V Западные влияния. Симеон Полоцкий
Умиротворение было бы вполне возможным, если бы к богослужебным и книжным спорам, которые разделяли приверженцев и противников новшеств, не присоединились две различные точки зрения относительно самой жизни.
Расхождения между Никоном и его противниками в начале были незначительными. Никон вбил себе в голову подражать грекам, его противники также ссылались на греков, исключая греков современных, зараженных ересью. И греки, и русские – у них была ведь одна и та же основа; у них то же чувство непосредственного присутствия высших сил, одно и то же убеждение в ничтожности тела по сравнению с душой; одинаковая вера в силу молитвы, покаяния и одна и та же аскеза. Никон объявлял войну различным привезенным с Запада модам. После своего удаления он обратился к своим преемникам и к царю с упреками, которые порой поразительно напоминали упреки старообрядцев: он также предвидел пришествие антихриста[1234].
Однако, если антихрист – это не что иное, как отказ от старой русской набожности, то ведь не кто иной, как сам Никон проложил ему путь. Он вел образ жизни, подобающий больше царю, нежели монаху, – а ведь патриарх должен непременно быть монахом[1235]. Думая больше всего о своей личной власти, он не колебался подчинять религиозные требования мирским соображениям: из-за гигиенических соображений он во время моровой язвы запретил исповедовать умирающих; из-за полицейских соображений он запретил исповедовать приговоренных к смерти[1236].
Во время его патриаршества канонизация, некогда столь частая, а во время существования кружка боголюбцев – столь торжественно проводимая, совершенно прекратилась[1237]. Русскому церковному пению, хотя и испорченному некоторыми злоупотреблениями, но сохранившему строгость и степенность, он предпочел красивость чарующих киевских хоров, со светскими мелодиями, которые, казалось, так и ждали аккомпанемента гуслей[1238], связанных с размашистым движением рук, покачиванием головы и притоптыванием[1239]. Все это было началом регресса религиозного сознания. Не зависящие от желания патриарха обстоятельства ускорили развитие этого движения. Смоленская кампания, присоединение Малороссии, военные операции, продолжавшиеся на Западе до 1666 года, снова привели москвичей в соприкосновение с польской культурой. Так же, как и в Смутное время, это было сильным увлечением москвичей. Многие не устояли, когда появился такой разительный контраст между требуемой строгостью и всеми мирскими радостями, между порабощением и свободой, между убогим существованием и материальным благосостоянием. Правда, контраст этот был скорее внешний, чем внутренний, но он все же бросался в глаза!
У Ордина-Нащокина, старшего боярина Посольского приказа, был сын, образование которого он, подобно многим другим высоким особам, поручил пленным полякам. Юноша научился латыни, немецкому и польскому языкам, путешествовал с отцом или по его поручениям за границей, живал в Ливонии, в Варшаве. Он возненавидел все, что было русским; в 1660 году он перешел на сторону Яна Казимира с имевшимися у него секретными документами и деньгами[1240]. Многие другие люди, только с менее цельными характерами, так же, хотя и потихоньку, устроили себе на Руси жизнь, которая все больше и больше отходила от старых обыча ев! Артамон Матвеев, несмотря на свое скромное происхождение, достиг в 1651 году, в возрасте 25 лет, чина стрелецкого головы. Это был энергичный и упорный человек, с приятной внешностью. Царь, который его высоко ценил, посылал его с дипломатическими поручениями в Польшу и Литву. В 1664 году царская благосклонность к нему возросла еще больше. Однако Матвеев был убежденный поклонник западных обычаев: он искал знакомства с иноземцами, с их наукой, книгами, их произведениями искусства, их мебелью, их безделушками. Он не побоялся жениться на шотландке, урожденной Гамильтон. Другой вельможа, Федор Нарышкин, который был сотником, а затем полуголовой под начальством Матвеева, был также женат на некой Гамильтон[1241]. Подобные браки уже никого не шокировали. Царь сам, казалось, устал от однообразия московской жизни: в 1660 году он выразил желание иметь при дворе труппу комедиантов[1242].
