II Придворный кружок, царь Алексей, его духовник Стефан, Никон, Ртищев
Началось новое царствование: 13 июля 1645 г. молодой царевич наследовал своему отцу. Алексей получил столь полное образование, о каком лишь можно было помыслить в то время. Он не только знал Священное Писание и отцов церкви, литургию и церковное пение, но он интересовался также светской историей. Он почитал образование и сам любил читать и писать. Если царь был глубоко убежден в превосходстве московской веры и нравов, то он, вместе с тем, нисколько не был объят суеверным страхом перед иноземным: разве он сам не одевался в немецкое «платье»? С тем большим уважением принимал он православных епископов и монахов, греческих или восточных. Будучи глубоко набожным, он считал себя обязанным стоять на страже блага Церкви и своих подданных и ставить свою власть на служение религии и нравственности. Хотя он был в глубине души добрым и кротким, быстро прощая и боясь огорчить своего ближнего, он считал себя обязанным сурово карать провинившихся. Обладая деятельным и общительным характером, а также живым и конкретным воображением, он представлял себе свои планы претворенными в жизнь с такой же легкостью, с какой он их и задумывал[433].
Ему было только 18 лет[434], поэтому он не мог еще осуществлять свою волю в политике[435]; дела, находившиеся, между прочим, в затруднительном положении, были в ведении его воспитателя боярина Бориса Морозова[436]. Что же касается религиозной области, то здесь Алексей считал себя обязанным выполнять функции царя сам.
Будучи впечатлительным и привязчивым, Алексей находился тогда под влиянием своего духовника Стефана Вонифатьева[437]. Последний появляется в истории неожиданно в сентябре 1645 г., причем нельзя строить никаких догадок, хотя бы мало-мальски правдоподобных, о его прошлом[438]. Может быть, он состоял уже при царевиче и раньше, когда последний вступил на престол; Стефан был духовником царя Михаила Федоровича, и он тогда же получил звание протопопа Благовещенского собора в Кремле[439], звание, соответствующее этой должности. Стефан был под стать своему духовному сыну: он также был кроток, тих и скромен и стремился к улаживанию конфликтов. Он умел поучать без высокомерия и прощать без язвительности[440]. Находясь при дворе, он хотел основывать и одаривать скиты и монастыри, он мечтал о тихом благочестивом отдохновении[441]. Он был милосердным: в 1655 г. он воздвиг при церк ви Троицы на Грязех приют для странников[442]. На принадлежащем ему на восточной окраине Москвы участке в приходе Введения в предместье Бараши он открыл приют для нищих[443]. Царский исповедник был важным сановником, который имел в своем непосредственном ведении не только духовенство Благовещенского собора, но также и светских чиновников[444]. Он был окружен некоторой пышностью, необходимой если не для него лично, то для его сана и его влияния. У него были достаточно определенные понятия о церковной политике, и он твердо решил использовать свою власть, чтобы претворить их в жизнь.
Он частично разделял взгляды Неронова и его кружка по Нижнему, частично – соглашался с воззрениями Наседки и его друзей с Печатного двора. Вместе с первыми он предусматривал вообще реформу нравов и дисциплины, начиная с духовенства. Рассматривая вещи с высоты своего положения, со ступеней престола, он желал очень конкретно как убеждением, так и принуждением сделать Московское государство действительно христианским; он желал уничтожить пороки и дать ход естественным добродетелям; требовать повсюду в гражданской жизни уважения к церковным законам; обеспечить церковной службе наибольшую благопристойность и, если возможно, благолепие и пышность; и, наконец, защитить православную веру от западной ереси. Вместе с учеными справщиками он преклонялся перед знаниями и искусными литературными приемами православных Киева и Востока и видел только преимущество в том, чтобы заимствовать у них целые творения или поправлять с их помощью старые русские книги. Ему не трудно было в этом отношении убедить царя, ибо этот последний был воспитан Морозовым в любви к московским традициям. Таким образом, царский духовник и царь составляли одно целое: начинания первого подкреплялись согласием, доверием и восторженным отношением другого.
