АЛЕКСИАДА [281]
АЛЕКСИАДА [281]
АЛЕКСЕЙ И ИРИНА (кн. III, гл. 3)
Внешность обеих царственных особ Алексея и Ирины была бесподобной и неподражаемой. Живописец не сумел бы изобразить их, если бы даже он смотрел на этот прообраз красоты, скульптор не привел бы в такую гармонию неодушевленную природу, и знаменитый канон Поликлета [282] показался бы вовсе противоречащим принципам искусства тому, кто сравнил бы с творениями Поликлета эти изваяния природы (я говорю о незадолго до того увенчанных самодержцах). Алексей был не слишком высок, и размах его плеч вполне соответствовал росту. Стоя, он не производил потрясающего впечатления на окружающих, но когда он, грозно сверкая глазами, сидел на императорском троне, то был подобен молнии: такое всепобеждающее сияние исходило от его лица и от всего тела. Дугой изгибались его черные брови, из–под которых глаза глядели грозно и вместе с тем кротко. Блеск его глаз, сияние лица, благородная линия щек, на которые набегал румянец, одновременно пугали и ободряли людей. Широкие плечи, крепкие руки, выпуклая грудь — весь его героический облик вселял в большинство людей восторг и изумление. В этом муже сочетались красота, изящество, достоинство и непревзойденное величие. Если же он вступал в беседу, то казалось, что его устами говорит пламенный оратор Демосфен. Потоком доводов он увлекал слух и душу, был великолепен и необорим в речах, так же как и в бою, одинаково умел метать копье и очаровывать слушателей.
Моя мать, императрица Ирина, была в то время еще очень юной: ей не исполнилось тогда и пятнадцати лет. Она была дочерью Андроника, старшего сына кесаря, происходила из знатной семьи и возводила свой род к знаменитым Андронику и Константину Дукам [283]. Она была подобна стройному, вечно цветущему побегу, части и члены ее тела гармонировали друг с другом, расширяясь и сужаясь, где нужно. Приятно было смотреть на Ирину и слушать ее речи, и поистине нельзя было насытить слух звучанием ее голоса, а взор ее видом. Лицо ее излучало лунный свет; оно не было совершенно круглым, как у ассирийских женщин, не имело удлиненной формы, как у скифянок, а лишь немного отступало от идеальной формы круга. По щекам ее расстилался луг, и даже тем, кто смотрел на нее издали, он казался усеянным розами. Голубые глаза Ирины, смотрели с приятностью и вместе с тем грозно, приятностью и красотой они привлекали взоры смотрящих, а таившаяся в них угроза заставляла закрывать глаза, и тот, кто взирал на Ирину, не мог ни отвернуться, ни продолжать смотреть на нее. Я не знаю, существовала ли на самом деле воспетая древними поэтами и писателями Афина, но мне часто приходится слышать, как передают и повторяют следующее: не был бы далек от истины тот, кто назвал бы в то время императрицу Афиной, которая явилась в человеческом обличии или упала с неба, окруженная небесным сиянием и ослепительным блеском. Еще более удивительным ее качеством, которого нельзя найти ни у какой другой женщины, было то, что она могла одним своим взглядом смирить дерзость мужей и вдохнуть мужество в людей, охваченных страхом. Уста ее большей частью были сомкнуты, и, молчащая, она поистине казалась одухотворенной статуей красоты, живым изваянием гармонии. Во время же речи ее рука, двигаясь в такт словам, обнажалась до локтя, и казалось, что ее пальцы и руки неким мастером выточены из слоновой кости. Зрачки ее глаз напоминали спокойное море и светились синевой морских глубин. Белки ее глаз блистали вокруг зрачков, распространяя необоримую прелесть и доставляя взору невыразимое наслаждение. Таков был облик Ирины и Алексея.
РОЖДЕНИЕ АННЫ (кн. VI, гл. 8)
Как я некогда слышала от императрицы — моей матери, за три дня до прибытия самодержца (он возвращался с войны против Роберта после многочисленных битв и тяжких трудов), уже находясь в родовых муках, она запечатлела на своем животе знак креста и сказала: «Обожди, дитя, прибытия своего отца». Протовестиарисса же — ее мать — стала браниться. «Откуда ты знаешь? — сердито сказала она — может быть он вернется через месяц. Как ты выдержишь тогда такие мучения?» Вот что сказала ее мать. Однако приказание императрицы было исполнено, что явно свидетельствовало о том расположении к родителям, которое я питала еще в чреве матери и которое проявилось в будущем. Ведь и впоследствии, когда я выросла и стала разумной, я нежно любила как мать, так и отца. Многие люди могут рассказать о моей любви к родителям, и прежде всего те, кому известны мои дела. Их показания подтверждаются моими муками и трудами ради родителей, а также теми опасностями, которым я подвергла себя из любви к ним, пренебрегая почестями, деньгами и самой жизнью. Меня настолько воспламеняла любовь к родителям, что я неоднократно готова была отдать за них душу.
