Память индивидуальная и коллективная

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Память индивидуальная и коллективная

Критики форм полагали, что евангельские предания помнила «община». Интересно отметить, что писали они в то же время, когда французский социолог Морис Хальбвакс ввел в социологию понятие «коллективной памяти»[820]. Но, хотя эта концепция имеет самое прямое отношение к модели устной истории, которую использовали критики форм — они, по–видимому, не только не испытали ее влияния, но и не уделили ей серьезного внимания[821].

Труды Хальбвакса, в которых подчеркивалась социальная сторона индивидуальной памяти, приводящая к возникновению памяти коллективной, оказали значительное влияние на антропологию, социологию, историю культуры и устную историю[822]. В результате в этих дисциплинах коллективная память начала заслонять индивидуальную, в то время как психологические исследования памяти, которых мы коснемся в следующей главе, начали чрезмерно сосредоточиваться на индивидуальной памяти, без учета ее социальных аспектов. В последнее время с обеих сторон появляются попытки выправить этот крен и вернуть равновесие[823]. Так, антрополог Джеймс Фентресс и историк Средневековья Крис Уикхем совместно написали книгу о коллективной памяти, в предисловии к которой формулируют свою задачу так:

…Важная проблема, встающая перед каждым, кто хочет следовать за Хальбваксом в этой области: как разработать такую концепцию памяти, которая, полностью отдавая должное коллективной стороне сознательной жизни человека, не превращала бы индивидуума в какой–то автомат, пассивно повинующийся воле коллектива?[824]

Барбара Мисталь, также критикуя тенденцию к социальному детерминизму в работе Хальбвакса, тоже ищет некую золотую середину между социальным детерминизмом и чрезмерным индивидуализмом, игнорирующим социальное измерение. Она предлагает «интерсубъектный» подход, в котором запоминание, хотя и складывается сообразно культурным формам и ограничивается социальным контекстом, является индивидуальным психическим актом. Запоминают отдельные люди — однако они же постоянно контактируют с миром, пронизанным коллективными традициями и коллективными ожиданиями[825]. Память «интерсубъектна»: «запоминает индивидуум; однако запоминание — не просто индивидуальный акт»[826].

Для наших целей важно провести некоторые разграничения, которые в подобных дискуссиях обычно не делают. Одно из них — различие между личной или «живой» памятью, когда в процессе воспоминания человек вновь «переживает» запомнившиеся ему события, и, с другой стороны, запоминанием информации. Вполне возможно запомнить и впоследствии воспроизводить в памяти информацию, в том числе о собственном прошлом, без переживания этой памяти как личной. Например, можно узнать (из собственного дневника или со слов других людей), что сорок лет назад ты побывал на свадьбе такого–то знакомого — однако ничего об этом не помнить. Это информационная память, отличная от непосредственного воспоминания. Воспоминание возможно лишь для человека, участвовавшего во вспоминаемом событии (хотя бывают и случаи ложных воспоминаний, когда люди «помнят» переживание и восприятие событий, при которых они на самом деле не присутствовали). Когда такое воспоминание передается другим — оно перестает быть личным воспоминанием и превращается в информацию о том, что произошло с человеком, пережившим такое–то событие и его запомнившим.

