Духовные беседы с преподобным Нектарием Оптинским, записанные Надеждой Павлович

Последним Оптинским старцем был иеромонах отец Нек­тарий. Он был учеником скитоначальника отца Анатолия Зер­цалова и старца Амвросия, а впоследствии архимандрита Ага— пита, широко образованного и духовно опытного монаха. Старцем он стал в 1913 году и поселился в хибарке старца Амвросия у скитских ворот. В период его старчествования в Оптиной были еще старцы — Варсонофий и Феодосий, а поз­же отец Анатолий, скончавшийся за год до закрытия Опти­ной, летом 1922 года.

Батюшка Анатолий был необыкновенно прост и благостен. Всякий подходивший к нему испытывал счастье попасть как бы под золотой благодатный дождь. Само приближение чело­века к этому старцу уже как бы давало ему чудесную возмож­ность очищения и утешения. Батюшка Нектарий был строже, проникновеннее и своеобразнее. Он испытывал сердца при­ходивших к нему и давал им не столько утешение, сколько путь подвига, он смирял и ставил человека перед духовными трудностями, не боясь и не жалея его малой человеческой жалостью, потому что верил в достоинство и разумение души и великую силу благодати, помогающей ищущему Правды. Основными чертами батюшки Нектария были смирение и мудрость, и свет его был как светлый меч, рассекающий душу. К каждому человеку он подходил лично, индивидуально, с особой мерой и говорил: «Нельзя требовать от мухи, чтобы она делала дело пчелы. Каждому человеку надо давать по его мерке. Нельзя всем одинаково».

Внешне старец был невысок, с лицом несколько округ­лым; длинные редкие пряди полуседых волос выбивались из— под высокой шапочки; в руках гранатовые четки. Исповедуя, он надевал старенькую красную бархатную епитрахиль с ис­тертыми галунными крестами. Глаза — разные и небольшие. Лицо его как бы не имело возраста — то древнее, суровое, словно тысячелетнее, то молодое по живости и выразитель­ности мысли, то младенческое по чистоте и покою. Еще лет за шесть до смерти, несмотря на преклонный возраст, ходил он легкой скользящей походкой, как бы касаясь земли. Поз­же он передвигался с трудом, ноги распухли, как бревна, сочились сукровицей. Это сказались многолетние стояния на молитве.

К концу жизни лицо его утратило отблеск молодости, ко­торый так долго покоился на нем и вернулся к нему лишь во время предсмертной болезни. Если в эти последние годы лицо его светлело, то только каким-то вневременным светом. Старец очень одряхлел, ослабел, часто засыпал среди разго­вора, но еще чаще он погружался в глубокую умную молитву, как бы выходя из мира, и, возвращаясь к нам, был полон осо­бой силы духа и просветленности. Вся жизнь старца, от мла­денчества до смертного часа, была отмечена Божиим Про­мыслом.

Он родился в Ельце в 1857 году у бедных родителей, Васи­лия и Елены Тихоновых. Крещен в елецкой церкви, освящен­ной во имя преподобного Сергия, при крещении назван Ни­колаем, крестных звали Николай и Матрона. О них и о родителях своих он всегда молился. Отец был рабочим на мельнице, скончался он тогда, когда сыну исполнилось семь лет. Мальчик был умным и любознательным, но учиться ему пришлось только в сельской школе — помешала нужда.

Из раннего его детства известен только один случай: од­нажды он играл около матери, а рядом сидела кошка, и глаза у нее ярко светились. Мальчик схватил иголку и вздумал про­колоть глаз животного, чтобы посмотреть, что там светится, но мать ударила его по руке: «Ах ты! Вот как выколешь глаз кошке, сам потом без глазу останешься».

Через много лет, уже монахом, старец припомнил этот слу­чай. Он пошел к скитскому колодцу, где был подвешен ковш с заостренной рукояткой. Другой монах, не заметив батюш­ки, поднял ковш так, что острие пришлось прямо против ба­тюшкиного глаза, и лишь в последнее мгновение старцу уда­лось оттолкнуть острие. «Если бы я тогда кошке выколол глаз, и я был бы сейчас без глаза, — говорил он. — Видно, всему этому надо было быть, чтобы напомнить моему недостоин­ству, как все в жизни от колыбели до могилы находится у Бога на самом строгом учете».

С матерью у Николая была глубокая душевная близость. Она была строга с ним, но больше действовала кротостью и умела тронуть его сердце. Одиннадцати лет устроила Николая в лавку купца Хамова, и там к семнадцати годам он дослужил­ся до младшего приказчика. Вырастал юноша тихим, бого­мольным, любящим чтение. «Лицом он был очень красив, с румянцем нежным, как у девушки, с русыми кудрями», — рассказывали старейшие Оптинцы, помнившие его в молодо­сти. О дальнейшей жизни своей он тогда не загадывал. Как стукнуло ему восемнадцать лет, старший приказчик Хамова задумал женить его на своей дочери, и хозяин этому сочув­ствовал. Девушка была очень хороша и Николаю по сердцу.

Даже через десятки лет, вспоминая свою нареченную неве­сту, батюшка растроганно улыбался, а одной монашенке, ко­торую он очень ласково принимал, говорил: «Ты мне мою давишнюю невесту напоминаешь».

В то время была в Ельце благочестивая старица, тогда уже почти столетняя, — схимница Феоктиста, духовная дочь отца Тихона Задонского. К ней елецкие горожане ходили на совет. И хозяин посоветовал Николаю пойти к ней благословиться на брак. А схимница, когда он пришел, сказала ему: «Юноша, пойди в Оптину к Илариону, он тебе скажет, что делать». Пе­рекрестила его и дала ему на дорогу чаю. Тот поцеловал ей руку и пошел к хозяину — так и так, посылает меня матушка Феоктиста в Оптину. Хозяин — ничего, даже денег дал ему на дорогу. Простился Николай с невестой, и больше никогда в жизни им не пришлось увидеться.

Когда подошел он к Оптиной, было лето, а летом кругом Оптиной красота несказанная. Все луга в цветах, среди лугов серебряная Жиздра, над ней ивы и дубы, а дальше, на том берегу, — сады монастырские и огромный Оптинский мачто­вый лес. Монастырь белой стеной опоясан, по углам башни, а на каждой башенке флюгер — Ангел с трубой.

Пришел Николай в скит, народу множество — все к вели­кому старцу иеромонаху Амвросию, — и думает: «Какая кра­сота здесь, Господи! Солнышко ведь тут с самой зари, и какие цветы! Словно в раю!» Так вспоминал старец о своем первом впечатлении от Оптиной.

А как найти Илариона — не знает, и не знает даже, кто такой Иларион. Спросил он одного монаха. А тот улыбнулся на простоту его и говорит: «Хорошо, покажу тебе Илариона, только уж не знаю, тот ли это, что нужен тебе». И привел его к скитоначальнику Илариону. Рассказал ему Николай о ма­тушке Феоктисте, просит решения своей судьбы, а тот гово­рит: «Сам я ничего не могу сказать тебе, а пойди ты к батюш­ке Амвросию, и что он тебе скажет, так ты и сделай».

В то время народу к старцу Амвросию шло столько, что приема у него ждали неделями, но Николая старец принял сразу же и говорил с ним два часа. О чем была эта беседа, старец отец Нектарий никому не открывал, но после нее Ни­колай навсегда остался в скиту, домой уже не возвращался ни на один день.

