III.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Перед всенощной того дня (служили полиелей св. апостолу Иуде, брату Господню) я зашел к матушке игумении и рассказал по порядку все, что произошло со мною у блаженной. Матушка задумалась, а потом, помолчав немного, и говорит:

— Серафима права: неспроста все это и не так, как вам сначала показалось. Сегодня вы будете исповедоваться, а завтра причащаться: сегодня, стало быть, вам будет не до того, а завтра, — уже я вас попрошу не простой просьбой, а за святое послушание, — завтра вновь сходите к блаженной, и тогда, Бог даст, все будет хорошо. Помните же — за святое послушание, а вы ведь уже знаете теперь силу и значение послушания.

Делать было нечего, пришлось, как ни трудно было, сказать:

— Благословите, матушка.

За всенощной, перед исповедью, напал на меня дух нечувствия: как пень какой-то стоял я в церкви, рассеянно следя за богослужением и мыслями витая где-то вне времени и пространства. Тщетно старался я сосредоточить ум свой на словах молитвенных песнопений, на предстоящей мне исповеди, сердце до того оставалось холодным, что мне становилось жутко: с чем же предстану я завтра пред Святой Чашей, за Трапезой Господней.

Вдруг сзади меня, слышу, кто-то с тихими, заглушенными вздохами стал всхлипывать, да так жалобно, что сердце мое насторожилось, — я стал прислушиваться. Чей-то тихий женский голос с мольбой взывал к Царице Небесной: «Помоги, Матушка, помоги, Царица Небесная». Смиренно, но настойчиво: твердая вера слышалась в тихом шепоте молитвенной просьбы, пресекаемой едва слышными всхлипываниями молящейся. Я обернулся и невдалеке от себя, в темном углу храма, увидел стоящую на коленях и головой припавшую к полу женщину, слабо освещенную мерцанием лампады перед иконой Божией Матери. Точно кто-то шепнул внутреннему моему слуху: «Помоги ей».

Я вытащил из кошелька все, что на ту пору в нем было — золота и серебра рублей на пятнадцать, и все это, не считая, высыпал в руку уже поднявшейся с полу бедно одетой женщины. И в то же мгновение отступил от меня томивший дух нечувствия и великим умилением истинного покаяния преисполнилось внезапно мое совсем было окаменевшее сердце. И почудилось мне, что то был мне ответный дар свыше за милостыню, испрошенную у Царицы Небесной: ведь там все на счету у Отца Небесного.

Не успела изумленная женщина поблагодарить меня, как я уже был от нее далеко — в алтаре правого соборного придела, откуда манил меня мой духовник, призывая к Таинству покаяния. И как же оно было сладко тогда по милости Божией Матери. Наутро следующего дня, после Литургии, за которой мы с моим спутником причащались, пригласили мы нашего духовника пить с нами чай на гостиницу. За беседой, слушая рассказы батюшки о преисполненном чудес прошлом Дивеева и о великом его будущем, предвозвещенном Преподобным Серафимом, вдруг вспомнил об обещании идти к блаженной. Благодушно-радостное настроение сразу меня покинуло: надо же было случиться такому искушению. Опять стало мне жутко. Я сказал об этом своим собеседникам.

— Чего же вам бояться идти к блаженной, — сказал мне батюшка, — ведь вы сегодня со Христом: вы причастник Святых Христовых Таин — чего же вам бояться. А пойти вам к ней сегодня следует не только ради послушания матушке, но и для своей душевной пользы: блаженная, истинно вам говорю, великая раба Божия. Было время, что я не доверял ей и не хотел видеть в ней подлинного подвига юродства Христа ради. Я, недостойный иерей, имел счастье быть очевидцем святого жития и подвигов предшественницы ее, блаженной Пелагии Ивановны Серебренниковой, получившей благословение на подвиг юродства от самого великого Саровского старца, отца Серафима: та была истинная юродивая, обладавшая высшими дарами Духа Святого, — прозорливица и чудотворица. И когда, по кончине ее, явилась к нам в Дивеев на смену ее Параскева Ивановна, то я, попросту говоря, невзлюбил ее, считая недостойной занять место ее великой предшественницы. Но вскоре случилось нечто, что в корне изменило мое к ней отношение, а было дело это так: в то время дома монастырского духовенства были построены из соснового леса, бревенчатые и тесом не обшитые. От времени бревна наружных стен обветрились и дали продольные трещины — ветряницы. Был жаркий летний день. В то время у меня в комнатах цвели и уже отцветали кактусы. Я выбрасывал за окно на двор ярко-красные, как огонь, отпадавшие цветы.

