22 марта

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О. игумен Марк. — Его кончина. — Знамение при его погребении. — Деревенские скептики.

В Оптиной опять смерть: 18 марта, вечером, в конце десятого часа, окончил подвиг своего земного жития один из коренных столпов Оптинского благочестия, игумен Марк, старейший из всех подвижников Оптинских. Игумен Марк, в міру Михаил Чебыкин, окончил некогда курс Костромской духовной семинарии и в 1858 году был пострижен в мантию от руки великого восстановителя Оптиной Пустыни, архимандрита Моисея39.

51 год иноческого злострадания: вот это так юбилей! И венец юбилею этому — Царство Небесное.

— Гранитный он был человек! — так выразился про него его духовник, иеросхимонах о. Сергий40.

И действительно, это был характер, как бы высеченный из цельной гранитной скалы, твердый, крепкий, стойкий, но вполне пригодный к самой тонкой обработке и шлифовке под рукой опытного гранильщика.

Этим гранильщиком был для почившего игумена великий Оптинский старец Амвросий. И выгранил же он из него столп и утверждение монашеской истины!...

Теперь в Оптиной только четверо осталось ровесников почившему по жизни в Оптиной: старец о. Иосиф, иеромонах о. Иоанникий и два монаха — о. Антоний и о. Феофан41; но они все-таки не были моисеевскими постриженниками. Игумен Марк был в Оптиной последним от Евангелия духовным сыном отца Моисея. Старое великое отходит. Нарождается ли новое?..

Игумен Марк в Оптину Пустынь поступил в 1853 году, по благословению, как он сам мне сказывал, великих подвижников того времени — Тимона из Надеевской пустыни и Нила — из Сорской. Воспитывала его с детских лет родная его бабушка, духовная дочь преподобного Серафима Саровского.

Какие имена! Какие люди!

Игумену Марку как студенту семинарии предстояла широкая дорога в смысле движения вверх по иерархической лестнице, но Богу угодно было провести его великую душу тесным и многоскорбным путем тяжелых испытаний, смиряя его трудный характер. Много лет он, до самой смерти, прожил в Оптиной Пустыни игуменом «на покое», не ведая, однако, ни покоя, ни отдыха на чреде своего добровольного послушания в качестве уставщика левого клироса и обетного подвига своего монашества.

Вот он стоит предо мною, как живой, почивший игумен! Вижу его характерную монашескую фигуру в высоком, выше чем у прочих монахов, клобуке... Такие клобуки носили прежние Оптинские монахи; такой же клобук покрывал головы великих старцев Оптинских и самого архимандрита Моисея, которого безмерною любовью любил почивший игумен... Вижу: сходит он на сход со своего клироса, впереди всех своих певчих, обеими руками раздвигая полы своей мантии и слегка потряхивая и качая головой, на которой, несмотря на с лишком 70-летний возраст, не серебрилось ни одного седого волоса; сходит он степенно и важно отдает поклон сходящему со своим хором, одновременно с ним, уставщику правого клироса; и слышу, как первый, всегда первый, запевает он своим старческим, несколько надтреснутым, но верным и громким; голосом дивные «подобны» стихир всенощного пустынного Оптинского бдения.

Не было при мне равного игумену Марку на этом послушании!... и вряд ли когда-либо будет: другие люди, другие стали теперь и характеры; закал не тот стал теперь, что был прежде...

Хоть идет уже второй год, что я живу в Оптиной, но к игумену Марку я приблизился только в последние дни его земной жизни и был изумлен, подавлен величием и крепостью этой железной воли, не позволявшей даже в часы самых тяжелых предсмертных страданий вырваться из груди его ни малейшей жалобе, ни намеку даже на просьбу о помощи. В палящем огне страданий этот гранит расплавлялся в чистейшее золото Царства Небесного. Не бывши ранее близок к игумену, я в дни подготовления его к переходу в вечную жизнь невольно поддался внезапному наплыву на меня огромного к нему чувства: я полюбил крепость его, силу его несокрушимого духа; самого его полюбил я, чтил и робел перед ним, как робкий школьник перед строгим, но уважаемым наставником, и если не обмануло меня мое сердце, и сам дождался от него взаимности.