Увидев однажды в руках у посетителя книгу «Жизнеописа­ние старца Илариона», батюшка сказал: «Я ему всем обязан. Он меня и принял в скит пятьдесят лет тому назад, когда я пришел, не имея, где главу преклонить. Круглый сирота, со­вершенно нищий, а братия тогда вся была — много образо­ванных. И вот я был самым что ни есть последним». Батюш­ка показал рукой от пола аршина полтора, чтобы сделать наглядным свое тогдашнее убожество и ничтожество... А ста­рец Иларион тогда уже проходил и знал путь земной и путь небесный. «Путь земной — это просто, а путь небесный...» — и батюшка не договорил.

Первое послушание, которое дали ему в Оптиной, было ходить за цветами, которые так ему полюбились, а потом на­значено ему было пономарить. На этом послушании он часто опаздывал в церковь и ходил с красными, опухшими, словно заспанными глазами. Братия жаловалась на него старцу Амв­росию, а тот отвечал, как было у него в обычае, в рифму: «Подождите, Николка проспится, всем пригодится!»

Стал он духовным сыном отца Анатолия Зерцалова, впос­ледствии скитоначальника, а на совет ходил к батюшке Амв­росию. В «Жизнеописании в Бозе почившего старца иеросхи­монаха Амвросия», составленном архимандритом Агапитом, приводятся воспоминания батюшки Нектария: «В скит я по­ступил в 1876 году. Через год после сего батюшка отец Амв­росий благословил меня обращаться как к духовному отцу к начальнику скита иеромонаху Анатолию, что и продолжалось до самой кончины последнего в 1894 году. К старцу же Амв­росию я обращался лишь в редких и исключительных случа­ях. При всем этом я питал к нему великую любовь и веру. Бывало, придешь к нему, а он после нескольких слов моих обнаружит всю мою сердечную глубину, разрешит все недо­умения, умиротворит и утешит. Попечительность и любовь ко мне, недостойному, со стороны старцев нередко изумляли меня, ибо я сознавал, что их недостоин. На вопрос мой об этом духовный отец мой, иеромонах Анатолий, отвечал, что причиной этому «моя вера и любовь к старцу и что если он относится к другим не с такой любовью, как ко мне, то это происходит от недостатка в них веры и любви к старцу; как человек относится к старцу, так точно и старец относится к нему».

Дальше батюшка Нектарий вспоминает: «К сожалению, были среди братии некоторые порицавшие старца. Приходи­лось мне иногда выслушивать дерзкие и безсмысленные речи таких людей, хотя всегда старался защищать старца. Помню, что после одного из подобных разговоров явился ко мне во сне духовный отец мой иеромонах Анатолий и грозно сказал: «Никто не имеет права обсуждать поступки старца, ру­ководствуясь своим недомыслием и дерзостью. Старец за дей­ствия даст отчет Богу. Значения их мы не постигаем». Так отцу Нектарию объясняли духовные отцы и учителя высокое значение и духовные законы старчества.

И отец Амвросий, и отец Анатолий вели его строго истин­ным монашеским путем. Батюшка Нектарий рассказывал так о том старческом окормлении, что он получал: «Вот некото­рые ропщут на старца, что он в положение не входит, не при­нимает, а не обернутся на себя и не подумают: «А не грешны ли мы? Может, старец потому меня не принимает, что ждет моего покаяния и испытывает?» Вот я, грешный, о себе ска­жу. Бывало, приду я к батюшке отцу Амвросию, а тот мне: «Ты чего без дела ходишь? Сидел бы в своей келье да молил­ся!» Больно мне станет, но я не ропщу, а иду к духовному отцу своему батюшке Анатолию. А тот грозно встречает меня: «Ты чего без дела шатаешься? Празднословить пришел?» Так и уйду я в келью. А там у меня большой, во весь рост, образ Спасителя; бывало, упаду перед Ним и всю ночь плачу: «Гос­поди, какой же я великий грешник, если и старцы меня не принимают!»

Однажды старца спросили, не возмущался ли он против своих учителей. Тот ответил: «Нет! Мне это и в голову не мог­ло прийти. Только раз провинился я чем-то и прислали меня к старцу Амвросию на вразумление. А у того палочка была. Как провинишься, он и побьет (не так, как я вас!). А я, ко­нечно, не хочу, чтобы меня били. Как увидел, что старец за палку берется, я — бежать... и о том прощения просил».

Про отца Анатолия Зерцалова старец говорил: «Я к нему двадцать лет относился и был самым последним сыном и уче­ником, о чем и сейчас плачу». И, обращаясь к посетительни­це, прибавил: «Так вот, матушка, если хочешь быть монашен­кой, так и ты считай себя последней дочерью и плохой ученицей. Нужно всегда думать о себе, что находишься в но­воначалии».

Та же монахиня рассказывает: «Однажды старец спросил ее: «Что же, матушка, благоденствуешь?» — «Очень хорошо, батюшка!» — по простоте ответила она. «Хорошо!» — повто­рил он. Потом ушел к себе и через некоторое время вернулся суровый, сердитый. Она его спрашивает о житейском, о доме, о разных вопросах, что тут решить надо, а он молчит. А по­том сказал, направляя к другому духовнику: «А ко мне и не ходите! Отказываюсь я от вас!» Она плакать, а он и не глядит, других батюшка принимает, а с ней и не занимается. Отчаян­ные помыслы пошли у нее. Тогда он взял ее за руку и подвел к угольнику: «Говори, хочешь в Царство Небесное?» — и так сурово, только что не кулаком толкает. Та молчит. «Говори, хочешь?» Та сквозь слезы: «Хочу!» — «Ну вот! Лучшего и не ожидай. Я другой дороги туда не знаю. А если ты хочешь, то поищи сама», — и опять ушел. А у нее от скорби все в голо­ве мутится. Тогда он словно смягчился немного и дал в книжке прочесть жизнеописания двух Саровских старцев, одного очень сурового, а другого мягкого, и как новоначаль­ных суровый больше посылал к мягкому, а то они его суро­вости не выдерживали и отпадали. Так сурово воспитывали батюшку Нектария его старцы и так же вел он ближайших своих учеников, но не натягивая тетиву, а временами давая как бы отдых, чтобы силы не перенапряглись. Он сказал од­нажды своей ученице: «Уверяю тебя, что у нас будут экзаме­ны и маневры, а после экзаменов у нас духовная радость бу­дет». А та возражала: «Батюшка, я же взрослая, какие у меня будут экзамены?» Батюшка улыбнулся: «Нет, нет! Обязатель­но у нас будут экзамены и переэкзаменовки».

Послушанию старец придавал величайшее значение. «Са­мая высшая и первая добродетель — послушание. Это самое главное приобретение для человека. Христос ради послуша­ния пришел в мир, и жизнь человека на земле есть послуша­ние Богу. В послушании нужно разумение и достоинство, иначе может выйти большая поломка жизни.

Без послушания человека охватывает порыв и как бы жар, а потом бывает расслабление, охлаждение и окоченение, и человек не может двинуться дальше. А в послушании сначала трудно — все время точка и запятая, а потом сглаживаются все знаки препинания».

«Нашим прародителям дано было обетование, которое они ждали от Каина. Каин был первенец, но предпочтение они оказывали Авелю, потому что он был кроток, смирен и послушлив, а Каин был первенец, но был жесток и груб и творил свою волю. Ему было досадно, что Авелю отдают предпочтение, и он омрачился и опустил лицо свое. А Господь сказал ему: «Каин, грех лежит у порога. Властвуй над ним, а то он обратится и сокрушит тебя». А он не вник, не послу­шался Бога — грех лежал у порога сердца его, а он не вник и посмотрел на порог дома — видит, там никто не лежит, он и не стал об этом думать и пошел, убил брата своего, отказался от послушания Богу и попал в послушание греху. А уж как он мучился потом! Господи! Он всегда бежал отовсюду и всего боялся и трясся». Так старец в образной форме учил разуме­нию и внимательности в послушании. Он указывал, что нельзя понимать духовных указаний буквально и поверхност­но, ограничиваясь внешним; надо смотреть не только на по­рог дома, но главным образом на порог своего сердца.