ВОЗВРАЩЕНИЕ ИМПЕРАТОРА В КОНСТАНТИНОПОЛЬ (кн. XV, гл. 7)
На следующий день император [284] целиком ушел в заботы о пленных и чужеземцах. Детей, лишившихся родителей, испытывающих горечь сиротской доли, он отдал своим родственникам и другим людям, известным ему своей благочестивой жизнью, а также игуменам святых монастырей. Он приказал им воспитывать этих детей не как рабов, а как свободных, обучая их всем наукам и знакомя со Священным писанием. Некоторых же детей он отдал в приют [285], который сам учредил, сделав из него скорее школу для желающих учиться. Руководителям этого приюта он наказал давать детям общее образование. В прилегающей к акрополю части города, там, где находится выход к морю, Алексей нашел огромной величины храм великого апостола Павла и соорудил там второй город — внутри царицы городов. Храм наподобие акрополя стоял на самом высоком месте города.
Новый город простирался на несколько стадий (может быть, кто–нибудь скажет, на сколько именно?) в длину и ширину. Вокруг него тесно стояли дома бедняков и, что еще больше свидетельствует о человеколюбии императора, жилища калек. Можно видеть, как бродят там друг за другом слепые, хромые или имеющие какие–либо иные увечья. Смотрящим на такое зрелище кажется, что это портик Соломона, заполненный людьми с искалеченными телами [286]. Круг домов двойной и двухэтажный: одни из этих искалеченных мужчин и женщин живут наверху, на втором этаже, другие же копошатся внизу, у самой земли. Что же касается величины круга, то желающий посмотреть этих людей, начав с утра, обошел бы круг только к вечеру.
Таков этот город, таковы его обитатели. У них нет ни земельных участков, ни виноградников или чего–либо иного, что, как мы знаем, заполняет человеческую жизнь, но каждый и каждая из них, как у Иова [287], живет в сооруженном для него доме, из рук самодержца получая пищу и кров без всякой затраты труда. И, что самое удивительное, эти неимущие, как некие господа, обладают имуществом и разнообразными доходами, пользуются заботами и вниманием, и сам самодержец вместе со своими приближенными печется о них. Если где–нибудь было поместье, расположенное в хорошем месте и к тому же доходное, император отдавал его этой братии, благодаря чему вино у них текло рекой, в изобилии был хлеб и все то, что люди едят вместе с хлебом. Число кормящихся там было огромно. По–видимому, это слишком смело, однако я скажу, что деяние самодержца можно сравнить с чудом моего спасителя, я имею в виду «семь тысяч и пять тысяч» [288]. Но тогда он накормил тысячи людей пятью хлебами как бог–чудотворец, а в данном случае человеколюбивое деяние было совершено по божественной заповеди. Иначе говоря, там было чудо, а тут императорская щедрость, снабжавшая братию всем необходимым.
Я сама видела, как девушка помогала старухе, зрячий вел за руку слепого, у безногого были ноги — не свои, а чужие, безрукого вели другие люди, детей кормили грудью чужие матери и здоровые ухаживали за паралитиками. Все множество находившихся на попечении людей делилось на две части: тех, кто нуждается в прислуге, и тех, кто прислуживал. Самодержец не мог сказать паралитику: «Встань и иди» [289], приказать слепому смотреть [290] или заставить ходить безногого [291]. Это было по силам единорожденному, ставшему ради нас человеком и жившему на земле ради людей. Но император делал все, что было в его возможностях: он дал каждому калеке слугу и окружил одинаковой заботой увечного и здорового. Так что, если бы кто–нибудь пожелал познакомиться с новым городом, который мой отец заложил и построил, он увидел бы четыре города и даже больше, ибо его населяют живущие внизу, живущие наверху и прислуживающие и тем и другим. Но кто смог бы определить число каждодневно питающихся там, сумму каждодневных расходов на них или измерить внимание, уделяемое каждому? Ведь я отношу к заслугам Алексея и то, что было сделано после него. Император предоставлял в их распоряжение дары земли и моря и, как мог, облегчал им жизнь. Во главе этого многотысячного города стоит попечитель — некий знатный муж, название города — Приют. Приютом он называется благодаря человеколюбию самодержца по отношению к сиротам и бывшим воинам. Поэтому и стало употребительным название, означающее попечение о сиротах. Всеми этими делами распоряжаются секреты, от людей, ведающих имуществом бедняков, требуются отчеты, и права подопечных охраняются хрисовулами [292].