Дипломатические сношения с иностранными государствами становились все более частыми и более тесными. В июне 1660 года в Москве был принят шведский посланник Эберс, прибывший в Москву в качестве резидента[1243]. В мае 1661 года прибыло большое посольство императора [Леопольда I][1244]. С декабря 1661 года по июнь 1663 года в Лондоне постоянно проживали дипломатические представители московского царя, и один из них, Желябужский, между прочим, был в Венеции и Флоренции; в феврале 1664 года прибыл в Москву посол Карла II граф Карлейль со своей семьей, с французским секретарем и со свитой, состоявшей из восьмидесяти лиц[1245]. Часто переговоры не приводили к желаемым результатам, но от них все же оставался какой-то след: все больше русских сближались с западной культурой.
Иностранцы, несмотря на все еще бывшие в силе ограничения, буквально наводняли Московию. Тут были представители всех стран. Из них греки были в официальных кругах самыми желанными гостями, ибо они были православные, однако они не были ни самыми многочисленными, ни самыми влиятельными из числа представителей иностранной колонии. Преобладали англичане и голландцы.
В Московии были и военные: в 1661 году посол Мейерберг был поражен их громадным количеством и лично познакомился более чем с сотней иноземных генералов и полковников. Только в одном 1661 году из Польши прибыли один полковник с тремя офицерами, среди которых были шотландцы П. Гордон и Менезий, на долю которых и выпало счастье сделать на царской службе блестящую карьеру; из Германии прибыли два полковника, один майор и тридцать девять рейтаров; из Любека приехало около двадцати рейтаров; из Дании – два полковника с тридцатью девятью офицерами и солдатами; из Аугсбурга – три полковника, двенадцать капитанов, полтораста офицеров и солдат[1246]. В июне 1661 года один генерал и три иностранных капитана были направлены к Ивану Андреевичу Хованскому, которому предлагали не стеснять их свободы действий и доверить генералу пехоту и стрельцов [105].
Большинство военных вносили в московские нравы только грубость и пороки. Наряду с ними проживали купцы и мастера, которые обогащали московскую торговлю иностранными соблазнительными и разнообразными изделиями, которые порождали все новые потребности и возбуждали стремление к комфорту и роскоши. Вскоре, в феврале 1665 года, один из них, а именно Петр Марселис, был послан в Вену с особой миссией: чтобы испросить одновременно посредничество у императора Леопольда и завербовать мастеров по всем видам ремесел[1247].
Весь этот люд чувствовал себя в своей Немецкой слободе, как дома, там у них были свои храмы; они вели веселую и широкую жизнь, посещая различные празднества и балы. В 1664 году часто ходила туда, чтобы поразвлечься, и свита Карлейля; однажды они разыграли там комедию; к концу зимы двенадцать человек из них решили на английский манер устроить состязание на лучшую игру в мяч, причем эта игра происходила совершенно открыто, публично, при всем народе, в сельской местности близ города; она сопровождалась разными другими развлечениями, устроенными в присутствии посла; весной же происходили скачки[1248]. Немецкая слобода была постоянным соблазном для москвичей, ибо если они, с одной стороны, и опасались этих еретиков, они, тем не менее, не могли не заметить их умения полностью использовать все радости повседневной жизни.
Были тут и образованные люди, подобно английскому врачу Самуилу Коллинзу, который провел при дворе семь лет[1249]. Были и художники: их можно было встретить в Оружейной палате, сделавшейся своего рода Академией художеств; среди иконописцев, граверов, чеканщиков, резчиков по слоновой кости и дереву, ювелиров, эмальеров, работавших на царя, в 1662 году насчитывалось около шестидесяти иноземцев. Каждый из них, приглашенный по определенному договору, обязан был подготовить и русских учеников. Не было ни одной отрасли искусства, куда бы не проникло западное влияние; оно затрагивало все: миниатюры, орнаменты, мебель, фрески во дворцах и даже в церквах[1250]. В 1657 году царь позволил поляку Станиславу Лопуцкому написать с себя портрет на холсте; в 1659 году он приказал отделать своей трон «на польский манер»[1251].
