VI Аввакум – поборник аскетического христианства

Теперь уже дело касалось не только того, как следовало писать и читать имя Исус, с одним или с двумя «и», следует ли сугубить аллилуию или петь ее трижды, знаменовать себя крестным знамением двумя или тремя перстами. Эти вопросы, вызывавшие разделение верующих, конечно, сохраняли всю свою важность. Но в московском обществе совершилось и другое, новое разделение, уже делавшее первое бесповоротным. Правящие круги, столкнувшиеся с иноземной цивилизацией, были готовы оставить прежнее мировоззрение, полное героизма и аскетических устремлений, оставить монашеское христианство, бывшее дотоле традиционным в Московии. Оставив его, они были готовы перейти к другому миропониманию, еще пока плохо определившемуся, но как будто открывающему широкие возможности и для культа материальной стороны жизни. Рождались новые потребности. Стремление к возможным рискованным начинаниям и к наживе овладело всеми общественными классами. Царские люди, военные, судьи, даже священнослужители – все хотели торговать. Царь тоже увлекался торговлей. Иноземцы были прямо поражены этой жаждой наживы[1262]. Аввакум отдавал себе ясный отчет в происходящих изменениях. Ведь всем этим затрагивалась сама религия!

В то время как другие защитники старого благочестия, вроде Федора, Потемкина и других, понимали это благочестие в узком значении слова, в смысле обряда и богослужебных формулировок, он чувствовал всю подлинную степень опасности. И он так же при всех случаях писал относительно искаженного Символа веры, против троеперстия, упраздненных поклонов; он гневно протестовал против справщиков, отрицавших воплощение и воскресение Господа Исуса Христа, вводивших «Его царствию не будет конца» вместо «Его царствию несть конца» и не именовавших Духа Святого «истинным»; он снова и снова называл этих неверных униатами, латинянами, исчадием ада[1263], идущими одним путем с Иродионом и его последователями, с Лукьяном Кирилловым, новым царским духовником; он постоянно вел жаркие споры относительно никоновских новшеств[1264]. Но всякий раз, что ему представлялся к тому случай, он переносил дискуссию на философскую и моральную почву.

Нужно ли понимать христианство во всей строгости его заповедей? Если наше пребывание здесь, на земле, является только временным искусом перед светлым райским будущим или осуждением, разумно ли отвлекаться, хотя бы на минуту, на предметы, правда, не преступные, но бесполезные для спасения души? Или может быть, все то, что является истинным, все, что является прекрасным на свете Божием, все это, наряду с чистым добром, тоже способствует очищению души? – Вечная проблема, которая стояла во все времена существования церкви, стояла перед раз ными отцами церкви, стояла перед Фомой Аквинским, св. Франциском Ассизским и св. Домиником, перед отшельниками Порт-Рояля и янсенитами, перед Рансэ и Мабильоном, перед аббатом Бремоном и их противниками и которую множество святых решило по-разному.

Аввакум восставал против широкого образа жизни вращавшихся при дворе иерархов. Хорошо есть, иметь румяное лицо, жить, не лишая себя ничего – было, по его мнению, признаком никониан. И действительно, по свидетельству Павла Алеппского, оба протоиерея – Благовещенского и Архангельского соборов – были уже в 1665 году поперек себя шире, с огромными животами и очень толстые[1265]. Иларион, архиепископ Рязанский, был иерархом усердным, набожным, даже отважным, который в продолжение всей своей жизни хранил благоговение, приобретенное им во время его пребывания в Макарьевском монастыре, где он проходил начальные стадии монашества. Но он последовал Никону и новому образу жизни своего века. Его земляк и друг детства протопоп Аввакум не избегал его, но говорил ему всю правду в лицо: он сам указывает на это в своем Житии, вспоминая о том неприятном чувстве, которое в нем возбуждал этот человек, который берет уроки греческого языка у монаха с такой подмоченной репутацией, каким был архимандрит Дионисий. Он горько упрекал Илариона за его обычаи, говоря ему, что он придворный иерарх. Можно себе представить, что он ему говорил в лицо после прочтения всего того, что он будет потом писать о нем: «В карету сядет, растопырится что пузырь на воде, сидя на подушке, расчесав волосы, что девка, да едет, выставя рожу, по площади, чтобы черницы-ворухи-унеятки любили. Ох, ох, бедной!» И он противопоставляет эту изнеженность состоянию Мелхиседека, идеального иерарха, который, согласно Библии, был отшельником на горе Фаворе, питаясь «вершием древес» и «вместо пития росу лизаше». «Прямой был священник, не искал ренских, и романей, и водок, и вин процеженных, и пива с кордомоном, и медов малиновых и вишневых». Он противопоставлял ему его же прекрасное прошлое, исполненное молитвы, труда и апостольского служения[1266].