Сижу я, помню, у открытого окна и читаю книгу. Слышу, кто-то вошел на двор и бродит под окнами. Взглянул: Параскева Ивановна, в одной рубахе, подпоясанная каким-то обрывком, нечесаная, со всклокоченными волосами, ходит наклоняясь к земле и что-то подбирает. Смотрю: это она подбирает цветки кактусов и втыкает их в ветряницы бревен нашего дома, а цветки оттуда выглядывают огненными языками, как во время пожара. Чувство неудовольствия на блаженную, — чего-де она здесь шатается, сменилось страхом: а ну как она пожар пророчит. Жутко мне стало... Блаженная вскоре ушла, бормоча что-то себе под нос и даже не взглянув на меня, но чувство страха, предчувствие бедствия, нам угрожающего от пожара, у меня осталось.

Наступил вечер, мы поужинали, семейные мои стали укладываться спать, а мне все не спится, боюсь и раздеваться: все мерещатся мне цветы кактуса, огнем выбивающиеся из бревен. Семейные мои все давно позаснули, а я все спать не могу. Взялся, чтобы забыться, за книгу, было заполночь. Вдруг двор наш осветился ярким пламенем: это внезапно вспыхнули сухие как порох соседние постройки и огонь мгновенно перекинулся на наши священнические дома. Засни я вместе с прочими, сгореть бы нам всем заживо, и то едва-едва успели выскочить в одном нижнем белье, а все имущество наше сгорело до тла вместе с домом — ничего не успели вытащить. И вот, с памятной той ночи я понял, что такое Параскева Ивановна, и стал на нее смотреть уже как на законную и достойную преемницу Пелагии Ивановны. Советую и вам отнестись к ней так же, тем более таково желание и матушки игумении, которую вы вместе с нами так почитаете. А бояться вам совершенно нечего — вы со Христом. А то, хотите, я с вами вместе пойду к блаженной, чтобы вам не так страшно было? Пойдемте.

И мы пошли с батюшкой. Не отстал от нас, несмотря на свой скептицизм и брезгливость, и мой спутник и тоже решился следовать за нами.

Пока жив, не забуду я того взгляда, которым окинула меня блаженная, когда мы втроем с батюшкой вошли к ней в келью: истинно, небо со всей его небесной красотой и лаской отразилось в этом взгляде чудных голубых очей Дивеевской прозорливицы. Взглянула она на меня как-то снизу вверх, слегка назад откинув свою седую непокрытую голову, да и говорит с улыбкой (и что это была за улыбка!...):

— А рубашка-то у тебя ноне чистенька!

— Это значит, — шепнул мне в пояснение батюшка, — что душа ваша очищена Таинствами покаяния и причащения.

Я и сам это так же понял.

Поприветив меня этими словами, блаженная что-то, чего я не слышал, сказала и моему спутнику, и слова ее, видимо, поразили его скептицизм; мне показалось даже, что он побледнел немного.

— Это удивительно, — сказал он вполголоса.

Тем временем, забыв, что «меня за пятак не купишь», я достал из кармана кошелек и говорю блаженной:

— Помолись за меня, маменька: очень я был болен и до сих пор не поправился, да и жизнь моя тяжела — грехов много.

Блаженная ничего не ответила. Подаю ей золотой пятирублевый. Взяла.

— Давай, — говорит, — еще.

Я дал. Она взяла кошелек из моих рук и вынула из него, сколько хотела, почти все, что в нем было серебра и золота — рублей с тридцать или сорок, — кошелек с оставшейся мелочью отдала мне обратно, взяла деньги, завязала узелком в углу своего шейного платка, открыла шкафчик под угловым киотом с образами, спрятала в него платок с деньгами, шкафчик заперла на ключ и ключ положила к себе за пазуху. Все это она делала быстро, все время бормоча что-то, как будто даже с неудовольствием, но что шептала она, того ни я, ни мои спутники разобрать не могли. Спрятав мои деньги в божницу, блаженная пошла за перегородку, где виднелась ее кровать, пошел за нею и я. На кровати лежали куклы. Одну из них блаженная взяла, как ребенка, на левую руку и стала садиться на пол, а правой рукой потащила меня за борт верхней моей одежды, усаживая рядом с собою на пол.

— Ты что же, — говорит, — богатое-то на себе носишь?

— Я и сам богатого, — отвечаю, — не люблю.

— Ну, — продолжает она, — ничего: через годок все равно зипун переменишь.

И подумалось мне: и деньги из кошелька повыбрала в жертву Богу, и перемену «зипуна» предсказывает, и на пол с собою сажает — смиряет; не миновать, видимо, мне перемены в моей жизни с богатой на бедную. Что ж, на все воля Божия, а как бы хотелось, чтобы не так это было.

Рядом с нами на полу оказался желтый венский стул. Ободок его под сидением был покрыт тонким слоем пыли. Блаженная стала смахивать пыль рукою и говорит мне, глядя пристально в глаза:

— А касимовскую — пылыду-то стереть надобе.