Прежние московские иконы, казалось, были уже недостойны Бога и святых. Нападали теперь уже не на образа массового производства, кое-как написанные бесталанными, равнодушными ремесленниками, их и прежде считали позорными; против них говорили постановления Стоглава и другие, более поздние постановления[1252]. Нет, теперь ставился под вопрос самый характер творчества новгородских, строгановских и московских иконописцев. Изысканных и избалованных любителей уже не удовлетворяли эти вытянутые лица с резкими контрастами, эти небольшие, словно сжатые губы, этот темный колорит, эти упрощенные пейзажи без рельефа, вся эта живопись, выражавшая преимущественно духовное начало, молитвенное настроение. В этом искусстве находили сотни недостатков[1253]. Иноземцы же писали священные изображения и лики в той же манере, что и предметы светского характера: они тоже писали иконы, но по-своему, и эти иконы нравились тем, что походили на саму жизнь, что они были реалистичны. Была также книга, только что появившаяся в Москве, доставлявшая наслаждение всякому, кому только удавалось ее полистать: то была Библия, иллюстрированная голландским гравером Пискатором (Visscher), где было двести семьдесят семь картин[1254]. Эти пленительные гравюры, более или менее удачно воспроизведенные на отдельных листах с описанием изображаемого переведенными с латыни русскими стихами, вскоре распространились все дальше и дальше по всей Руси[1255]. Лучшие русские художники подпадали под притягательное влияние этой новой манеры письма. Один из них, благодаря своей способности выдвинуться, так же как и благодаря своему таланту, создал новую русскую школу иконописи и достиг в этом определенного успеха. То был молодой крестьянин из владений князя Дмитрия Черкасского по имени Симон Ушаков[1256]. По приезде в Москву в 1648 году в возрасте двадцати двух лет он был принят в царскую художественную мастерскую. Будучи замечательным рисовальщиком, он творчески принялся за работу над образцами для вышивок, орнаментами для карт и планов и узорами для церковных сосудов; это было особенно замечательно в то время, когда даже хорошие художники работали только по шаблону. Совместно с другими, он работал и над заказанной Никоном в 1656 году большой митрой. Но в это время он уже писал и иконы для московских церквей: в 1652 году образ Владимирской Божией Матери, заказанный Архангельским собором; в 1657 году икону «Ты еси Иерей вовек по чину Мелхиседекову» для церкви Грузинской Божией Матери, которая была его приходом; для той же церкви в 1658 году он написал Нерукотворный образ Спаса и в 1659 году икону Благовещения, обрамленную двенадцатью изображениями событий, поясняющих акафист. Эта икона вызвала многочисленные толки: до этого момента Ушаков был верен традиционному стилю письма, теперь же он, где только мог, допускал новшества. В этой иконе он изображал до тех пор совершенно неизвестные события и облекал известные образы в новые формы. На иконе была изображена осада Византии; далее, царь и царица приняли соответственно облики св. Марии Египетской и Алексия, человека Божьего; архитектурные украшения, изображенные одеяния, мебель – все было чрезвычайно богато и разнообразно; лики были динамичны, в них чувствовалась жизнь, и на ланиты лика Пресвятой Девы, находившейся в центре иконы, был чуть заметно наложен кармин. Этот новый способ живописи придавал образам невиданную до сих пор естественность. Ушаков усердствовал как мог в течение всех этих лет, руководя начатыми работами в Кремле, реставрируя фрески в Благовещенском соборе. Картиной, изображавшей царский смотр войскам в Семеновском в 1663 году, он положил в Москве основание официальной исторической живописи. Он создал школу учеников, в которой, в частности, был Иван Башмаков, крещеный еврей, которого ему поручили обучить живописи в 1664 году. Чем больше он работал, тем больше он дерзал: его икона св. Феодора Стратилата, созданная им в 1661 году, была написана в светлых тонах, подражавших природе[1257]. Эта манера писать вызывала смешаные чувства и некоторого любопытства, и нежности, и чувственности и была очень далека от московской строгости.