Аввакум восставал также против новых икон, как это нам известно из письма, написанного ему одним из его старых друзей, учеником Неронова, Андреем Плещеевым, примкнувшим к официальной церкви[1267]. Что он говорил тогда об этом, мы можем легко догадаться по тому, что он писал несколько позднее, ибо ни в Мезени, ни в Пустозерске он не видел тех новых образов, о которых он говорит:

«Пишут Спасов образ Еммануила: лице одутловато, уста червонная, власы кудрявые, руки и мышцы толстые, персты надутые, тако же и у ног бедры толстыя, и весь яко немчин брюхат и толст учинен, лишо сабли той при бедре не писано. А то все писано по плотскому умыслу: понеже сами еретицы возлюбиша толстоту плотскую и опровергоша долу горняя. (…) Якоже фрязи пишут образ Благовещения Пресвятыя Богородицы, чреватую (…) А Христа на кресте раздутова: толстехунек миленькой стоит, и ноги-те у него, что стулчики. (…) Русь, чего-то тебе захотелося немецких поступков и обычаев?»[1268]

Аввакум проклинал эти иконы, отражающие нравственный и религиозный упадок тех, кто их писал и кто ими восхищался.

Наконец, он осуждал «внешние знания», то есть всякое любопытство, не ведущее к спасению души. Этот вопрос, наверное, часто поднимался в течение его бесед с добросердечным Ртищевым. Однажды он привел ряд текстов из Св. Писания в доказательство своих положений. Он отыскал их в Евангелии: «А вы не называйтесь учителями, ибо один у вас Учитель – Христос» (Мф. 23: 8); «Ибо Я дам вам уста и премудрость, которой не возмогут противоречить, ни противустоять все противящиеся вам». (Лк. 21:15). Он нашел множество подтверждений своему мнению и в «Беседах» св. Иоанна Златоуста, объемистой книге, напечатанной в Киеве[1269]: «Аще хто от християн не истощит от своего помышления всяку премудрость внешнюю и всяку память еллинских философов, спастися не может»; «Премудрость еллинская мати всем лукавым дохматом»; «Чюдно рещи, яко по приятии учения Христова невежество ключаемо есть наипаче, нежели премудрость внешних философов»; «Толико християня мудрейши суть еллинских мудрецов, елико посредство Платону и Духу Святому». Он нашел у св. Ефрема Сирина следующую фразу: «И кроме философии и кроме риторики и кроме грамматики мощно есть верну сущу препрети всех противящихся истине»[1270]. Из книги Барония[1271] он заимствовал повесть о том, как св. Григорий Назианзин порицал своего брата св. Григория Нисского за то, что последний предпочел имя ритора имени христианина[1272]. Он прибавил к этому собранию текстов несколько своих собственных размышлений:

«Внимати подобает гонящим философию, диалектику и риторику, каков конец ваши учителя прияша: и ни в веце сем славу приобретоша, и память бо сих оскверняет воздух. Рыбари же к богоразумию вселенную уловльше, по Бозе быша бози и по Господе господския, и свет миру всему показашася, и память их во веки пребывает, удивляема бо суть аггелы и человеки.

Многия отцы и матери драгою ценою купят детем своим вечную погибель, живота вечнаго даром взяти не хотят, глаголет мудрец. К сему прочти Исуса Сирахова главу первонадесятую и познаеш, како тя превратит иноземец во всех путех твоих и сотворит тя быти посмеянна всему миру. (…)

А на первом вселенском соборе некоему философу диякон велел умолкнути, и философ онемел, и ничто же тогда могл глаголати. Главу я пропамятовал, протопоп. Мощно разуметь от Спиридона епископа Тримифийскаго, како кроме философии препре еретик и верных сотвори, толика сила веры и простоты, паче же, реку, Божия премудрость, нежели философии и риторики з диалектиком – внешния премудрости.

Свет мой, Феодор Михайлович, и я тебе вещаю, яко и Григорий Нисский брату его: возлюби зватися християнином, якоже и есть, нежели литором слыть и чужю Христа быть. (…) Лутче тебе быть с сею простотою, да почиет в тебе Христос, нежели от риторства аггелом слыть без Христа.

Простота, государь, о Христе с любою созидает, а разум от риторства кичит. Попросим мы с тобою от Христа, Бога нашего, истиннаго разума, како бы спастися, да наставит нас Дух Святый на всяку истинну, а не риторика з диалектиком.

Протопоп Аввакум с сими глаголы и коленом твоим касаюся.

Писанейце же, государь, сие мне отдай, а пьяным философом не кажи, понеже плотская мудръствуют и тебя обманывают, и не приемлют духовная.

Мир ти о Господе. Аминь»[1273].

