурно. Правда, искания Когелета обращены к проблеме осмысления человеческого бытия, смысла жизни, так что познание «хорошего» и «дурного» необходимо ему как средство проникновения в эту духовную сферу. Но видится тут и другая сторона... Екклесиасту желательно, чтобы каждый еще и постигал Закон через страдания, повторяя для себя в скромном личном размере опыт Откровения, коего удостоен был Моисей на Синае.
Закон дан, Тора ниспослана людям, но школьное, книжное постижение Учения неполно и, кроме того, не потрафляет некоей человеческой потребности, которую сам Когелет удовлетворил так:
...и предал я сердце мое тому, чтобы исследовать и испытать мудростью все, что делается под небом: это тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в нем. Еккл 1:13
(Следовательно, занятие это — дано, потребность эта присуща человеческой натуре.)
А не есть ли это истинно человеческий путь проникновения в высшую нравственность? И Екклесиасту тут с первого порыва его духа предстала истина, которая в том и заключена, что Закон дан, а каждый должен в муках переоткрыть его для себя — в муках потому, что это — тяжелое занятие, — и тогда он наполняется неповторимо-личностным содержанием. Иначе он — буква, параграф, устав, которым пичкают школьников.
И не здесь ли кроется разгадка вековечного разрыва между жизнью и нравственностью: живая жизнь полна приключений, крови, интриг, ликования, горя, а свод моральных правил, из этого жгучего месива выводимый, прост. Не убий, не укради, не пожелай...
Как измерить — желания? Под какой аршин подвести? Цену выставить — претворенным в действительность мечтам? Большим делам, добрым деяниям? С чем сравнить пашню, дворец, коли не с другой пашней, дворцом, пренебрегая при этом красотой и полезностью людям?
На земле, среди мер, данных человеку, не находит Екклесиаст себе меры.
Иною мерою будет он мерить. Страшною мерою — и безмерною, какою измерить-то ничего нельзя, потому что все, к чему ни приложишь ее, превращается в прах, небытие и тлен, но другою мерою, меньшею, и нельзя мерить — и это самое поразительное и самое страшное — меньшая мера была бы недостойна человека, несоизмерима ему, —
СМЕРТЬЮ.
Этот необратимый выбор Екклесиаста стал величайшим, быть может, трагическим роковым открытием человечества в сфере нравственности. В сфере, так сказать, философско-чувственно-мировоззренческой; как ни зыбко это определение, оно все же ближе к искомому. Человечество через Екклесиаста открыло для себя духовное содержание смерти, это не могло не повлиять на всю его духовную жизнь.
На небосводе человечества загорается режущая глаз черная точка, на которую постоянно оглядываются, к которой мысленно прикладывают свои начинания, помыслы и свершения... Человечество обретает мерило нравственности — как ни непривычно (и жутковато!) говорить такое о смерти, но это так. И мерило это универсально, годится и для приложения к грандиозным историческим событиям, и к ежедневным маленьким поступкам людским. С возрастом каждого человека черная точка растет, приближается, это уже не точка, а бездна, и сравнения наши становятся резче, оценки беспощадней... Эсхатологическое ощущение бытия, предощущение конца мира, свойственное позднему иудаизму и другим религиозно-философским системам, тоже восходят к этому открытию Екклесиаста.