В первый раз я посетил игумена Марка в его келье в октябре или ноябре прошлого года. На это посещение я назвался ему сам и, к великой радости, не только не был отвергнут, но был удостоен даже и привета:

— Милости просим. Буду рад вас видеть у себя.

Два или три часа провел я в беседе с о. игуменом и — увы! — говорил больше сам, чем его слушал: должно быть, воля его, как бы меня испытывая, звала меня высказаться...

Прощаясь со мною, он пожелал ознакомиться с моими книгами, которых не читал, но о которых слышал. На другой день я их принес ему, но беседовать мне с ним не удалось. Книги мои он прочел, одобрил и сказал, что будет давать их читать «кому нужно». На Рождество я встретил его на дороге из храма в келью, после поздней обедни. Мы шли с женою. Он благословил нас и на мой вопрос о здоровье ответил: «Плохо! Пора готовиться к исходу!»

После этого он слег и уже более не вставал с постели.

Недели две тому назад, перед бдением в Казанской церкви, мне один из старейших оптинцев, о. Нафанаил, сказал, что о. Марк уже совсем плох и что он собирается его посетить. Я попросил о. Нафанаила взять у больного для меня разрешение навестить его. О. Нафанаил, при следующем его со мною свидании в церкви, сообщил, что разрешение мне дано:

— Отец Марк сказал: «Ну что ж!»

И в первое воскресенье за тем, то есть неделю тому назад, я пошел к болящему Старцу. На одре болезни я застал уже не игумена Марка, а живые его мощи; только орлиный взгляд остался тот же и напомнил прежнего богатыря духа. Язык говорил тупо, звук голоса был едва слышен, но, наклонившись к умирающему, я еще хорошо мог разобрать, что шептали его старческие, пересохшие от внутренних страданий уста.

Он благословил меня и сказал:

— Я ждал вас!

И в этот раз я просидел у его изголовья около двух часов и узнал от него для меня важное: то, что он разделяет вполне мои мысли о характере и значении переживаемого времени как о времени последнем пред концом міра.

— Да, да! — сказал он громко и внятно, — и как мало людей, которые это понимают!

Между прочим, в беседе я сообщил ему, что работаю сейчас над всем собранным мною в Оптиной материалом, приводя его в систему как бы дневника о. Евфимия Трунова. О. Марк и это одобрил и сказал:

— Это будет очень интересно, и вы хорошо делаете, что дневник этот усвояете Евфимию: он был большой человек.

Потом улыбнулся доброй, ободряющей улыбкой и прибавил:

— Так вы, стало быть, собиратель редкостей!

Я спросил его:

— А вы, батюшка, записывали ли что из вашей жизни и наблюдений?

— Мысль была, — ответил он мне, — но я ее оставил. Кому нужны мои враки?

Надо ли говорить, как мне, ловцу жемчугов Оптинских, было огорчительно услышать это признание? Уходит с земли великая жизнь и не оставляет наследства — как же не горько?..

— Батюшка! — спросил я, — правду ли мне говорили, что вы как-то были тяжко больны, так что и врачи от вас отказались? Сказывали мне, что вы удостоились тогда видеть во сне Царицу Небесную, которая вам повелела послать в Козельск за Своей иконой, заброшенной в одном из церковных чуланов, и что вы этою иконой, о которой до вашего видения никто не знал, исцелились? Правда ли это?

Глаза о. игумена просияли, и он ответил радостно:

— Да, было!

И еще хотелось мне вопросить его об одном событии его жизни, но, боясь его утомить, я поднялся прощаться и спросил, не нужно ли ему чего изготовить из пищи полегче, чем обычная суровая трапеза Оптинской братии.

— Ну, что ж, — ответил он, — кулешику что ли пожиже на грибном бульоне, пожалуй, принесите!

Я принял благословение и вышел.

Теперь жалею, да поздно, что не спросил его о том событии, о котором только что упомянул выше, и приходится мне его записывать со слов хотя и достоверных свидетелей из числа Оптинской братии, но не из его подлинных преподобнических уст.

А было это событие такое.