27 июля протопоп представил эти свои письменные размышления своему другу, и, может быть, в тот же день состоялся еще один бесконечный бурный спор с «пьяными философами», имен которых мы не знаем; конечно, это наименование «пьяные философы» было взято в переносном смысле. Если верить предисловию, которым непосредственные ученики Аввакума снабдили это сочинение, то выходит, что не кто иной, как Ртищев поставил вопрос: «Нужно ли изучать риторику, диалектику и философию?» Споры, состоявшиеся в этот знаменательный день, были достойны войти в историю. Вопрос ставился тут о чем-то совершенно ином и более важном – он не касался ни перстосложения, ни добавления или убавления слогов, ни обряда[1274].

Как раз в этот момент Аввакум, взвесив все, счел себя обязанным нарушить молчание, обещанное им царю. Это молчание было, впрочем, относительным. Но каково бы оно ни было, для человека, привыкшего громко, «благовременно и безвременно» высказывать свои убеждения, и это относительное молчание длилось слишком долго. Аввакум вспомнил об Иоанне Златоусте: «Священнику надлежит обличать зло; молчать – значит быть врагом Бога и людей»[1275]. Состояние церкви становилось все хуже и хуже: у Никона еще были его приверженцы, сомневавшиеся в законности действий Питирима; каждый священник служил по-своему, народ не знал уже больше, кому повиноваться, и старые обычаи понемногу исчезали. В первых числах августа Аввакум написал царю. Он просил у него две вещи: восстановить прежнюю веру и даровать церкви патриарха, смиренномудрого и без всякого снисхождения к ереси[1276]. Он предлагал в качестве кандидатов Сергия Салтыкова, Никанора и некоторых других, среди которых окончательный выбор, как полагалось, должен был совершить жребий[1277]. Иначе дьявол мог пожрать Русь!

Он был в это время болен. Боли в спине причиняли ему очень большие страдания, поэтому или же потому, что у него не было больше доступа к царю, Аввакум решил поручить своему верному Федору передать царю письмо. Федор же, вместо того, чтобы действовать обычным путем и отнести челобитную по назначению в Приказ тайных дел, воспользовался выходом царя, чтобы лично приблизиться к нему. Его состояние юродивого Христа ради разрешало ему все! Однако царь приказал отвести его к стрельцам – страже Красного крыльца; челобитную его взяли только там, узнав при этом, что он посланец Аввакума. Он сейчас же был ото слан к своему духовному отцу. Но ему взбрела в голову злополучная мысль пойти опять предстать пред царем, наверное, чтобы узнать о результате своего поручения. Царь еще был в церкви; он подошел еще ближе к нему, увлекая за собой Аввакума и предаваясь своим обычным чудачествам. Царь Алексей был уже и так недоволен челобитной. Он уже чувствовал повторение неотступных просьб и надоевших напоминаний докучливого протопопа. Он разгневался и отослал юродивого к архимандриту Павлу в Чудов монастырь, приказав посадить его на цепь. Одно мгновение повелитель страны и протопоп находились лицом к лицу: они обменялись взглядами, поклонились друг другу, не проронив ни слова. Вскоре в хлебне Федор совершил чудеса: «Божиею волею железа разъсыпалися на ногах пред людми. Он же, покойник-свет, в хлебне той после хлебов в жаркую печь влез» и нимало от того не пострадал. Царь пришел проведать его и тут же освободил его. Но дружба между Аввакумом и царем порвалась[1278]. Вместо того, чтобы замолчать, Аввакум снова принялся за старое. Он принял решение: ибо не от сильных мира сего получал он повеление проповедовать истину, а свыше чувствовал он указание говорить. В своей первой челобитной он излагал свои принципиальные взгляды, вскоре после нее он направил царю вторую челобитную, касавшуюся уже конкретного случая. То был содомский грех, совершенный, и притом не раз, греком Дионисием в алтаре Успенского собора над иподьяконом – скандал, разглашенный священником Иродионом, которому сам потерпевший рассказал об этом, и теперь ставший достоянием всех; то было кощунство, требовавшее очищения святого места. «Пес убо, аще скочит в церковь, ино освящение есть: а то такая скверна, ея же ради Содома и Гомора пять градов погибе!» За это требуется примерное наказание! А епископ закрывает глаза на это дело! Хуже того, Иларион, зная обо всем этом, обучается у этого безбожника греческому языку и внешней мудрости. «Вонми молению» моему, «не клеветы ради тебе, государю, известно творяща, но да гнев Божий таковых ради вин все государство не постигнет. А се и безчестие всему государьству от странных сих. (…) И аще архиереи исправити не радят, поне ты, христолюбивый государь, ту церковь от таковыя скверны потчися очистить!»[1279]