1 сентября

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Новый церковный год. — «Господи, как я мал пред Тобою!» — Сколько было истинных общежитий. — Наш друг и котенок.

Сегодня первый день нового церковного года. На целую четверть года мір отстал от Церкви, и так — во всем! От колыбели и до самой могилы идет теперь решительное и полное во всем отступление от матери-Церкви... А за могилой что будет?!

Погода сегодня дивная. Солнце по-весеннему греет и заливает веселыми лучами наш садик и чудный оптинский бор, с востока и юга подступивший почти вплотную к нашему уединению. Я вышел на террасу и чуть не задохнулся от наплыва радостно благодарных чувств к Богу, от той благодати и красоты, которыми без числа и без меры одарил нас Господь, поселив нас в этом раю монашеском. Что за мир, что за безмятежие нашего здесь отшельничества! что за несравненное великолепие окружающей нас почти девственной природы! Ведь соснам нашим, величаво склоняющим к нам свои пышно-зеленые могучие вершины, не по полтысячи ли лет будет? Не помнят ли некоторые из них тех лютых дней, когда злые татарове шли на Козельск, под стенами и бойницами которого грозный Батый задержан был на целые 7 недель доблестью отцов теперешних соседей Оптинских?.. И стою я, смотрю на всю эту радость, дышу и не надышусь, не налюбуюсь, не нарадуюсь...

— И вспомнил Иаков, — слышу я за спиной своей знакомый голос, — что из страны своей он вышел и перешел через Иордан только с одним посохом, и вот — перед ним его два стана. И сказал в умилении Иаков Богу: Господи, как же я мал пред Тобою!131

Я обернулся, уже зная, что это он, друг наш. И заплакало тут мое окаянное и грешное сердце умиленными слезами к Богу отцов моих, и воскликнуло оно Ему от всей полноты нахлынувшего на него чувства:

— Господи, как же я мал пред Тобою!

А мой батюшка, смотрю, стоит тут же, рядом со мною, и радуется.

— Любуюсь я, — говорит, — на ваше общежитие, батюшка-барин, и дивуюсь, как это вы благоразумно изволили поступить, что не пренебрегли нашей худостью.

— Нет, не так, — возразил я, — это не мое, а обитель ваша святая не пренебрегла нами, нашим, как вы его называете, общежитием.

Он как будто и не слыхал моего возражения и, вдруг улыбнувшись своей тонкой улыбкой, обратился ко мне с таким вопросом:

— А известно ли вам, сколько от сотворения міра и до нынешнего дня было истинных общежитий?

Я стал соображать.

— Вы лучше не трудитесь думать, я сам вам отвечу — три!

— Какие?

— Первое — в Эдеме, второе — в христианской общине во дни апостольские, а третье... — он приостановился... — А третье — в Оптиной при наших великих старцах.

Я вздумал возразить

— А Ноев ковчег-то?

— Ну, — засмеялся он, — какое ж это общежитие? Сто лет звал Ной к себе в ковчег людей, а пришли одни скоты. Какое ж это общежитие?!

Сегодня, точно подарок к церковному новому году, батюшка наш преподнес нам новый камень самоцветный из неисчерпаемого ларца, где хранятся драгоценные сокровища его памяти.

— Вот и у нас в моем детстве тоже было нечто вроде Ноева ковчега; только людишечки мы были маленькие, и ковчежек наш был нам по росту, тоже малюсенький: маменька, я — ползунок, да котик наш серенький. Ах, скажу я вам, какой расчудесный был у нас этот котик!... Послушайте-ка, что я вам про него и про себя расскажу!

Под свежим впечатлением от рассказа записываю я эти строки и умиляюсь, и дивлюсь красоте его благоуханной...

— Я был еще совсем маленьким ребенком, — так начал свое повествование о. Нектарий, — таким маленьким, что не столько ходил, сколько елозил132 по полу, а больше сиживал на своем седалище, ходя кое-как уже мог говорить и выражать свои мысли. Был я ребенок кроткий, в достаточной мере послушливый, так что матери моей редко приходилось меня наказывать. Помню, что на ту пору мы с маменькой жили еще только вдвоем и кота у нас не было. И вот, в одно прекрасное время, мать обзавелась котенком для нашего скромного хозяйства. Удивительно прекрасный был этот кругленький и веселенький котик, и мы с ним быстро сдружились так, что, можно сказать, стали неразлучны. Елозию ли я на полу, — он уж тут как тут и об меня трется, выгибая свою спинку; сижу ли за миской с приготовленной для меня пищей, — он приспособится сесть со мною рядышком, ждет своей порции от моих щедрот; а сяду на седалище своем, — он лезет ко мне на колени и тянется мордочкой к моему лицу, норовя, чтобы я его погладил. И я глажу его по шелковистой шерстке своей ручонкой, а он себе уляжется на моих коленках, зажмурит глазки и тихо поет-мурлычет свою песенку.

Долго длилась между нами такая дружба, пока едва не омрачилась таким событием, о котором даже и теперь жутко вспомнить.

Место мое, где я обыкновенно сиживал, помещалось у стола, где, бывало, шитьем занималась маменька, а около моего седалища, на стенке, была прибита подушечка, куда маменька вкалывала свои иголки и булавки. На меня был наложен, конечно, запрет касаться их под каким бы то ни было предлогом, а тем паче вынимать их из подушки, и я запрету этому подчинялся беспрекословно.

Но вот как-то раз залез я на обычное свое местечко, а вслед за мной вспрыгнул ко мне на колени и котенок. Мать в это время куда-то отлучилась по хозяйству. Вспрыгнул ко мне мой приятель и ну — ко мне ластиться, тыкаясь к моему лицу своим розовым носиком. Я глажу его по спинке, смотрю на него и вдруг глазами своими впервые близко, близко встречаюсь с его глазами. Ах, какие это были милые глазки! чистенькие, яркие, доверчивые... Меня они поразили: до этого случая я и не подозревал, что у моего котенка есть такое блестящее украшение на мордочке...