Большая часть того, что именуется «коллективной», «социальной» или «культурной» памятью — не что иное, как общая информация о прошлом. Именно это имеется в виду, когда говорят, например, что какая–то большая социальная группа «помнит» некое значительное событие прошлого: хотя, если это событие произошло более или менее недавно, конкретные члены сообщества могут иметь о нем личные воспоминания и даже обогащать коллективную память своими личными свидетельствами. Таким образом, индивидуальная память, разделенная с другими, является первичным источником памяти коллективной и, более того, может подпитывать собой последнюю на любой из более поздних стадий — пока индивиды, о которых идет речь, живы и активно вспоминают свое прошлое. Вследствие такой связи между индивидуальной и коллективной памятью большинство специалистов, изучающих коллективную память, если вообще передают личные воспоминания, то присоединяют их к коллективной памяти[827]. Так, например, Мисталь, подчеркивая, что вспоминает именно индивид, не имеет в виду ни его собственные воспоминания, ни даже то, что индивид каким–либо образом заинтересован в различении собственных воспоминаний и общего знания о прошлом, почерпнутого из любых других источников. Как правило, она говорит о таком знании прошлого, которое не предполагает личных воспоминаний. В сущности, «память» для нее равнозначна традиции[828]. Припомнив проведенное Яном Венсайной различие между устной историей и устной традицией (см. главу 2), мы можем сказать, что в фокусе устной истории находятся личные воспоминания, в то время как устная традиция работает с коллективной памятью группы, прошедшей через поколения. Личное воспоминание имеет временной лимит — оно существует, лишь пока живет его носитель, — но у коллективной памяти такого лимита нет.

Чтобы двигаться дальше, выделим три категории: (1) социальный аспект личных воспоминаний; (2) общие воспоминания группы; и (3) коллективная память. Первая категория достаточно важна — она позволяет избежать чрезмерно индивидуалистического понимания личной памяти; однако не следует смешивать ее с остальными. Даже свои личные воспоминания индивидуум хранит как член определенной группы; ученые, прилагающие к античному миру концепции средиземноморской антропологии, утверждают, что для античности это намного более верно, чем для современного западного индивидуализма. Однако даже если говорить о современной культуре — права Мисталь: «Личное воспоминание существует в социальном контексте: оно основано на социальных сигналах, используется в социальных целях, управляется социальными нормами и образцами и, таким образом, содержит в себе немало социального»[829].

Этой темы мы еще коснемся в следующей главе. Сейчас же важно отметить, что социальное измерение личных воспоминаний вовсе не противоречит личному чувству «собственности» на воспоминание о том или ином пережитом событии. В рассказе о таком воспоминании — как правило, в единственном числе первого лица — социальное измерение может вовсе не присутствовать. Кроме того, не следует думать, что социальное измерение есть только у памяти. Люди зависят от общих культурных ресурсов во всех аспектах своего мышления и должны отвечать культурным ожиданиям во всех формах общения с окружающими.

Таким образом, социальное измерение личных воспоминаний не требует «растворения» личной памяти в памяти коллективной. Не требует оно и подчинения личной памяти коллективной как некоей высшей форме. Однако (2) существует форма памяти, связанная с тем, что группа людей, пережив вместе какое–либо событие, сохраняет и общие воспоминания о нем. Групповые воспоминания такого рода есть у каждой семьи. Фонд общей памяти группы создается из своего рода смешения индивидуальных воспоминаний. Однако у индивидуумов сохраняются собственные воспоминания: личные точки зрения на события, пережитые всей группой, а также воспоминания о том, чего остальные члены группы не помнят[830].

Именно о таком типе групповой памяти говорит Джеймс Данн, когда весьма логично предполагает, что уже во время служения Иисуса у его учеников начали формироваться общие воспоминания о нем[831]. Можно предположить, что это происходило одновременно с несколькими группами учеников. Такой неформальный обмен воспоминаниями предшествовал более официальному формированию корпуса преданий, произошедшему в какой–то достаточно ранний момент истории Иерусалимской церкви. Основным источником этих преданий стали воспоминания Двенадцати; но, возможно, в них были включены и свидетельства других людей — например, учениц, помнивших события смерти и погребения Иисуса, а также обретения пустой гробницы, при которых другие ученики не присутствовали. Так от общих воспоминаний сообщество перешло к собиранию воспоминаний — не только от Двенадцати, но и от других очевидцев. Это был шаг и в сторону третьей категории — коллективной памяти. Однако ни обмен воспоминаниями среди учеников, ни собирание и упорядочивание воспоминаний Двенадцати не уничтожили и не устранили личных воспоминаний каждого очевидца в отдельности.