В храме великого проповедника Павла собран большой клир и имеется множество огней. Зайдя в храм, можно услышать антифонное пение хоров, ибо, по примеру Соломона, Алексей позаботился о диакониссах и большое внимание уделил нашедшим тут приют иберийским монахам, которые, поселившись в Константинополе, прежде были вынуждены просить под дверьми подаяние. И для них заботливость моего отца соорудила большой монастырь, снабдила их пищей и подобающей одеждой. Пусть знаменитый Александр Македонский хвастает Александрией в Египте, Букефалой в Мидии и Лисимахией в Эфиопии [293]. Самодержец же Алексей не так кичился воздвигнутыми им городами, которые, как мы знаем, были понастроены им повсюду, как гордился этим городом.
По левую сторону от входа находятся храмы и святые монастыри; справа от большого храма стоит грамматическая школа для сирот, собранных из разных стран, в ней восседает учитель, а вокруг него стоят дети — одни из них ревностно занимаются грамматическими вопросами, другие пишут так называемые схеды.
Там можно увидеть обучающегося латинянина, говорящего по–гречески скифа, ромея, изучающего греческие книги, и неграмотного грека, правильно говорящего по–гречески. Такую заботу проявлял Алексей о гуманитарном образовании. Схедография [294] же — изобретение более нового времени, нашего поколения. Я обхожу молчанием Стилиана, так называемого Лонгиварда, тех, кто занимался собиранием различных имен, Аттика и тех, кто входил в священное сословие нашей великой церкви, чьи имена я опускаю. Ныне же изучение возвышенных предметов — сочинений поэтов, историков и той мудрости, которую из этих сочинений можно извлечь, — люди не считают даже второстепенным занятием. Главным занятием стали теперь шашки и другие нечестивые игры [295]. Я говорю об этом, ибо огорчена полным пренебрежением к общему образованию. Это терзает мою душу, потому что я сама провела много времени в подобного рода занятиях. Завершив свое начальное образование, я перешла к риторике, занялась философией, обратилась наряду с этими науками к поэтам и историкам и благодаря им сгладила шероховатости своего стиля; затем, овладев риторикой, я осудила сложные сплетения запутанной схедографии. Этот рассказ — не отступление, он нужен для связности повествования.
О БОГОМИЛАХ (кн. XV, гл. 8)
Затем, на… году [296] царствования Алексея появилась громадная туча еретиков. Это был новый вид ереси, ранее не знакомый церкви. Соединились между собой два издавна известные злейшие и мерзостные учения: нечестивость манихеев (так их можно называть), которую мы именовали также павликианской ересью, и бесстыдство мессалиан. Это и было учением богомилов, образовавшееся от слияния мессалианской и манихейской ереси [297]. По всей видимости, оно существовало еще до вступления моего отца на престол, но не обнаружило себя — ведь племя богомилов весьма искусно умеет облачаться в личину добродетели. Человека со светской прической не увидеть среди богомилов. Зло скрывается под плащом и клобуком [298]. Вид у богомила хмурый, лицо закрыто до носа, ходит он с поникшей головой и что–то нашептывает себе под нос. Но сердцем он — бешеный волк. И вот это–то опаснейшее племя извлек, как извлекают тайными заклинаниями притаившуюся в норе змею, и вывел на свет мой отец. Он отложил свои многочисленные заботы о западных и восточных делах и обратился к вопросам духовного свойства. Ведь Алексей во всех отношениях был выше всех: в искусстве обучения он достигал больших успехов, чем профессиональные учителя, в битвах и походах превосходил тех, кто вызывал восхищение воинской доблестью.