Другим видным лицом в московском обществе 1647 г. был Никон[445], архимандрит Новоспасского монастыря, который был родовой святыней Романовых. Мальчик из Вельдеманова, воспитанник монастыря св. Макария и ученик Анании, уже сделал к тому времени свою карьеру.
Он очень быстро перешел из Колычева в Москву в качестве приходского священника. Затем, овдовев, наверное, в 1634 г., он удалился в Анзерский скит, находившийся под управлением необыкновенного монаха, аскета Елеазара, который замечательно умел производить сборы для монастыря. Несколько лет спустя его наставник взял его с собой в Москву для сбора пожертвований, где они увидели царя, патриарха и самых высоких лиц дворца. По возвращении он поссорился с Елеазаром, которого упрекал за неправильное использование собранных денег, и перешел, вероятно в конце 1641 г., в Кожеозерскую пустынь. Там был небольшой бедный монастырь, посреди болот и поросшей мхом тундры, отстоявший на пятьдесят верст от ближайшего жилого места. Пожар уничтожил обе церкви, которые были наспех восстановлены. Но незадолго до этого монастырь прославился благодаря святому пустыннику Никодиму, жившему там. Этот бывший московский кузнец жил один в течение 36 лет на расстоянии версты от других келий в необычайной строгости, совершая чудеса, и умер 3 июля 1639 г. На его могиле совершались чудеса. Привлеченный его подвижнической жизнью, боярин Борис Львов прибыл в Кожеозеро и постригся в монахи, приняв имя Боголепа. Никон не сделался членом общины: он поселился, как отшельник, отдельно в келье. Он посещал общежительный монастырь только по субботам и воскресеньям, чтобы присутствовать на церковной службе. Так он пребывал полтора года, затем, несмотря на свой протест, был выбран настоятелем и отправился в Новгород, чтобы там получить сан. Он показал себя хорошим администратором. Он довел наличный состав монахов до сотни иноков. Уже Боголеп и его брат Григорий Львов, думный дьяк, очень обогатили монастырь. Во время же пребывания Никона некая княжна Куракина подарила монастырю серебряный крест с мощами; царь Михаил даровал ему Псалтырь с 10 рублями, деревню с пашнями, луга и рыболовные места, участок земли в Онеге, право закупать что нужно, не платя пошлин в Каргополе и Вологде, а также 2000 пудов соли ежегодно[446]. В начале 1646 г. настоятель Кожеозерской обители прибыл в Москву по монастырским делам. Там его знали. Естественно, он здесь свиделся с духовником Стефаном и, через него или каким-нибудь другим образом, – с царем. Он им понравился и, так как у Новоспасского монастыря не было настоятеля, он был назначен туда архимандритом. В планы Стефана входило наделять высокими церковными должностями испытанных кандидатов[447].
Вера Никона была так же крепка, так же целостна и наивна, как и у всех его современников: в этом отношении он ни в какой мере не отличался ни от Аввакума, ни от Неронова. Он также, как и они, верил, что как светлые, так и темные силы участвуют в ходе событий сего мира. Он слышал Бога, беседовавшего с ним, он боролся с демонами. Он применял с усердием все приемы старой русской набожности: ведь недаром же он состоял под строгим руководством Елеазара, присоединяя еще к его правилу чтение наизусть Псалтыри, сопровождая это чтение многократными земными поклонами. Помимо этого, он обращал на себя внимание своим серьезным и усердным отношением к своим обязанностям. Он любил пышные церковные обряды. Не для того ли, чтобы ускорить постройку большой каменной церкви в Анзере он обвинил своего наставника? Он отображал во всем, вплоть до своей внешности, все величие священства. Для благих целей он проявлял редкую деятельность и энергию. Он обладал всем образованием того времени, он любил книги. Короче, это был блестящий образец того рода людей, которые были нужны в то время.