Приводя какой-нибудь текст или пример из Священного Писания, он обычно говорил о прямом, буквальном, и об иносказательном его значении. Например: Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых (Пс. 1, 1). Со стороны внешней это значит, что ублажается человек, избегающий нечестивых собраний, не принимающий участия в еретических или ан­тицерковных учениях, но мужем называется и ум, когда он не принимает приходящих от врага помыслов. Запретить прихо­дить помыслам нельзя, но можно не вступать с ними в сове­щание, в разговоры, а вместо этого говорить: «Господи, поми­луй!» Вот поступающий таким образом и называется мужем.

Назначая какое-нибудь послушание, он с величайшей точ­ностью и заботливостью разъяснял его, указывал, как лучше исполнить, соразмерял его с силами человека, но, раз назна­чив, требовал исполнения неукоснительного и безотлагатель­ного. Однажды он послал одну свою духовную дочь с поруче­нием. Она задержалась в хибарке, с кем-то разговаривая. Старец вышел и сказал: «Две минуты прошло, а ты еще здесь!»

Поступив в скит в 1876 году, батюшка Нектарий полу­чил мантию в 1887 году. Было это для него великой радостью. Он вспоминал в старости: «Целый год после этого я словно крылышки за плечами чувствовал». О постриге он говорил одной монастырской послушнице: «Когда ты поступила в монастырь, ты давала обещание Господу, и Господь все при­нял и записал все твои обещания. И ты получила монаше­ство. А это только обряд монастырский. И когда ты будешь жить по-монашески, то все получишь в будущей жизни, а когда ты получишь мантию, а жить по-монашески не бу­дешь, с тебя в будущей жизни ее снимут». Мать А., слушав­шая это поучение, говорит батюшке: «Я очень плохо живу». А он в ответ: «Когда учатся хоть какому искусству, то всегда сначала портят, а потом уже начинают делать хорошо. Ты скорбишь, что у тебя ничего не выходит. Так вот, матушка, когда Господь сподобит тебя ангельского образа, тогда Бла­годать тебя во всем укрепит». Мать А. возражает: «Батюшка, ведь вы только что говорили, что не нужно стремиться к мантии?» — «Матушка, таков духовный закон: не нужно ни проситься, ни отказываться».

Монашество он ставил очень высоко. Оптинскому послуш­нику отцу Я. говорил: «У тебя три страха: первый страх — от­речения от монашества бояться; второй страх — начальства бояться; третий страх — молодости своей бояться. Какого же страха надо тебе больше всего бояться? Я тебе заповедую мо­нашество больше всего хранить. Если тебе револьвер приста­вят — и то монашества не отрекайся».

В 1894 году отец Нектарий был посвящен в иеродиаконы, а в 1898 году рукоположен калужским архиереем в иеромонахи.

О своем рукоположении он рассказывал П. Н.: «Когда меня посвящал в иеромонахи бывший наш благостнейший Владыка Макарий, то он святительским своим оком прозре­вал мое духовное неустройство, сказал мне по рукоположении моем краткое и сильное слово, и настолько было сильно сло­во это, что я до сих пор помню, сколько уже лет прошло, до конца дней моих не забуду. И много ли всего-то он и сказал мне! Подозвал к себе в алтарь, да и говорит: «Нектарий! Ког­да ты будешь скорбен и уныл и когда найдет на тебя искуше­ние тяжкое, ты только одно тверди: «Господи, пощади, спа­си и помилуй раба Твоего — иеромонаха Нектария». Только всего ведь и сказал Владыка, но слово его спасло меня раз и доселе спасает, ибо оно было сказано со властию».

От какой беды спасло его это слово, осталось прикровен­ным, но о нескольких искушениях своих старец однажды рас­сказывал: одно было в первые годы его послушничества.

В молодости у него был прекрасный голос, а музыкальный слух оставался и в старости. В те первые годы своего житель­ства в Оптиной он пел в скитской церкви на правом клиросе и даже должен был петь Разбойника благоразумного. Но в скиту был обычай: раз в год, как раз в Великом посту, прихо­дил в скит монастырский регент и отбирал лучшие голоса для монастырского хора. Брату Николаю тоже грозил перевод из скита в монастырь, а этого ему не хотелось. Но и петь Раз­бойника... было утешительно и лестно. И все же он в присут­ствии регента стал немилосердно фальшивить, настолько, что его перевели на левый клирос, и, конечно, больше вопрос о его переводе не поднимался.

Второе искушение обуяло его, когда он был уже иеро­монахом и полузатворником. Получив мантию, он почти совсем перестал выходить из своей кельи, не говоря уже об ограде скита. Даже были годы, когда окна его кельи были зак­леены синей сахарной бумагой. Сам он любил повторять, что для монаха есть только два выхода из кельи — в храм да в могилу. Но в эти же годы он учился и читать. Читал он не только святоотеческую и духовную литературу, но и научную, занимался математикой, историей, географией, русской и иностранной классической литературой. Говорил он с посети­телями о Пушкине и Шекспире, Мильтоне и Крылове, Шпенглере и Хаггарде, Блоке, Данте, Толстом и Достоевском. В единственный час отдыха своего после обеда он просил читать ему вслух Пушкина или какие-нибудь народные сказ­ки — русские или братьев Гримм.

Изучал языки — латынь и французский (по-французски он даже говорил, познакомившись с одним французом, при­нявшим в Оптиной Православие; по-латыни он часто ци­тировал); был близок с Константином Леонтьевым; тот, жи­вя в Оптиной, читал ему в рукописи свои произведения.

У художника Болотова, принявшего монашество, он учился живописи. Художник Болотов, окончивший Петербургскую Академию художеств, товарищ Репина и Васнецова, основал в Оптиной иконописную мастерскую, в. которой преподавал по методам Академии, и отец Нектарий сохранил интерес к живописи до конца жизни.

Уже во время иеромонашества обуяло отца Нектария желание поехать путешествовать, поглядеть дальние страны. В это время и пришло в Оптину требование откомандировать иеромонаха во флот для кругосветного путешествия, и отец архимандрит предложил это назначение батюшке. Тот с радо­стью стал собираться. Только уже перед самым отъездом он пошел за напутственным благословением к старцу Иоси­фу, а тот не благословил. Так и пришлось батюшке остаться в Оптиной.

Третье искушение было, уже когда батюшка сам был стар­цем. Ему, почти семидесятилетнему, захотелось бросить стар­чество и уйти странником. «Только здесь я уже сам понял, что это искушение, поборол себя и остался», — рассказывал он.

В эти же годы учения и духовного возрастания старец на­чал юродствовать. Он носил цветные кофты поверх подрясни­ка, сливал в один котел все кушанья, подаваемые на трапез­ной, — и кислое, и сладкое, и соленое, ходил по скиту — вале­нок на одной ноге, башмак — на другой. Еще более смущал он монахов не только в это время, но и в период своего старче­ствования своими игрушками. У него были игрушечные авто­мобили, пароходики, поезда и, наконец, самолеты. По игруш­кам он составлял себе представление о современной технике. Еще были у него музыкальные ящики, и он даже завел грам­мофон с духовными пластинками, но скитское начальство не позволило. Для него характерен был этот интерес к общему течению жизни. До последнего года своей жизни он знакомил­ся с современной литературой, прося привозить ему книжные новинки, расспрашивая о постановке образования в школах и вузах, знал обо всем, что интересовало интеллигенцию. Но все это знание нужно было ему для его служения Богу и людям. Он рассказывал, как однажды, еще до революции, пришли к нему семинаристы со своими преподавателями и попросили ска­зать им слово на пользу. «Юноши! — обратился он к ним. — Если вы будете жить и учиться так, чтобы ваша научность не портила нравственности, а нравственность научности, то по­лучится полный успех вашей жизни».