Когда после кончины Архимандрита Моисея дошел черед вкусить от чаши смертной великому брату его, игумену Антонию, тогда епархиальная власть указала бренным останкам его быть погребенным в общем склепе с братом, под полом, у солеи правого придела Казанской церкви. Взломали пол, разломали склеп, и обнаружился гроб архимандрита Моисея, совершенно как новый, несмотря на сырость грунта подпочвы; только немножко приотстала, приподнялась гробовая крышка... Безмерною любовью любил почившего Архимандрита игумен Марк, и воспламенилось его сердце желанием убедиться в нетленности мощей его великого аввы, а также взять со смертной одежды их хоть что-нибудь себе на память. И вот пошли каменщики, что делали склеп, не то обедать, не то чай пить, а игумен Марк воспользовался этим временем, спустился в склеп, просунул с ножницами руку под крышку гроба, ощупал там совершенно нетленное, даже мягкое и как бы теплое тело, и только что стал было отрезать ножницами кусок от мантии почившего, как крышка гроба с силой захлопнулась и придавила руку игумену Марку. И взмолился тут игумен: «Прости, отче святый, дерзновение любви моей, отпусти руку».

И долго молил игумен Марк о прощении, пока вновь не приподнялась сама собой гробовая крышка и не освободила руку, дерзнувшую, хотя и любви ради, но без благословения Церкви, коснуться мощей праведника.

На память о событии этом у отца игумена остался на всю жизнь поврежденным указательный палец правой руки.

Так рассказывали мне в Оптиной, а было ли оно так в действительности, я от самого действующего лица услышать не удостоился.

Я верю, что так и было...

И вот четыре дня подряд носил я умирающему игумену пищу; но он хоть и заказывал мне ее, а сам почти к ней не прикасался; глотание было затруднено настолько, что он едва мог глотать даже и воду.

Накануне его смерти на мой вопрос, что ему изготовить и принести на завтра, он ответил:

— Сами только извольте пожаловать!

Это завтра было 18 марта.

Когда я пришел к нему часа в три пополудни этого дня, игумен Марк уже был на пороге агонии: говорить уже ничего не мог; в груди около горла у него что-то зловеще клокотало... Но меня он узнал: это было видно по глазам его, по его чуть заметной улыбке... У постели его сидели три наши оптинки, тайные монахини. Я попросил благословения, но рука игумена уже не могла сотворить крестного знамения и лежала бессильная рядом с холодеющим телом. Я приподнял руку, преклонил колени у одра умирающего и положил эту дорогую руку на свою склоненную голову.

— Смотрите, смотрите! — услыхал я голос кого-то из монахинь, — улыбается! Видно, он любил его.

Это — меня любил. За что было ему меня любить? Да и успеть-то полюбить было некогда. Одно знаю и верю, и верить хочу, что для вечной моей пользы не без воли Божией был допущен четырехдневный уход мой до самой смерти за великим схиигуменом Марком.

Игумен Марк уже давно был в тайной схиме.

Прощаясь с ним в последний раз, я припал к руке игумена и, глядя ему в глаза, сказал:

— Батюшка! Если стяжешь дерзновение у Господа, помолись Ему о нас, грешных.

Он заметно улыбнулся, и в глазах его я прочел — так мне показалось — желанное обещание.

Я видел последний день на земле святого схимника.

Вчера, 21 марта, была Лазарева суббота, и в этот день после Литургии отпели и похоронили отца Марка.

Мне говорили, что отец игумен почему-то особенно чтил день Лазаревой субботы и всегда в этот день причащался, — и что же? умер в среду 18 марта, а погребен четверодневным, как и Лазарь, в день его воскресения.

В случай или совпадение я не верю, а верую в премудрость, благость и безмерное милосердие Божие, воздающее коемуждо по делом и по вере его.

Шла с погребения почившего игумена гостящая у нас приезжая, из г. Валдая, старушка42. Идет и слышит, как рассуждают между собой идущие впереди нее два каких-то крестьянина:

— Вот, был человек и нет его! Как пар — и нет ничего!

Не вытерпела наша старушка и сказала:

— Как нет ничего? а душа-то?

— Э, бабушка! — ответили ей деревенские скептики, — какая там душа? Пар и больше ничего!

Народные просветители могут считать цель свою достигнутой: они вытравили из народа его душу, веру его в Бога истинного. В стариках она еще кое-как держится, ну а на молодежь, кажется, рукой надо махнуть: от нее только «пар» остался.

Придет конец Православию и Самодержавию в России, — говорили великие наши Оптинские старцы, — тогда конец придет и всему міру.