Слух о богомилах уже разнесся повсюду. Был некий монах Василий, который весьма ловко распространял нечестивое учение богомилов. У Василия было двенадцать учеников, которых он именовал апостолами; он привлек к себе также и учениц — женщин безнравственных и мерзких, и повсюду таким образом сеял заразу. Как огонь, охватывало зло многие души. Не вынесла этого душа императора, и он занялся расследованием ереси. Некоторые из богомилов были доставлены во дворец, и все они называли Василия учителем, главой и руководителем богомильской секты. Один же из них, некий Дивлатий, на допросе не хотел сознаться и лишь после того, как был подвергнут пыткам, показал на упомянутого Василия и на тех, кого тот избрал себе апостолами. Многим лицам поручил самодержец розыски Василия, и вот объявился главный служитель Сатанаила [299] Василий — человек в монашеском одеянии, с иссохшим лицом, безбородый, высокого роста, весьма ловкий в распространении нечестивого учения.
Самодержец, желая убеждениями принудить Василия раскрыть перед ним свои самые затаенные мысли, призывает его к себе, воспользовавшись благочестивым предлогом. При появлении Василия, Алексей поднялся с места, посадил его возле себя и разделил с ним трапезу, затем, опустив леску и насадив на крючок приманку, он дал проглотить ее прожорливому чудовищу. Весь яд влил он в глотку этого мерзкого монаха. Вместе с тем он всяческим образом делал вид, что хочет стать его учеником, и не только он сам, но и брат его — севастократор Исаак. Алексей притворился, будто готов принять слова Василия за глас божий и полностью подчиниться ему, если только мерзейший Василий позаботится о спасении его души. «Почтеннейший отец (император обмазал сладостью чашу, чтобы одержимый бесом изрыгнул свою желчь), — говорит он, — я восхищаюсь твоей добродетелью и желаю познать проповедуемое твоей святостью учение, ибо наше, можно сказать, плохо и не ведет к добродетели». Василий сначала притворялся: будучи настоящим ослом, он напяливал на себя львиную шкуру и не поддавался на эти речи, тем не менее он возгордился от почестей — ведь император даже посадил его с собой за стол. Во всем помогал Алексею и вместе с ним устраивал эту инсценировку его брат — севастократор. В конце концов Василий выложил учение своей секты. Каким образом это происходило?
Помещение, где находились император вместе с этим негодяем, открыто говорившим и выкладывавшим все, что у него было на душе, отделялось от женской половины занавесом; за этим занавесом писец и записывал все, что говорилось. Болтун разглагольствовал, как учитель, император изображал из себя ученика, а в это время секретарь записывал поучения Василия. Все — дозволенное и недозволенное — говорил этот богомерзкий муж, не умолчав ни об одной из своих богопротивных догм. Он с презрением отзывался о нашем богословии, клеветал на все церковное управление и, о ужас, святые храмы именовал храмами бесов; он также порицал и объявил дурным почитание тела и крови того, кто был первым архиереем и первой жертвой.
Что же дальше? Император сбрасывает маску и поднимает занавес. Собрался весь синклит, сошлось воинство, присутствовало и высшее духовенство. На патриаршем троне царицы городов восседал тогда блаженнейший среди патриархов кир Николай Грамматик. Огласили богопротивное учение Василия — улики были неопровержимыми. Обвиняемый ничего не отрицал, но сразу же вступил в открытый спор; он уверял, что готов к огню, бичеванию и любому виду смерти — ведь эти погрязшие в заблуждении богомилы считают, что могут безболезненно перенести любое наказание, ибо ангелы якобы вынесут их из самого костра. Хотя все порицали Василия за нечестие, и в том числе те, кто разделял его гибельное учение, сам он — мужественнейший богомил — оставался непреклонным. Несмотря на то, что Василию угрожал и костер и другие беды, он не отступал от беса и находился в объятиях своего Сатанаила. В то время как Василий пребывал в заключении, император неоднократно приглашал его к себе и призывал отказаться от нечестивого учения, тем не менее тот оставался равнодушным к призывам императора.
Но я не обойду молчанием случившегося с ним чуда. До того, как император стал более сурово с ним обращаться, Василий, уже раскрыв свое нечестивое учение, отправился в один домик, расположенный вблизи императорских палат, незадолго до этого построенный для него. Был вечер, на безоблачном небе сияли звезды, и молодая луна озаряла вечернюю тьму. Когда монах зашел среди ночи в комнату, в нее сами собой полетели камни. Ничья рука не метала их, и никто не забрасывал ими одержимого бесом святошу. По–видимому, гнев рассерженных, пришедших в негодование бесов — подручных Сатанаила — был вызван тем, что Василий раскрыл императору тайны и тем самым навлек тяжелые гонения на исповедуемое им лжеучение. Рассказал об этом некий Параскевиот, который был приставлен сторожем к этому одержимому, чтобы он не мог ни с кем вступать в беседы и передавать таким образом заразу. Этот Параскевиот страшной клятвой клялся, что слышал шум падавших на землю и на крышу камней, видел непрерывно летевшие камни, однако нигде не обнаружил того, кто мог бы их бросать. Граду камней сопутствовало землетрясение: почва волновалась и крыша дома скрипела. Параскевиот же, по его собственным словам, сохранял присутствие духа до того момента, как понял, что это дело рук бесов, но, увидев, что камни, как говорится, дождем сыплются сверху, а старикашка–ересиарх удалился и заперся в доме, он, приписав это дело бесам, уже не отдавал себе отчета в том, что происходит.