Как-то одна его духовная дочь горестно говорила своей подруге в батюшкиной приемной: «Не знаю, может быть, об­разование совсем не нужно и от этого только вред. Как это совместить с Православием?» Старец возразил, выходя из ке­льи: «Ко мне однажды пришел человек, который никак не мог поверить в то, что был потоп. Тогда я рассказал ему, что на самых высоких горах в песке находятся раковины и другие остатки морского дна и как геология свидетельствует о пото­пе, и он уразумел. Видишь, как нужна иногда научность». Часто он говорил: «Я к научности приникаю». Об истории он говорил: «Она показывает нам, как Бог руководит народами и дает как бы нравственные уроки Вселенной». Говоря о ма­тематике, он любил спрашивать, может ли быть треугольник равен кругу, и часто приводил святоотеческий пример: «Бог — центр круга, люди — радиусы. При приближении к центру, они сближаются между собой». О внешнем делании он гово­рил: «Внешнее принадлежит вам, а внутреннее — Благодати Божией. А потому делайте, делайте внешнее, и когда оно все будет в исправности, то и внутреннее образуется. Не надо ждать или искать чудес. У нас одно чудо: Божественная ли­тургия. Это величайшее чудо, к нему нужно приникать».

Он учил внимательности в мысли: «Перестаньте думать, начните мыслить. Думать — это расплываться мыслью, не иметь целенаправленности. Отбросьте думание, займитесь мышлением. Была «дума», которая думала, а не мыслила го­сударственно — Наполеон думал, а Кутузов мыслил. Мысли выше дум».

О жизни он говорил: «Жизнь определяется в трех смыслах: мера, время, вес. Самое доброе, прекрасное дело, если оно выше меры, не будет иметь смысла. Ты приникаешь к мате­матике, тебе дано чувство меры. Помни эти три смысла. Ими определяется вся жизнь».

Он рассказывал, что в молодости много наблюдал жизнь насекомых и животных.

Однажды старец сказал: «Бог не только разрешает, но и требует от человека, чтобы тот возрастал в познании. В Боже­ственном творчестве нет остановки, все движется, и Ангелы не пребывают в одном чине, но восходят со ступени на сту­пень, получая новые откровения. И хотя бы человек учился сто лет, он должен идти к новым и новым познаниям... И ты работай. В работе незаметно пройдут годы». В это время лицо его было необыкновенно светлым, таким, что трудно было смотреть на него.

В другой раз он сказал: «Одному пророку было явление Божие не в световом окружении, а в треугольнике. И это было знамением того, что к неисследимой глубине Божией человек не может приближаться и испытывать ее. Человеку позволено испытывать окружение Божества, но если он дерз­нет проникнуть за черту, он гибнет от острия треугольника».

Говорил старец и об искусстве и литературе. «Заниматься искусством можно, как всяким делом, как столярничать или коров пасти, но все это надо делать как бы перед взором Бо­жиим. Есть большое искусство и малое. Вот малое бывает так: есть звуки и светы. Художник — это человек, могущий вос­принимать эти другим невидимые и неслышимые звуки и свет. Он берет их и кладет на холст, бумагу. Получаются крас­ки, ноты, слова. Звуки и светы как бы убиваются. От света остается цвет. Книга, картина — это гробницы света и звука. Приходит читатель или зритель, и если он сумеет творчески взглянуть, прочесть, то происходит «воскрешение смысла». И тогда круг искусства завершается. Перед душой зрителя и чи­тателя вспыхивает свет, его слуху делается доступен звук. По­этому художнику или поэту нечем особенно гордиться. Он де­лает только свою часть работы. Напрасно он мнит себя творцом своих произведений — один есть Творец, а люди толь­ко и делают, что убивают слова и образы Творца, а затем от Него полученной силой духа оживляют их. Но есть и большое Искусство — слово, убивающее и воскрешающее (псалмы Да­вида, например), но путь к этому искусству лежит через лич­ный подвиг художника, это путь жертвы, и один из многих тысяч доходит до цели».

«Все стихи в мире не стоят одной строчки Священного Писания».

«Пушкин был умнейший человек в России, а собственную жизнь не сумел прожить».

Старец любил цитировать «Гамлета»: «Есть многое на све­те, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам».

Один писатель спрашивает у старца, как он считает, мож­но ли напечатать стихотворение, направленное против мона­стыря. «Печатай! Вот Мильтон писал страшные вещи и, мож­но сказать, даже ужасные, а все вместе хорошо. Всегда надо творчество брать в целом».

Он говорил о необходимости для писателя продумывать каждое слово: «Прежде чем начинать писать, обмакните перо семь раз в чернильницу».

Признавая значение театра как средства народного воспи­тания, советуя артистам соблюдать в игре соразмерность, он однажды не благословил идти на сцену одну девушку, меч­тавшую об этом. Когда его спросили, почему он не благо­словляет, он ответил: «Она не осилит и развратится. Здесь сила нужна. Застенчивость — по нынешним временам боль­шое достоинство. Это не что иное, как целомудрие. Если со­хранить целомудрие (а у вас, интеллигенции, легче всего его потерять) — это все сохранит!»

Живопись, к которой он сам имел способности, была ему особенно близка.

«Теперь нет большого живописного искусства. Раньше художник готовился к писанию картины и в душе и внеш­не. Прежде чем сесть за работу, он все приготовлял: и холст, и краски, а картину свою писал не несколько дней, а годы, иногда всю жизнь, как Иванов свое «Явление Христа наро­ду». И создавались великие произведения. А сейчас — ся­дет работать, ан кисти подходящей нет или краски надо бежать доставать, от работы отрывается. Даже внешне не соберет себя. И пишет все второпях, не продумав, не про­чувствовав...»

Однажды старец заметил: «А когда пишешь Ангела, нуж­но, чтобы свет не на него падал, а из него струился».

Старцу очень хотелось, чтобы была создана картина Рож­дества Христова. «Надо, чтобы мир вспомнил об этом. Ведь это только раз было! Пастухи в коротких, изодранных по кра­ям одеждах стоят лицом к свету, спиной к зрителю, а свет не белый, а слегка золотистый, без всяких теней, и не лучами или снопами, а сплошь, только в самом дальнем краю карти­ны светлый сумрак, чтобы показать, что это ночь. Свет весь из ангельских очертаний, нежных, едва уловимых, чтобы ясно было, что это красота не земная — небесная, чтобы нечелове­ческое это было!» — прибавил батюшка с особой силой.

Одной девушке он сказал: «Почему пастухи видели в эту ночь Ангелов? Потому что они бодрствовали».

Однажды старцу показали прекрасную икону Преображе­ния Господня, где яркость Фаворского света достигалась кон­трастом с черными узловатыми деревьями на переднем пла­не. Старец велел их стереть, говоря, что там, где Фаворский свет, не остается никакой черноты. Рассказывая, он показы­вал: «Когда загорается этот свет, каждая трещинка на столе светится, а там, где тени, — только более слабый свет».