Что в этой деятельности, в этих частых переездах была известная доля возбужденности, что в этом усердии при выполнении богослужения проявлялась наклонность к расточительному великолепию как к таковому, что в отправлении этих обязанностей было очень мало смирения, что в этом ловком управлении делами была преувеличенная забота о материальных благах, что в этой строгости таилась жажда повелевать и, наконец, что во всей этой карьере священника и монаха было громадное честолюбие – это могло и быть, но все это еще не проявлялось достаточно четко, или, по крайней мере, проходило незамеченным для чистых и благожелательных людей, подобно Стефану и царю Алексею.
Новоспасский монастырь, который чрезвычайно пострадал во время Смутного времени, был как раз в разгаре перестройки. Филарет сначала воздвиг там одну из тех прекрасных шатровых колоколен, которые были тогда в моде; затем царь Михаил даровал колокола, в 1640 г. начали постройку кирпичных и белокаменных стен, в 1642 г. началась постройка монастырских зданий. Наконец, в 1645 г. снесли старую церковь Преображения Господня, чтобы начать постройку храма, более достойного того, чтобы принять останки царей и великих князей. Никон проявил себя строителем. Он не только спешно продвигал работы так, что менее чем через два года все было закончено, но он вдобавок еще вносил свои архитектурные замыслы: центральный купол, роскошно позолоченный, клиросы, кафедры для духовных лиц различных степеней[448].
В то же время он организовал большие крестные ходы. В Хлынове (Вятка) образ Нерукотворного Спаса был ознаменован чудотворным исцелением; после обследования на месте Никон потребовал его в свой монастырь. 14 января 1647 г. эта икона была торжественно встречена у Яузских ворот царем, патриархом и всем причтом и отнесена в кафедральный Успенский собор. Оттуда 19 сентября она была с большим торжеством перенесена в Новоспасский монастырь для освящения нового собора. Несколько позднее Никон написал на Афон, чтобы сделали для него копию знаменитой иконы Иверской Божией Матери, приписываемой письму св. апостола Луки. Уже 22 мая 1647 г. он умолял царя даровать свободный проезд через Путивль грекам, которые везли святой образ. Эта икона прибыла в Москву только 13 октября 1648 г., что послужило еще одним поводом для больших празднеств[449].
Монастырь находился только в одной версте от Кремля. Никон отправлялся туда каждую пятницу, чтобы приветствовать царя при его выходе после утренней службы. Царь Алексей любил разговаривать со столь усердным священником, у которого в то же время был темперамент государственного человека. Добродетельный архимандрит пользовался этими случаями, чтобы ходатайствовать в пользу обездоленных, вдов и сирот. Его биограф повествует, что вскоре царь поручил Никону принимать и передавать ему прошения; позднее эта самая обязанность легла в основу собственного царского приказа[450]. Тут гораздо меньше речь шла о добрых делах, чем о разбирательстве некоторых дел бояр и приказов. Народ роптал против политики Морозова и его ставленников, против нового налога на соль, против подкупов, произвола власти и несправедливостей. Никон, вероятно из-за политических соображений, так же как из желания увеличить свое влияние, дал царю понять всю пользу личного контроля над управлением и выполнением решений, наконец, он показал ему, как государю надо с помощью своих советников осуществлять свои права. В то время как Стефан употреблял свое влияние, чтобы поднять нравы и возродить Церковь, Никон своим дальновидным взором наблюдал за управлением государства.