И вот смотрим мы с ним друг другу в глаза, и оба радуемся, что так нам хорошо вместе. И пришла мне вдруг в голову мысль попробовать пальчиком, из чего сделаны под лобиком у котика эти блестящие бисеринки, которые так весело на меня поглядывают. Поднес я к ним свой пальчик — котенок зажмурился, и спрятались глазки; отнял пальчик — они опять выглянули. Очень меня это забавило. Я опять в них — тык пальчиком, а глазки — нырь под бровки.... Ах, как это было весело! А что у меня у самого были такие же глазки и что они так же жмурились, если бы кто к ним подносил пальчик, того мне и в голову не приходило... Долго ли коротко ли я так забавлялся с котенком, уж не помню, но только вдруг мне в голову пришло разнообразить свою забаву. Не успела мысль мелькнуть в голове, а уж ручонки принялись тут же приводить в исполнение. Что будет, — подумалось мне, — если из материнской подушки я достану иголку и воткну ее в одну из котиковых бисеринок? Вздумано — сделано. Потянулся я к подушке и вынул иголку...

В эту минуту в горницу вошла маменька и, не глядя на меня, стала заниматься какой-то приборкой. Я невольно воздержался от придуманной забавы. Держу в одной руке иголку, а Другой ласкаю котенка...

— Маменька! — говорю, — какой у нас котеночек-то хорошенький.

— Какому же и быть! — отвечает маменька, — плохого и брать было бы не для чего.

— А что это у него, — спрашиваю, — под лобиком, иль глазки?

— Глазки и есть; и у тебя такие же.

— А что, — говорю, — будет, маменька, если я котеночку воткну в глазик иголку?

Мать и приборку бросила, как обернется ко мне, да как крикнет:

— Боже тебя сохрани!

И вырвала из рук иголку.

Лицо у маменьки было такое испуганное, что я его выражение до сих пор помню. Но еще более врезалось в мою память ее восклицание:

— Боже тебя сохрани!

Не наказала меня тогда мать, не отшлепала, а только вырвала с гневом из рук иголку и погрозила:

— Если ты еще раз вытащишь иголку из подушки, то я ею тебе поколю руку.

С той поры я и глядеть даже боялся на запретную подушку. Прошло много лет. Я уже был иеромонахом. Стояла зима; хороший, ясный выдался денек. Отдохнув после обеденной трапезы, я рассудил поставить себе самоварчик и поблагодушествовать за ароматическим чайком. В келье у меня была вода, да несвежая. Вылил я из кувшина эту воду, взял кувшин и побрел с ним по воду к бочке, которая в Скиту у нас стоит обычно у черного крыльца трапезной. Иду себе мирно и не без удовольствия предвкушаю радости у кипящего самоварчика за ароматной китайской травкой. В скитском саду ни души. Тихо, пустынно... Подхожу к бочке, а уж на нее, вижу, взобрался один из наших старых монахов и тоже на самоварчик достает себе черпаком воду. Бочка стояла так, что из-за бугра снега к ней можно было подойти только с одной стороны, по одной стежечке133. По этой-то стежечке я тихохонько и подошел сзади к черпавшему в бочке воду монаху. Занятый своим делом да еще несколько и глуховатый, он и не заметил моего прихода. Я жду, когда он кончит, и думаю: «Зачем нужна для черпака такая безобразно длинная рукоятка, да еще с таким острым расщепленным концом? чего доброго, еще угодит и в глаз кому-нибудь!...» Только это я подумал, а мой монах резким движением руки вдруг как взмахнет этим черпаком, да как двинет концом его рукоятки в мою сторону! Я едва успел отшатнуться. Еще бы на волосок и быть бы мне с проткнутым глазом... А невольный виновник грозившей мне опасности слезает с бочки, оборачивается, видит меня и, ничего не подозревая, подходит ко мне с кувшином под благословение...

— Благословите, батюшка!

Благословить-то его я благословил, а в сердце досадую: экий, думаю, невежа! Однако поборол в себе это чувство, — не виноват же он, в самом деле, в том, что у него на спине глаз нет, — и на этом умиротворился. И стало у меня вдруг на сердце так легко и радостно, что и передать не могу. Иду я в келью с кувшином, наливши воды, и чуть не прыгаю от радости, что избег такой страшной опасности.

Пришел домой, согрел самоварчик, заварил «ароматический», присел за столик... И вдруг как бы ярким лучом осветился в моей памяти давно забытый случай поры раннего моего детства — котенок, иголка и восклицание моей матери:

— Боже тебя сохрани!

Тогда оно сохранило глаз котенку, а много лет спустя и самому сыну... И подумайте, — добавил к своей повести о. Нектарий, — что после этого случая рукоятку у черпака наполовину срезали, хотя я никому и не жаловался: видно, всему этому надо было быть, чтобы напомнить моему недостоинству, как все в жизни нашей от колыбели и до могилы находится у Бога на самом строгом отчете.

Прячу я жемчужину этого рассказа в свою сокровищницу, и вспоминаются мне слова библейского сказания о явлении Бога пророку Илии: «И се дух велик и крепок разоряя горы и сокрушая камение в горе пред Господем, но не в духе Господь. И по дусе трус, и не в трусе Господь. И по трусе огнь, и не во огни Господь. И по огни глас хлада тонка, и тамо Господь».

Разве не «глас хлада тонка», не тихий, благоуханный ветерок вечной весны эта повесть нашего младенчествующего духовного друга?.. О глубина богатства премудрости Твоей, Господи!