Все замечания эти были плодом внутреннего духовного опыта отца Нектария. Сейчас, неся служение старца, он де­лился с людьми своими знаниями. Но переход из уединен­ной кельи к общественному служению дался ему нелегко. В 1913 году по настоянию отца Венедикта, настоятеля Боров­ского монастыря и благочинного монастырей, Оптинская братия собралась, чтобы избрать старца. Сначала старчество предложили отцу архимандриту Агапиту, жившему в Оптиной на покое. Это был человек обширных познаний и высокого духа, автор лучшего жизнеописания старца Амвросия, но ре­шительно уклонявшийся и от архиерейства, не раз ему пред­лагаемого; от старчества он отказался наотрез. Он спасался, имея лишь несколько близких учеников. Одним из них был иеромонах Нектарий. Когда братия стала просить его ука­зать им достойного, он назвал отца Нектария. Тот, по смире­нию своему, и на соборе братии не присутствовал. Когда его избрали, послали за ним отца Аверкия. Тот приходит и го­ворит: «Батюшка, вас просят на собрание». А батюшка Нек­тарий отказывается. «Они там и без меня выберут кого надо». — «Отец архимандрит послал меня за вами и просит прийти!» — говорит отец Аверкий. Тогда батюшка сразу же надел рясу и как был — одна нога в туфле, другая в вален­ке — пошел на собрание. «Батюшка, вас избрали духовником нашей обители и старцем», — встречают его. «Нет, отцы и братии. Я скудоумен и такой тяготы понести не могу», — от­казывался батюшка. Но отец архимандрит сказал ему: «Отец Нектарий, прими послушание». И тогда батюшка согласился.

Отец Венедикт поддержал этот выбор, но когда отец Не­ктарий стал уже старцем и поселился в хибарке старца Амв­росия, решил испытать его. Приехав в монастырь, он послал сказать ему, что требует его к себе. А батюшка Нектарий не идет: «Я столько лет в скиту живу и никуда не выхожу и идти не способен». Тогда отец Венедикт посылает вторично и ве­лит сказать: «Благочинный монастырей требует тебя к себе». Тут батюшка сразу пришел в монастырь и поклонился отцу Венедикту в ноги, а тот смеется и говорит: «Я — благочин­ный, тебе в ноги кланяться не стану, а до земли поклонюсь». Потом они стали дружески беседовать.

Но всегда старец говорил о себе: «Ну какой я старец. Как могу я быть наследником прежних старцев! Я слаб и не­мощен. У них благодать была целыми караваями, а у меня ломтик».

Вспоминая старца Амвросия: «Это был небесный человек и земной Ангел, а я едва лишь поддерживаю славу старчества». С тонким юмором он говорил: «Я мравий и ползаю по зем­ле и вижу все выбоины и ямы, а братия очень высока — до облак подымается. «О, лениве, пойди ко мравию и поревнуй его житию!» — это сказал не светский писатель, а в церкви чи­тается. Паремии слышали? А кто мы такие — батюшка Анато­лий и мы? Только мравки. И вы к нам пришли. А вот Крылов, ваш петроградский библиотекарь, про мравия писал, как к нему стрекоза пришла. Вы знаете?» Батюшка начинает улы­баться, рассказывая конец басни. Однако тут же обращается к образам, творит краткую молитву и отпускает посетителя: «Вы еще только подходите к первой ступеньке, не поднима­лись, а только подходите. А еще надо пройти сквозь дверь, и никакими усилиями невозможно в нее войти, если не будет милости Божией. А потому первым делом надо просить: Ми­лосердия двери, Господи, отверзи ми. Все испрашивается мо­литвой! Адам в раю. Заповедь: Возделывай и храни — о мо­литве. А Адам безпечно только созерцал красоту, он не благодарил Бога». Смирение, любовь к ближним и покаяние батюшка считал важнейшими в духовном пути.

«Положение Иова — закон для всякого человека. Пока богат, знатен, в благополучии, Бог не откликается. Когда че­ловек на гноище, всеми отверженный, тогда является Бог и Сам беседует с человеком, а человек только слушает и взыва­ет: Господи, помилуй! Только мера унижения разная».

«Главное, остерегайтесь осуждения близких. Как только придет в голову осуждение, так сейчас же со вниманием об­ратитесь: Господи, даруй ми зрети моя согрешения и не осужда­ти брата моего».

С умилением старец говорил: «У меня плохо, зато у Благо­дати хорошо. Тем только и утешаюсь, что у Благодати хоро­шо. А как дивно хорошо! Когда посмотрю на себя и вижу, что у меня плохо, а у брата хорошо, то и это меня утешает. У меня плохо, сознаюсь. Но у Благодати хорошо и у брата хорошо. А я с братом одной веры. И «хорошо» брата и на меня пере­ходит в Благодати, не мое хорошо, а брата». Здесь поразитель­ны слова об одной вере с братом, ибо это единство веры со­здает как бы среду для действия Благодати.

Старец много предостерегал приходивших к нему против уклонения от Православия, против «живой церкви» и ложных мистических течений.

О «живой церкви» он высказывался решительно: «Там Бла­годати нет. Восстав на законного Патриарха Тихона, живоцер­ковные епископы и священники сами лишили себя Благода­ти и потеряли, согласно каноническим правилам, свой сан, а потому и совершаемая ими литургия кощунственна». Сво­им духовным детям старец запрещал входить в захваченные живоцерковниками церкви; если же в тех церквах находились чудотворные иконы, например Иверская, то заповедал, входя в храм, идти прямо к ней, ни мыслью, ни движением не уча­ствуя в совершающемся там богослужении, и свечи к иконе приносить из дому или из Православной церкви.

Но говорил: если живоцерковники покаются, в церковное общение их принимать. О мистике же он говорил: «Мисти­ка — это многоцветная радуга. Один конец ее упирается в море, другой — в землю, а там что — одна грязь, а у них остается море — высокая область... Что, поняли?» — спро­сил он слушателей. Образ моря в святоотеческой литерату­ре — это образ неверного, колеблемого, обуреваемого.

Особенно боролся старец с увлечением спиритизмом. «Люди ученые часто увлекаются спиритическими учениями, искренне думая, что этим путем можно найти спасение. Ан — нет! Вот отсюда-то и проистекают болезни».

Быков, бывший когда-то видным спиритом, описал в кни­ге «Тихие приюты» свое посещение старца Нектария и при­вел слова старца о спиритизме: «О, какая это пагубная, какая это ужасная вещь! Под прикрытием великого христианского учения и через своих слуг-бесов, которые появляются на спи­ритических сеансах незаметно для человека, он, сатана, сата­нинской лестью древнего змея заводит человека в такие уха­бы и такие дебри, из которых нет ни возможности, ни сил выйти самому, ни даже распознать, что ты находишься в та­ковых. Он овладевает через это Богом проклятое деяние че­ловеческим умом и сердцем настолько, что то, что кажется неповрежденному уму грехом, преступлением, то для чело­века, отравленного ядом спиритизма, кажется нормальным, естественным. У спиритов появляется страшная гордыня и часто сатанинская озлобленность на всех противоречащих им... И, таким образом, последовательно, сам того не заме­чая — уж очень тонко (нигде так тонко не действует сатана, как в спиритизме!) — отходит человек от Бога, от Церкви, хотя заметьте! — в то же время дух тьмы настойчиво через своих духов посылает запутываемого человека в храмы Божии служить панихиды, молебны, читать акафисты, приобщаться Святых Таин и в то же время понемножку вкладывает в его голову мысли, что все это ты мог бы делать и сам, в домаш­ней обстановке и с большим усердием, с большим благогове­нием... И по мере того, как невдумывающийся человек все больше и больше опускается в бездну своих падений, все больше запутывается в сложных изворотах и лабиринтах духа тьмы, от него начинает отходить Господь. Он утрачивает Бо­жие благословение. Если бы он был еще не поврежденным сатаной, он бы прибег за помощью к Богу и святым угодни­кам, к Царице Небесной, к Святой Апостольской Церкви, к священнослужителям, и те помогли бы ему своими молитва­ми, а он со своими скорбями идет к тем же духам, к бесам, и они еще больше втягивают его в засасывающую тину греха и проклятия. Наконец от человека совершенно отходит Божие благословение, у него начинается необычайный, ничем вне­шним не мотивированный развал семьи... от него отходят са­мые близкие, самые дорогие ему люди... Наконец, когда дой­дет несчастная человеческая душа до самой последней ступени своего, с помощью сатаны, самозапутывания, она или теряет рассудок, человек становится невменяемым в са­мом точном смысле этого слова, или кончает с собой. И хотя говорят спириты, что среди них самоубийства редки, это не­правда. Самый первый вызыватель духов — царь Саул, окон­чил жизнь самоубийством за то, что он не соблюл слова Гос­подни и обратился к волшебнице».