При дворе находился один светский человек, который, несмотря на свою молодость (он только на 4 года был старше царя), страстно желал приносить пользу. Это был Ртищев. Федор Ртищев происходил из дворянской семьи, одновременно благочестивой, милосердной и культурной. Мать его, Ульяна, была сестрой Спиридона Потемкина, который ввиду того, что он жил в западнорусских землях, в Смоленске, знал латынь и польский язык, изучил греческий и писал богословские трактаты против униатов. Детство его было наполнено учеными занятиями. В церкви он стоял, ни с кем не разговаривая. Когда он читал жития святых, слезы текли по его лицу. Он был кротким и смиренным. Теперь его скромная обязанность «стряпчего» ставила его с утра до вечера бок о бок с царем: он его одевал, причесывал, чистил его платье, смотрел за его одеждой. Так как царь Алексей был обходителен и прост в обращении, они могли друг другу рассказывать о своих планах, о своих желаниях. Замечательно, что у Ртищева была чрезвычайная любознательность ко всему, что касалось религиозных вопросов: московская мудрость не удовлетворяла его, он желал бы обогатить ее всем тем хорошим, что имелось в других странах. Он никогда не упускал случая, чтобы побеседовать с образованным иностранцем. Он ведет диспут с немецкими протестантами[451], с Васькой, крещеным евреем[452], с католиками, как например, с хорватом Крижаничем[453] или с капелланом посла Священной Римской империи Себастьяном Главиничем. По словам последнего, он знал латынь, хотя не умел говорить на этом языке, так как учил его у одного иподиакона доминиканца[454]. В стране, где самый незначительный разговор с иноверцем рассматривался как начало ереси и измены, поведение Ртищева было совершенно исключительное: оно ему прощалось из-за его всем известной набожности и его больших связей.
Но среди всех иностранцев он, естественно, предпочитал западных и южных православных. Эти последние были тоже русские, бывшие и будущие соотечественники, ибо Ртищев предвидел объединение Малороссии и Белоруссии с Великороссией, и он в дальнейшем содействовал этому всей своей дипломатией; у них был приблизительно один и тот же язык с великороссами; по существу, они исповедывали те же истины. Но эти истины они преподносили с высшим искусством Запада. Они усвоили грамматику, риторику, диалектику, поэтику, школьную систему, богословие поляков, столь культурных, столь красноречивых, столь блестящих; они очистили эти науки от латинских ошибок, освятив их греческой верой. К кому же обращаться, как не к ним, чтобы передать Московии знания и блеск, недостающие ей?
Мысль открыть в Москве школу или, менее определенно, центр высшего образования уже носилась в воздухе. Некогда, в 1640 г. Петр Могила, знаменитый киевский митрополит, предложил царю основать в Москве монастырь, в котором монахи киевского братства преподавали бы дворянским детям и выходцам из народа греческие и славянские гуманитарные науки[455]. Последовали тяжелые споры о вере с принцем Вальдемаром и сопровождающим его пастором Фильгабером, которые, по крайней мере порой, давали понять, что знание латыни и греческого также необходимо богословам, как и толмачам Посольского приказа. Наконец, в 1645 г. митрополит Палеопатрасский Феофан посоветовал выписать в Россию «преподавателя грека, чтобы преподавать детям философию, богословие и языки греческий и славянский»[456].
В 1646 г., казалось, уже нашли подходящего человека. Это был грек Венедикт, прибывший без особого приглашения в Москву, преподаватель греческого языка в Киевской коллегии, называвший себя «старшим архимандритом, доктором и богословом Великой Константинопольской церкви». Он расхваливал свою науку, свой успех и свои таланты. Ртищев не замедлил познакомиться со столь ученым мужем: он проявил в отношении его столько наивной, полной восхищения привязанности, что грек, в свою очередь, называл его своим «сыном о Святом Духе», «любимым и мудрейшим государем Федором». Он согласился, чтобы Ртищев стал посредником для передачи Борису Морозову его сочинения относительно семи чаш Апокалипсиса[457]. Однако в это время Венедикт получил уже из Посольского приказа распоряжение об отъезде, будучи уличен, помимо своего хвастовства и своей жадности, в подлогах и попытках кражи[458].
Неудачный опыт с Венедиктом не свидетельствовал против самой мысли пригласить иностранного преподавателя; он доказывал только, что было бы лучше доверяться малороссам, чем грекам. Это становилось все более и более убеждением Ртищева. В небольшой группе друзей, состоящей из Стефана Вонифатьева и Никона, священников известного возраста, царя Алексея и Федора, людей молодых и светских, последний отличался своей страстью к малоросской науке[459].