(3) Термином «коллективная память» я обозначаю предания группы о событиях, о которых далеко не у всех членов группы имеются личные воспоминания. В период, когда очевидцы жизни Иисуса были еще живы и доступны, набор индивидуальных и общих воспоминаний должен был превратиться в такую чисто коллективную память. Группы христиан, не бывшие очевидцами, принимали свидетельства очевидцев, приходившие к ним как непосредственно от очевидцев, так и в виде общих воспоминаний группы (Двенадцати), как свою общинную традицию[832]. Мы уже обсуждали причины предположений, что элементы этой традиции продолжали приписываться очевидцам, из воспоминаний которых они сложились. Общины принимали их не просто как анонимную традицию, которую теперь можно сделать своей — они знали, что эти предания принадлежат очевидцам, от которых они пошли. Термин «коллективная память» не должен заслонять этого факта.

В Евангелиях личные и общие воспоминания очевидцев приобрели письменную форму — однако, как мы уже видели, указания на очевидцев–источников того или иного предания были включены в повествование. Эти записанные предания сформировали коллективную память церкви об Иисусе. Тот факт, что именно четыре канонических Евангелия, после периода жарких споров о том, какие евангелия следует считать достоверными, стали постоянными источниками коллективной памяти церкви об Иисусе, означал, что эта коллективная память сохранила некое сознание своего происхождения от личных воспоминаний очевидцев. Сама церковь не «помнила» Иисуса в том же смысле, в каком помнил его, например, Петр — ее память об Иисусе была «вторичной» и не имела бы никакой реальности, не будь она укоренена в личных воспоминаниях Петра и прочих.

Проведенные нами разграничения должны предостеречь нас от бездумного применения к преданиям об Иисусе в новозаветный период всего того, что говорят о коллективной памяти социологи и историки. Последнее во многих случаях относится более или менее ко всему, что знают сообщества о своем коллективном прошлом[833], независимо от того, играют ли какую–то роль здесь личные воспоминания. Акцент при этом ставится на том, как сообщество осмысливает свое коллективное прошлое и использует воспоминания о нем в настоящем. Использование понятия коллективной памяти в истории культуры и других подобных дисциплинах, как правило, не предполагает интереса к личным воспоминаниям как источникам коллективной памяти. Если же о них вообще вспоминают — как правило, социальное измерение индивидуальной памяти используется для того, чтобы стереть разницу между ней и коллективной памятью[834]. Мы уже показали, что это неверно. Существует реальное и существенное различие между, с одной стороны, личными воспоминаниями, на которые оказывает влияние социальный контекст — и, с другой — той коллективной памятью, которая составляет собственность всей социальной группы и представляет собой информацию о ее коллективном прошлом. Личные воспоминания могут помочь в формировании коллективной памяти, но от этого не становятся ей тождественны. В определенных обстоятельствах (как в древнейшем христианском движении) личные воспоминания могут сохранять решающее значение именно как личные воспоминания. Тот факт, что их носители принадлежат к определенной группе, а их воспоминания встроены в определенный социальный контекст, не преуменьшает значимости их самих как индивидуумов, а их воспоминаний — как уникального личного опыта, именно по этой причине высоко ценимого группой.

Есть и другая область, в которой дискуссия о коллективной памяти прямо связана с нашим исследованием передачи преданий об Иисусе. Еще одно наследие Дюркгейма и Хальбвакса, помимо тенденции растворять индивидуальную память в коллективной — тесно связанная с ней склонность отождествлять воспоминания как таковые с их функциями в жизни сообщества. И снова мы видим поразительное сходство с критикой форм и ее влиянием на новозаветные исследования на протяжении всего XX века[835]. Мисталь называет эту тенденцию «презентистским» подходом к коллективной памяти, определяя его как убежденность в том, что «настоящее формирует прошлое согласно своей доминирующей идеологии»[836]. При этом память оказывается на службе групповой идентичности: предполагается, что прошлое изобретается в форме новых преданий или ритуалов, дабы создать или поддержать групповую идентичность. Когда внимание переносится на то, кто же контролирует и навязывает сообществу такие вымышленные воспоминания, социальная память начинает восприниматься как идеология, обслуживающая интересы власти. По мнению Мисталь, память при этом превращается в «пленницу политического редукционизма и функционализма»[837]. Полной идентификации социальной памяти с политической идеологией можно избежать с помощью того, что она называет «народническим» подходом к социальной памяти. Этот подход, основанный на идеях Мишеля Фуко о народной памяти и обратной памяти, показывает, что социальная память может конструироваться не только «сверху вниз», но и «снизу вверх» («обратно»). Группа устных историков, называющих себя «группой народной памяти», критикует даже Фуко за его недооценку независимости народных воспоминаний и их способности сопротивляться доминирующей идеологии — и посвящает себя исследованию альтернативных традиций[838].