Эти мудрые слова старца Нектария могут быть обращены ко многим ложным мистическим учениям, также запутыва­ющим душу видимостью общения с духовным миром (напри­мер, теософия). О других христианских вероисповеданиях старец говорил: «Премудрость создала себе дом на семи стол­пах. Эти семь столпов имеет Православие. Но у святой Пре­мудрости Божией есть и другие дома — там может быть шесть и менее столпов и соответственно этому различные ступени благодатности». Он говорил: «В последние времена мир будет опоясан железом и бумагой. Во дни Ноя было так: потоп при­ближался. О нем знал Ной и говорил людям, а те не верили. Он нанял рабочих строить ковчег, а они, строя ковчег, не верили, и потому за работу свою они лишь получали установ­ленную плату, но не спаслись. Те дни — прообраз наших дней. Ковчег — Церковь. Только те, что будут в ней, спасутся».

— А миллионы китайцев, индусов, турок и других не хри­стиан?

Старец отвечал так: «Бог желает спасти не только народы, но и каждую душу. Простой индус, верящий по-своему во Всевышнего и исполняющий, как умеет, волю Его, спасется, но тот, кто, зная о христианстве, идет буддистским путем или делается йогом, — не мыслю».

О софийности в душе человеческой старец говорил, что она возгорается, когда душа воззовет к Богу: «Отец мой и вождь девства моего!» Тогда Бог душе блудницы возвращает девственность и она становится «невестой Христовой, сестрой Слова».

Старец определял духовный путь как «канат, протянутый в тридцати футах от земли. Пройдешь по нему — все в востор­ге, а падешь — стыд-то какой!».

С тихим вздохом сказал однажды старец: «Общественная жизнь измеряет годы, века, тысячелетия, а самое главное: И бысть вечер, и бысть утро, день един (Быт. 1, 5). Бывает в движении сужение и расширение, но, сколько бы человек ни прожил, все так будет: И бысть утро, и бысть вечер, день един. Самое твердое — камень, самое нежное — вода, но кап­ля за каплей продалбливает камень. Человеку даны глаза, что­бы он глядел ими прямо».

Он говорил о великой постепенности духовного пути, о том, что «ко всему нужно принуждение. Вот если подан обед и вы хотите покушать и слышите вкусный запах, все-таки сама ложка вам не поднесет кушанья. Нужно понудить себя встать, подойти, взять ложку и тогда уже кушать. И никакое дело не делается сразу — везде требуется пождание и тер­пение».

«Человеку дана жизнь на то, чтобы она ему служила, а не он ей», то есть человек не должен делаться рабом своих обстоятельств, не должен приносить свое внутреннее в жерт­ву внешнему. «Служа жизни, человек теряет соразмерность, работает без рассудительности и приходит в очень грустное недоразумение, он и не знает, зачем живет. Это очень вредное недоумение, и часто бывает: человек, как лошадь, везет и ве­зет, и вдруг на него находит такое... стихийное препинание».

Батюшка разъяснял символы пеликана и феникса. «Пели­кан кормит своей кровью птенцов — это символ Божествен­ной Благодати. Феникс предчувствует, что приближается смерть его. Тогда он собирает в кучку щепочки, веточки и садится на нее. От жара его тела развивается такая теплота, что костер зажигается, и сам он на этом очистительном кост­ре сгорает и тогда, очистившись в огне, из пепла возрождает­ся вновь в юности и красоте».

Об этом очистительном духовном пламени рассказал од­нажды старец Нектарий, по-своему истолковывая роман анг­лийского писателя Хаггарда «Она»:

«В фантастическом романе этом рассказывается о вол­шебнице, жившей несколько тысячелетий и сохранявшей мо­лодость и красоту, потому что она окунулась в пламенный источник жизни, сокрытый в горной пещере. Полюбив обык­новенного юношу, она захотела дать такую же красоту и без­смертие своему избраннику и, когда тот испугался огненной волны, дерзновенно вошла в нее вторично, чтобы показать, что пламя это безопасно, и была наказана мгновенным пре­вращением в дряхлую старуху и смертью».

Батюшка подробно изложил историю таинственной и не­досягаемой пещеры, где время от времени раздается гром, потом треск, а потом вырывается необычайный свет, и, кто входит в этот свет, получает молодость и красоту. «Хаггарду было попущено дать надписание в мир, чтобы часть знания об этом свете была в мире». Слушатели недоумевали и вече­ром спрашивали друг друга — какой общий смысл этого батюшкиного поучения. Наутро, когда они пришли к стар­цу за благословением, тот встретил их словами: «Общий смысл — «Господи!» — раздается гром, «Иисусе Христе» — треск, «Сыне Божий» — появляется свет, «Помилуй мя, греш­ного!» — душе, если она хочет (тут есть полная свобода), по­зволяется вступить в этот свет и получить в нем обновление, а состариться душа может за одну неделю, а иногда и в один день. Бывает, что сам Свет приходит к человеку. Так Мария Египетская рассказала Зосиме. Она лежала, как труп, в пус­тыне, и к ней явился таинственный тихий свет».

В этот же день вечером старец говорил: «Человек принад­лежит двум мирам — видимому и невидимому. Человек состо­ит из тела физического, душевного и духовного — умного. Тело дано ему для удобства — спутником душе, чтобы обра­щаться в видимом мире. Мир видимый отражается в мире невидимом, и обратно. И такая пещера, о которой рассказал писатель, существует в сердце человека, только не каждому человеку дано спуститься в эту пещеру. Бывают люди, кото­рые никогда туда не спускаются, ибо она окружена всячески­ми опасностями и обрывами. Гром раздается для устранения нечистых духов, а иногда и самой души. Треск — явление Спасителя, ибо как бы разъялся видимый привычный мир. А когда вспыхнет свет, душе дозволяется в него войти не один, а даже несколько раз, и она получает молодость, красо­ту и безсмертие. Она в романе Хаггарда потеряла эти дары, войдя вторично неблагоговейно в доказательство, что этот огонь не опасен, а он и сжигает, этот огонь».

Старец заповедал ученикам своим никогда самовольно не заниматься Иисусовой молитвой; он говорил о ней: «Знай, что сначала тебе будет очень тяжело и трудно, ведь надо вой­ти в свою душу, а там такой тебя встретит мрак, и только по­том — не скоро — забрезжит свет, и надо ждать, и принять много скорби».