Но это очаровывало общество – то общество, которое Игнатий Иевлевич, этот полоцкий игумен, вызванный на собор 1660 года, привел в восторг своими польскими комплиментами[1258] и которое как раз в это время восхищалось многообразным талантом Симеона Полоцкого. Этот другой уроженец Белой Руси, Самуил Ситнианович (таково было его имя в миру), был блестящим учеником знаменитой коллегии Петра Могилы. Он проникся всеми тонкостями поэтики и диалектики, глубоко усвоил их, научился латыни и даже прослушал курс богословия где-то на Западе в католическом университете. Затем он постригся в Богоявленском монастыре в Полоцке, приняв имя Симеона. Именно в Полоцке в 1656 году после того, как он прочел царю Алексею одно свое стихотворное произведение, ему посчастливилось быть ему представленным. Он был дидаскалом, или учителем, в монастырской школе. В 1660 году он прибыл в Москву вместе с Игнатием, в сопровождении двенадцати своих учеников, и все они выступили со своими приветственными речами перед очарованными ими царем Алексеем и Ртищевым. После неудачных попыток князей Хворостинина и Катырева-Ростовского Москва больше не слыхала эти силлабические вирши, которые оканчивались гармоничной рифмой. Никогда еще добрый царь Алексей не слыхал, как его сравнивают с солнцем, а скромную Марию – с луной. Это пребывание Симеона в Москве, длившееся несколько месяцев, было для образованных москвичей чарующим. В 1661 году Полоцк был снова взят поляками, и Симеон ничего не пожелал иного, как окончательно устроиться в Москве. Мы находим его там в июле 1663 г.; его поселили в Заиконоспасском монастыре, где вскоре он и открыл школу для юных писцов государева Тайного приказа. Блестящий наставник и поэт повсюду проявил себя незаменимым человеком. Зная латынь и церковнославянский язык, он служил переводчиком другому знаменитому иностранцу, Паисию Лигариду, не знавшему церковнославянского языка; он обучал латыни по Альваресу; не было при дворе ни одного торжества, куда бы он не был приглашен для чтения своих произведений. Язык его был полон полонизмов, непонятных народу, но для людей утонченных слушать его было сплошное удовольствие. Будучи в тесных сношениях с уважаемыми иерархами Белой Руси, как, например, Мефодием, мстиславским епископом, Лазарем Барановичем, черниговским епископом, Иоанникием Голятовским и другими, он одновременно также давал советы и московским епископам, стремившимся увеличить свои знания, как, например, митрополиту Казанскому Лаврентию, архиепископу Илариону и, в особенности, архимандриту Чудова монастыря Павлу, в дальнейшем митрополиту Крутицкому, уже знавшему немного латинский и польский языки. Эти иерархи не колебались доверять ему писать для них речи и проповеди, а вскоре и завещания[1259].
Симеон был самым деятельным и самым влиятельным из всех духовных лиц Малой Руси, завоевавших себе определенное положение в Московии; вместе с тем со времени присоединения Малой Руси в 1654 году немало было и других украинских, а равно и белорусских монахов, поселившихся в северных монастырях; они жили там целыми колониями или небольшими группами; оба монастыря, основанные Никоном – Иверский и Новоиерусалимский, были в их руках, так же, как и подворья соответствующих монастырей в Москве; большинство монахинь Новодевичьего монастыря были из Белой Руси; Андреевский монастырь, основанный Ртищевым, в большинстве своем состоял из монахинь из Малой Руси; в Чудовом монастыре, где жил Славинецкий, келарь Иоаким, бывший военный, был великоруссом, но он принял монашеский постриг в Межигорье, близ Киева. Даже в провинции повсюду находились монахи малороссы, либо добровольно выполнявшие свой иноческий обет, либо высланные в монастыри на покаяние. Это было только начало того наплыва, который с каждым годом увеличивался все больше и больше. Эти монахи, обычно предприимчивые и гордившиеся своим образованием, понемногу начали завладевать управлением монастырей, вслед за чем они пробрались и к епископским кафедрам[1260]. Ввиду того, что они, в сущности, были русскими, православными и что язык их был славянским, они, в противовес другим западникам, пользовались доверием, по крайней мере в высшем обществе, и москвичи поддавались их кажущемуся превосходству; таким образом, благодаря новым людям, непрерывно прибывавшим с Юга и с Запада, польские и латинские нравы и обычаи встали на место нравов греческих. В 1664 году в хоромах Ртищева некий монах Варлаам обучал детей польскому и латинскому языкам[1261].