КАЗНЬ БОГОМИЛА ВАСИЛИЯ (кн . XV, гл. 10)
Василия, как истинного ересиарха и к тому же совершенно не раскаявшегося, все члены священного синода, наиболее достойные назиреи и сам занимавший тогда патриарший престол Николай приговорили к сожжению. С ними был согласен и самодержец, который помногу и часто беседуя с Василием, убедился в его дурном нраве и знал, что он не отрекся от ереси. Тогда–то и распорядился император развести на ипподроме громадный костер. Была вырыта очень глубокая яма, а куча бревен, сложенная из высоких деревьев, казалась горой. Когда подожгли костер, на арену ипподрома и на ступеньки мало–помалу стала стекаться большая толпа народа, с нетерпением ожидавшая дальнейших событий. С другой стороны вбили крест, и нечестивцу была дана возможность выбора на тот случай, если он, испугавшись огня и изменив свои убеждения, подойдет к кресту, чтобы избежать костра. Присутствовала при этом и толпа еретиков, взиравших на своего главу Василия. Он же, казалось, с презрением относился к любому наказанию и грозившей ему опасности и, находясь вдалеке от костра, смеялся, морочил всем головы прорицаниями, будто некие ангелы вынесут его из огня, и тихо напевал псалом Давида: «К тебе он не приблизится, только смотреть будешь очами твоими» [300].
Когда же толпа расступилась, дав ему возможность увидеть ужасное зрелище огня (ведь и с большого расстояния почувствовал он жар огня и увидел взвившееся вверх и как бы испускающее громы пламя, огненные искры которого поднимались на высоту каменного обелиска, стоящего посреди ипподрома) [301], этот храбрец, казалось, струсил и пришел в замешательство от одного вида огня и, как человек, попавший в безвыходное положение, стал вращать глазами, хлопать руками и ударять себя по бедру.
Придя в такое состояние от одного зрелища огня, он тем не менее оставался непоколебимым: его железную душу не мог ни смягчить огонь, ни тронуть обращенные к нему увещевания самодержца. Возможно, из–за неотвратимо грозящей беды его охватило безумие, и, находясь в полной растерянности, он не понимал, что ему полезнее делать, быть может (и это более вероятно), дьявол, владевший его душой, окутал непроницаемой мглой его разум. Этот проклятый Василий стоял совершено безучастный перед лицом грозившей ему страшной опасности, глазея то на костер, то на собравшуюся толпу. Всем казалось, что Василий действительно помешался: он не двигался к костру, не отходил назад, а, как бы оцепенев, неподвижно стоял на одном месте. Так как о Василии распространялись всевозможные слухи и басни, то палачи опасались, как бы покровительствующие Василию бесы с божьего дозволения не совершили какого–нибудь необычайного чуда. Они боялись, что этот негодяй, выйдя невредимым из огня, явится в многолюдное место и в результате произойдет новый обман, еще хуже предыдущего. Поэтому они решили подвергнуть Василия испытанию. Так как Василий рассказывал небылицы и хвастался, что выйдет невредимым из огня, то палачи, взяв его за плащ, сказали: «Посмотрим, коснется ли огонь твоей одежды», — и тотчас же бросили плащ в середину костра. В ответ на это обманутый бесом Василий сказал со смехом: «Вы видите, мой плащ взлетел на воздух!» Палачи же, узнав «по кромке ткань», подняли Василия и бросили его в платье и башмаках в середину костра. Пламя, как будто разгневавшись на него, целиком сожрало нечестивца, так что даже запах никакой не пошел и дым от огня вовсе не изменился, разве что в середине пламени появилась тонкая линия из дыма. Ведь сама стихия поднимается против нечестивцев, щадит же она — чтобы сказать правду — только людей богоугодных. Так некогда в Вавилоне отступил и отошел огонь от угодных богу юношей и окружил их со всех сторон наподобие золоченых покоев [302].