Наконец, Мисталь описывает подход «динамики памяти», важный тем, что он противостоит тенденции растворять память о прошлом в ее функциях в настоящем[839]. Социальная память предстает здесь как постоянный процесс «торга» с прошлым, показывающий, что существуют «пределы возможности для лиц, действующих в настоящем, переделывать прошлое сообразно своим интересам». Прошлое — не просто современный конструкт: оно «отчаянно сопротивляется попыткам себя пересмотреть». Каждый рассказ о прошлом — новая попытка понять взаимоотношения прошлого и настоящего. Эти взаимоотношения постоянно меняются, вместе с ними течет и развивается социальная память; однако этот процесс не ограничивается «выдумыванием» прошлого — он заключается в постоянном взаимодействии прошлого и социальной памяти[840]. Такой подход к коллективной памяти в исторической науке представляет собой близкую параллель с критикой Венсайны выдвинутого антропологом Джеком Гуди принципа полного гомеостаза (конгруэнтности) между устными преданиями и их использованием в устных сообществах. Мы уже упоминали об этом в главе 10, говоря о причинах сомневаться в правильности подхода критики форм к евангельским преданиям. Венсайна настаивает, что «между содержанием [устной традиции] и актуальными проблемами существует некоторая взаимосвязь — но отнюдь не тотальная», и отмечает, что «присутствие в различных традициях архаизмов опровергает теорию гомеостаза»[841]. Иными словами, социальная память или устная традиция, конечно, связана с настоящим — однако это сложная и изменчивая взаимосвязь. Прошлое с настоящим ведут своего рода торг, полный компромиссов и взаимных уступок: прошлое в этой борьбе — голос, который хочет быть услышанным. Его нельзя просто выдумать по своему усмотрению.

Одна из ролей очевидцев в раннем христианстве состояла в том, чтобы дать этому голосу прозвучать в социальном контексте, где сообщество активно стремилось расслышать голос собственного прошлого — не ради прошлого как такового, но для того, чтобы понять взаимоотношения настоящего с теми решающими событиями, которые не только создали групповую идентичность этого сообщества, но и принесли спасение миру. Разумеется, некое взаимовлияние памяти о прошлом и актуальных событий имело место уже в свидетельствах очевидцев — однако в ограниченном масштабе, учитывая «изолированный» характер евангельских преданий (см. главу 11). Во многом именно очевидцы представляли собой начало, сопротивляющееся «подгонке» коллективной памяти под актуальные нужды. Коллективная память или традиция в процессе своего развития осознала это сопротивление и признала его как неотъемлемую часть своего самосознания. Когда предания об Иисусе полностью перешли к общине и атрибуция преданий облегчила общине изобретение новых традиций, о котором говорили критики форм — предания продолжали атрибутироваться очевидцам, и это охраняло их неизменность. Индивидуальные воспоминания не теряли своей сути, растворяясь в коллективной памяти, — напротив, именно в коллективной памяти они сохраняли свою идентичность. Введение свидетельств очевидцев в Евангелия сохранило эту идентичность на тысячелетия. Вновь и вновь христиане открывают взаимосвязь истории Иисуса с текущими обстоятельствами своей жизни — вновь и вновь прошлое встречается с настоящим. И в самих Евангелиях происходит эта встреча — встреча евангелистов с Иисусом, увиденным глазами очевидцев.