Батюшка много, с любовью говорил о молитве. «Молит­вой, словом Божиим, всякая скверна очищается. Душа не может примириться с жизнью и утешается лишь молитвой. Без молитвы душа мертва перед благодатью. Многословие вредно в молитве, как апостол сказал. Главное — любовь и усердие к Богу. Лучше прочесть один день одну молитву, другой — другую, чем обе зараз. Одной-то будто бы и до­вольно».

Это не значит, что старец ограничивал молитвословие или ежедневное правило одной молитвой. Он говорил о мере новоначальных, которые имели силу сосредоточиться только на одной молитве, а другие читали рассеянно. Это — снис­хождение к немощи, что старец и проявил дальнейшим при­мером. «Спаситель взял Себе учеников из простых, безгра­мотных людей. Позвал их — они все бросили и пошли за Ним. Он им не дал никакого молитвенного правила — дал полную свободу, льготу, как детям. А Сам Спаситель, как кон­чал проповедь, уединялся в пустынное место и молился. Он Своих учеников Сам звал, а к Иоанну Крестителю ученики приходили по своему желанию — не звал их Креститель, а к нему приходили. Какое он им давал правило, это осталось прикровенным, но молиться он их научил. И вот, когда уче­ники Иоанновы пришли к Спасителю, они рассказали апос­толам, как они молятся, а те и спохватились — вот ученики Иоанновы молятся, а наш добрый Учитель нам ни полслова не сказал о молитве, и так серьезно к Нему приступили, как бы с укором, — что вот ученики Иоанновы молятся, а мы нет. А если бы ученики Иоанновы не сказали им, то они бы и не подумали об этом, — заметил старец, поглядывая на одну по­слушницу, которая попросила у него молитвенного правила, узнав, что другим ученикам старец такое назначает. — А Спа­ситель им сице: «Отче наш...» И так их и научил, а другой молитвы не давал».

«Есть люди, которые никогда не обращаются к Богу, не молятся, и вдруг случается с ними такое — в душе тоскливо, в голове мятежность, в сердце — грусть, и чувствует человек, что в этом бедственном положении ему другой человек не помо­жет. Он его выслушает, но бедствия его не поймет. И тогда че­ловек обращается к Богу и с глубоким вздохом говорит: Госпо­ди, помилуй! Казалось бы, довольно нам в молитве сказать один раз «Господи, помилуй», а мы в церкви говорим и три, и двенадцать, и сорок раз. Это за тех страдальцев, которые даже не могут вымолвить «Господи, помилуй», и за них говорит это Церковь. И Господь слышит, и сначала — чуть-чуть благодать, как светоч, а потом все больше и больше, и получается облег­чение». Одному духовному сыну батюшка сказал: «Аз возже­гох вам светильник, а о фитиле вы позаботьтесь сами».

О Шестопсалмии. «Шестопсалмие надо читать не как ка­физмы, а как молитвы. Значение Шестопсалмия очень вели­ко: это молитва Сына к Богу Отцу».

Батюшку спрашивают, как молиться о тех, о ком неизвест­но, живы ли они. «Вы не ошибетесь, если будете молиться, как о живых, потому что у Бога все живы. Все, кроме ерети­ков и отступников. Это мертвые. Так, если угодно, и поми­найте о них, как мертвечине». «Вот вам наказ: когда готови­тесь к Святому Причащению, поменьше словесности и побольше молитвенности».

Одна женщина говорит старцу: «Батюшка, сильно раздра­жаюсь», а он отвечает: «Как найдет на тебя раздражение, твер­ди только: Господи, помилуй. Ищи подкрепления в молитве и утешения в работе».

Старик-возчик Тимофей падает перед батюшкой на коле­ни. Лицо у Тимофея все преображено верой, умилением и надеждой: «Батюшка, дайте мне ваше старческое наставление, чтобы ваш теплый луч прогрел мою хладную душу, чтобы она пламенела к горнему пути». После этой мудреной фразы он просто говорит: «Батюшка, у меня слез нет!» А старец с чу­десной улыбкой наклоняется к нему: «Ничего, у тебя душа плачет, а такие слезы гораздо драгоценнее телесных».

Сам старец молился с детской верой и простотой, иногда простирая к образам руки.

Одна его духовная дочь рассказывала, что долго сидела у него и беседовала. Потом он отпустил ее. Уходя, она оберну­лась и увидела, что он стремительно двинулся в угол к ико­нам, простирая к ним руки. Она незаметно вышла. Исповеди у него — самое прекрасное и страшное, что она видела в жиз­ни. Она всегда знала, что и без ее слов он знает не только то, что она скажет, но и то, что еще не дошло до ее сознания. Он был очень строг на исповеди, указывал на духовное значение помыслов, а не только дел. Иногда же он был ласков, даже шутил. Так, он однажды дал читать исповедь по книге. Испо­ведница на одном месте остановилась. «Ты что?» — «Я думаю, грешна я этим или нет». — «Ну подумай! А то ты, может быть, вычеркнешь это в книжке». И улыбка.

Очень хорошо рассказывала об исповеди у него одна жен­щина, которая не исповедовалась с юности, от Церкви была далека, даже не отдавала себе отчета, верит она или нет, и к старцу попала, лишь сопровождая больного мужа. Старец произвел на нее большое впечатление, и, когда он предло­жил ей исповедаться, она согласилась. «Вхожу я, — расска­зывает она, — а он подводит меня к иконам: «Стань здесь и молись!» Поставил ее, а сам ушел к себе в келью. Стоит она и смотрит на иконы. И не нравятся они ей — нехудо­жественны они, и даже лампадка кажется ей никчемной. В комнате тихо. Только за стеной батюшка ходит. Шелестит чем-то. И вдруг начинает находить на нее грусть и умиление, и невольно, незаметно начинает она плакать. Слезы засти­лают ей глаза, и уже не видать икон и лампадки, и только радужное облако перед глазами, за которым чудится Божие присутствие. Когда вышел батюшка, стояла она вся в слезах. «Прочти „Отче наш“». Кое-как, запинаясь, прочла. «Прочти „Символ веры“». — «Не помню». Сам старец стал читать и после каждого члена спрашивает: «Веришь ли так?!» На пер­вые два ответила: «Верю». Как дело дошло до третьего чле­на, то сказала, что ничего здесь не понимает и ничего к Бо­городице не чувствует. Батюшка укорил ее и велел молиться о вразумлении Царице Небесной, чтобы Та Сама ее научила, как понимать «Символ веры». И про большинство других членов «Символа веры» женщина эта говорила, что не пони­мает их и никогда об этом не думала, но плакала горько и все время ощущала, что ничего скрыть нельзя и безсмыслен­но было бы скрывать и что вот сейчас с ней как бы прооб­раз Страшного суда, а батюшка о личных грехах спрашивал ее, как ребенка, так, что она стала отвечать ему с улыбкой сквозь слезы, а потом отпустил ей грехи с младенчества до сего часа.

Однажды одна его ученица на время отошла от него, уеха­ла, но молча очень без него тосковала; ее подруга сказала старцу: «Она очень одинока сейчас». — «А что, она причаща­ется?» — спросил старец. «Да!» — «Тогда она не одинока».

О преодолении безпричинного страха он говорил: «А ты сложи руки крестом и три раза прочитай «Богородицу», и все пройдет». И проходит.

Отпуская однажды в скиту осенним вечером духовных де­тей своих, он сказал: «Ночь темна для неверного. Верным же все в просвещение».

Он говорил: «Не бойся! Из самого дурного может быть са­мое прекрасное. Знаешь, какая грязь на земле, кажется, страшно ноги запачкать, а, если поискать, можно увидеть бриллианты — вот тебе, твою шею украсить».