И что ж тут со слов этих с моим сердцем сотворилось! Ведь как раз под городом Касимовым, лет без малого двадцать перед тем назад, я совершил великий грех, нанес кровную обиду близкому мне человеку, грех не омытый покаянием, не покрытый нравственным удовлетворением обиженного, не заглаженный его прощением. За давностью я и сам-то стал о нем. забывать, а знали о нем только наши Ангелы-Хранители, да мы двое. И вдруг грех этот восстал передо мною во всей его удручающей совесть неприглядной яркости. Сердце испуганно заколотилось... А блаженная, качая, как ребенка, куклу, продолжала, глядя на меня, говорить:

— У кого один венец, а у тебя восемь. Ведь ты повар. Повар ведь ты? Так паси ж людей, коли ты повар.

С этими словами она встала с полу, положила куклу на постель, а я, потрясенный до глубины души «касимовской пыльцой», вне себя вышел от блаженной и пошел на гостиницу, дивясь бывшему. Спутники мои вышли раньше меня и куда делись, я не спросил — не до того было: только и думки у меня было, что о совершившейся великой для меня Божией тайне, требовавшей со властью восстановления правды и любви к ближнему, столь тяжко некогда мною нарушенной. Теперь уж не помню, говорил ли я после того с матушкой игуменией, и если говорил, то, что говорил — все это вылетело из памяти: великое таинство совершившегося все остальное стушевало и изгладило. Я даже не очень тогда размышлял об остальных словах блаженной: о «зипуне», о восьми венцах, о том, что я «повар», которому надо не кушанье готовить, а «пасти людей»: пред «касимовской пыльцой» все остальное утрачивало интерес и значительность — ее-то, «пыльцу» эту, когда я оскорбленного мною человека не только упустил из виду, но даже не знал, существует ли еще он на свете.

Прошло после того шесть лет. Осенью 1908 года я от одного старого своего приятеля получил письмо и в нем следующие строки:

«Я только что вернулся из касимовских краев домой. Там встретился с Н. (с оскорбленным мною человеком). Зашла речь о тебе. Н. с большой живостью отозвался о перемене, сотворившейся в твоей душе, и отнесся с большим сочувствием к новому роду твоей деятельности (я уже стал тогда много писать в духе Православной Церкви), но в то же время высказался в том смысле, что лично твоей-то душе эта деятельность вряд ли принесет пользу, ибо на ней лежит тяжкий грех, не заглаженный покаянием и прощением».

В великом волнении я вслед за получением этого письма, в котором мне был дан адрес Н., сел и написал ему покаянное письмо. Не прошло и месяца, я получил ответ, исполненный благожелательной любви и прощения: все забыто теперь, все прощено, было написано в том ответе, — как же я, Сергей, тому рад!...

Так, за молитвы прозорливицы Дивеевской, стерта была «касимовская пыльца». И как же радовалось сердце грешного Сергея!...

А с «зипуном» вышло так: шестнадцать лет на моих руках было большое сельское хозяйство, дело, которому я отдавал всю свою душу, борясь всеми силами с кризисами, которыми так чревата была жизнь и работа сельского хозяина средней полосы России. Но трудно было переть против рожна финансово-экономической политики знаменитого разорителя России Витте, направленной к разрушению крупных сельскохозяйственных предприятий, и я, один в поле не воин, ясно видел, что мне не удержать в моих руках хозяйства. Последняя надежда возложена была на урожай большого посева пшеницы, которой в том же 1902 году обещал быть чрезвычайно обильным.

Из поездки моей в Саров и Дивеев после описанного свидания с блаженной я вернулся совершенно исцеленным от своей болезни и, забыв о перемене «зипуна», преисполненным радужных надежд на близкий уже блестящий урожай (оставалось недели две до уборки), — и вдруг страшная туча с юга, с ураганом, ливнем и градом, и конец всем надеждам. Через год с небольшим я созвал на совещание всех, с кем вел дела и кому был должен, кто верил моей честности и моему делу, и объявил, что продолжать своего дела далее не могу, не рискуя запутать и их, и запутаться окончательно самому.

Так «через годок» и пришлось мне переменить «зипун», по вещему слову Дивеевской блаженной. Сказано оно было мне 19 июня 1902 года, а в ноябре 1903 года «зипун» был с богатого переменен на бедный, не ровно через год, а именно «через годок» — год с месяцами.

Стал ли я «поваром» по своей писательской деятельности, готовит ли она здоровую пищу душе православной, упасла ли она на лугу духовном хотя бы одну из овец малого стада Христова, судить о том не мне, а Богу да моему читателю. Об одном молю и прошу Отца моего Небесного, чтобы «Божечке свечка» любви моей и веры стояла прямо в Православии пред Господом и не потухала до последнего моего вздоха и оправдала меня на близ грядущем Страшном и нелицеприятном Суде Господнем.