Батюшка строг, требователен, иногда ироничен с духовны­ми лицами и с интеллигенцией и необыкновенно добр с про­стыми людьми и доступен им.

Один старик-крестьянин рассказывал: «Пропал у меня без вести сын на войне. Иду к батюшке. Он меня благословляет; я спрашиваю, жив ли сын мой. Как скажешь нам молиться за него — мы уже за упокой подавать хотели. А он так прямо мне: «Нет, жив сын твой, отслужи молебен Николаю Чудо­творцу. И всегда за здравие поминай сына». Я обрадовался, поклонился, рублик положил ему на свечи. А он так смирен­но тоже поклонился мне в ответ».

Батюшка с простотой давал деньги. Однажды одной духов­ной дочери нужны были деньги. Она попросила у старца. Он вынес с улыбкой скомканную пачку: «Вот, сосчитай эти тря­почки».

Он говорил, что милостыню надо подавать с рассуждени­ем, а то можно повредить человеку.

Келейник его рассказывал, что он всегда хотел подробно знать нужду человека, зря не любил давать, а если давал, то щедро, на целые штиблеты или даже на корову или лошадь.

Особенно внимателен был батюшка к более грешным посетителям или восстающим против него своим духовным детям. Тот же келейник говорил, что он «девяносто девять праведных оставлял, а одну [овцу] брал и спасал».

В периоды непослушания и возмущения он был отечески ласков, звал не по имени, а «чадо мое», «овечка моя» — и возмущение стихало, потому что самая возмущенная и упря­мая душа чувствовала искренность этой великой любви, о которой старец сказал однажды сам: «Чадо мое! Мы лю­бим той любовью, которая никогда не изменяется. Ваша лю­бовь — любовь-однодневка, наша и сегодня и через тысячу лет — все та же».

Однажды духовная дочь спросила старца: должен ли он брать на себя страдания и грехи приходящих к нему, чтобы облегчить их страдания и утешить. Он ответил: «Ты сама по­няла, поэтому я скажу тебе — иначе облегчить нельзя. И вот чувствуешь иногда, что на тебя легла словно гора камней — так много греха и боли принесли к тебе, и прямо не можешь снести ее. Тогда к немощи твоей приходит Благодать и разме­тывает эту гору камней, как гору сухих листьев, и можешь принимать сначала».

Многие считали батюшку Нектария прозорливцем, каж­дое движение его истолковывалось символически. Иногда это очень тяготило его. Однажды он рассказал такой случай: «У меня иногда бывают предчувствия, и мне открывается о человеке, а иногда — нет. И вот удивительный случай был. Приходит ко мне женщина и жалуется на сына, ребенка де­вятилетнего, что с ним нет сладу. А я ей говорю: «Потерпи­те, пока ему не исполнится двенадцати лет». Я сказал это, не имея никаких предчувствий, просто потому, что по научно­сти знаю, что в двенадцать лет у человека часто бывают из­менения. Женщина ушла, я и забыл о ней. Через три года приходит эта мать и плачет — умер сын ее, едва исполни­лось ему двенадцать лет. Люди говорят, что вот батюшка предсказал, а ведь это было простым рассуждением моим по научности. Я потом всячески проверял себя, чувствовал я что-нибудь или нет. Нет, ничего не предчувствовал». Иногда же батюшка так же прямо говорил: «Тебе это прикровенно, а я знаю».

В нем была прекрасная человеческая простота, умная про­ницательность, мягкий юмор. Даже в глубокой старости он умел смеяться заливистым детским смехом. Он очень любил животных и птиц. У него был кот, который его необыкновен­но слушался, и батюшка любил говорить: «Старец Герасим был великий старец, потому у него был лев. А мы малы — у нас кот» — и рассказывал замечательную сказку о том, как кот спас Ноев ковчег, когда нечистый вошел в мышь и пы­тался прогрызть дно. В последнюю минуту кот поймал эту зловредную мышь, и за это теперь все кошки будут в раю. Эта шутливость была свойственна батюшке. Как бы исполняя слово святого Антония Великого, что нельзя без конца натя­гивать тетиву лука, старец Нектарий перемежал наставления свои и требования легкой шуткой, передачей исторического анекдота или сказкой. Рассказывал он всегда подробно, живо, со всеми деталями, как будто сам являлся участником или очевидцем события, даже события из Священной истории. Неиссякаемы были его рассказы из жизни Оптиной, о слав­ных старцах, мудрых архимандритах и скитоначальниках, о необходимости свято до конца соблюдать старческие заветы. По возрасту батюшка был один из старейших насельников Оптиной и являлся как бы живой летописью ее.

В высшей степени в нем была развита духовная трез­вость — никакой экстатичности, никакой наигранности чувств, никакой сентиментальности в христианской любви к людям. Сам — глубокий аскет, он с любовью благословлял своих духовных детей на брак и говорил о светском воспита­нии детей. Когда некоторых родителей смущал антирелигиоз­ный характер советской школы, старец говорил: «Ведь ваши дети будут советскими гражданами; они должны учиться в об­щегосударственных школах. А если вы хотите сохранить в них христианство, пусть они видят истинно христианскую жизнь в семье».

Он говорил приходящим к нему людям искусства: «Люби­те земные луга, но не забывайте о небесных».

Высоко ставил он человеческий труд. Когда одна духовная дочь его сокрушалась, как она будет жить после его смерти, без его руководства, он сказал: «Работай! В работе незаметно пройдут годы».

О его обращении, о его речи пишет покойный ученик его отец А.: «Батюшкина беседа! Что перед ней самые блестящие лекции лучших профессоров, самые прекрасные проповеди!

Удивительная образность, картинность, своеобразность языка. Необычайная подробность рассказа (каждый шаг, каждое дви­жение описывается с объяснением. Особенно подробно изъясняются тексты Священного Писания). «Вся наша обра­зованность — от Писания», — говорил о себе батюшка. Каж­дое слово рассматривается со всех сторон. Легкость речи и плавность. Ни одного слова даром, как будто ничего от себя. Связность и последовательность. Внутренний объединяющий смысл не всегда сразу понятен. Богатство содержания, мно­жество глубоких мыслей. Над каждой из них можно думать год. Это жемчужная нитка, которой не видно, да и нет конца. Живой источник живой воды. Вся беседа чрезвычайно легко и воспринимается и запоминается. Часто принимает оттенки светской шутливости. Например, в рассказе о том, как чело­вечество впервые (в лице Евы) услышало слово «Бог», батюш­ка говорил, что у Евы в полдень явилось желание подкрепить­ся, как это свойственно нашему естеству. И вот ходит она по раю и выбирает, какой плод сорвать. При этом путь ее слу­чился как раз мимо древа познания. Она проходила мимо так близко — рукой подать, хотя и было запрещено не только рвать плоды, но и подходить близко. А враг-то как раз и вос­пользовался этим...»

Старец Нектарий скончался в глубокой старости 12 мая 1928 года в селе Холмищи Брянской области, куда переехал после закрытия Оптиной. Перед смертью он исповедался и причастился. При кончине его присутствовал один священ­ник — его духовный сын, который прочел отходную. В мо­мент смерти он поднял над умирающим старцем свою епит­рахиль. Батюшка Нектарий умирал тихо, весь в слезах.

Смерть свою он предчувствовал и прощался со свои­ми близкими еще за два месяца, давал им последнее благо­словение и наставление, передавал их тому или иному духов­нику.

Хоронили его в светлый весенний день, несли с пас­хальными песнопениями, и великая радость была на сердце у плачущих детей его.

Похоронен он был на местном кладбище в Холмищах... Память о последнем Оптинском старце жива и светла.