[Он не обвинил мир. Oн спас мир ]
[Он не обвинил мир. Oн спас мир]
Вот, бедное мое дитя, что надо видеть. Вот что надо признавать. Вот что следует вычитать, что единственное следует вычитать из книги событий. Вот чего священники не увидят, что они откажутся видеть; вот чего священники не скажут; вот что они будут отрицать, вот что священники будут отрицать упрямо; чего вместе с ними не будет признавать множество католиков, что все католики, с ними, после них, будут отрицать. Упрямо, не менее упрямо, чем они.
Чего они только не сделают, католики и посреди них священники, воинство священников, чего они только не сделают, чтобы спрятаться под маской, укрыться от истины, от действительности, чтобы не признавать истины, действительности, чтобы не произносить свое mea culpa, моя вина, — они, которые столько раз заставляли это делать других (я знаю, верно, это их долг, но ведь нигде не сказано, что они составляют исключение, что они должны составлять, составляют государство в государстве, против государства, что они должны составлять, составляют Церковь в Церкви, против Церкви, что они избавлены, освобождены от исполнения (собственного) долга). Они сделают все, чтобы не произносить, чтобы им не пришлось произносить их mea culpa, как другим, как всем, что они заставляют делать, что они (всегда) заставляли делать других, всех других, всех людей. Они делают все, чтобы не ударять себя в грудь трижды, как они научили делать всех людей. Они не признаются никогда.
С чего они начинают, что они всегда начинают делать, — это отрицать то, что бросается в глаза, умалчивать и лгать, ослеплять себя и выкалывать себе глаза (в переносном смысле, иначе было бы больно), лгать, отрицать саму очевидность, отрицать катастрофу. Они (очень) стараются ее не измерять. И в то же время, с удивительной противоречивостью, доказывающей, насколько в глубине души они чувствуют себя виновными, до какой степени у них нечиста совесть, в то самое время, когда отрицательно и формально, легкомысленно и торжественно они заявляют, что все хорошо, что все идет (очень) хорошо, в то же самое время они не перестают жаловаться и браниться. Жаловаться и браниться — это их конек. Стенать, жаловаться, они стенают, жалуются, проклинают, клевещут, корчатся, ворчат, рычат, брюзжат, они невыносимы, противны, ужасны, безобразны, они в дурном настроении и, хуже того, дурно настроены, они обвиняют наш век, немножко по привычке; они обвиняют, они все сваливают на наше дурное время. Впрочем, без особой убежденности, как тот, как бегун, который ссылается на дурную погоду.
Дурная погода и даже буря была и на Тивериадском озере; и Петр уже ссылался на то, что не сможет никогда ловить рыбу. Он ссылался даже на то, что они погибнут.
И дурное время было и при римлянах, при осуществлении римского владычества. Но Иисус не бежал. Он не уклонялся от Своих обязательств. Не прятался за дурным временем.
Были даже удивительно точные аналогии между временем римлян и нашим; между римским временем и тем, во что превратилось наше время; больше чем сходства, больше чем удивительные аналогии; как бы одно движение; одно направление, одна отправная точка. Можно сказать, что все было готово в римском мире, все было готово двинуться, все паруса были подняты, действительно подняты, в расцвете римского владычества, в исполнении римского мира, в этой империи, в этом имперском усмирении всего средиземноморского мира, и Галлий, и Испаний, и германцев, и британцев, по крайней мере в этом приманивании Германий и Британий; в этом усмирении внутри греческого мира и внутри и по границам и за пределами восточного мира, по крайней мере в усмирении полу-Востока, этого полу-Востока, половины Востока, западной половины, в этом приманивании всего Востока, доброй его половины; при этом упадке греческой мысли, при этом неразумии, неблагоразумии, безумии греческой мысли; вернее, при этом тройном упадке греческой мысли: в самом средоточии своем она истощалась, подтачивалась, исхитрялась, чахла, изощрялась, утончалась, напрягалась, костенела в утонченности и изысканности александрийской цивилизации и философии; она же с одной стороны, с одного края, с восточного края, разъедалась дряблостью, в восточной дряблости и роскоши; наконец, она же с другого края, с другой стороны, на другом краю, на западном краю, тройственно, третично она же, наоборот, грубела при соприкосновении с римской жестокостью, грубела в этом воинском усыновлении, под ярмом, пусть грубо расцвеченным, при этой военной и имперской и империалистической ассимиляции, при этом всеобщем рабстве, при жестоком соприкосновении с новыми приемными отцами, с хозяевами, и с хозяевами, у которых разум не был сильной стороной, при жестоком соприкосновении с жестокими нравами, с грубыми хозяевами, при соприкосновении с жесткостью, жестокостью, с шершавыми хозяевами (и никто не видел такого прекрасного случая, такого прекрасного исторического примера, никому не известна такая очевидность, историческая очевидность, чтобы когда-либо получалось арифметическое, геометрическое среднее качеств; это выражение надо оставить за количествами, никогда из дряблости с одной стороны и жестокости с другой, как их ни соединять, ни смешивать, ни связывать, как говорят химики, ни толочь более или менее вместе или по отдельности, никогда из них не выходит, никогда из них не выйдет, никогда из них не выходило твердости), в этом тройном упадке, в этом тройном падении античной мысли, похоже, все было готово к запуску, к тому, чтобы современный мир стартовал тогда, а не сегодня; тогда был тот же беспорядок и тот же вид безумия. Но пришел Иисус. Ему было отпущено три года. Он использовал Свои три года. Но Он их не потерял, не употребил их на то, чтобы стенать и ссылаться на дурное время. А ведь было дурное время в Его время. Современный мир надвигался, был в готовности. Он это остановил. И как просто. Создав христианство. Включив христианский мир.
Он никого не заклеймил, не обвинил. Он спас.
Он не обвинил мир. Он спас мир.
Эти (другие), они бранятся, разглагольствуют, обвиняют. Неумелые врачи, которые обижаются на больного. Они винят пески века, но во времена Иисуса тоже был век и пески века. Но на бесплодном песке, на песке века бил источник благодати, неиссякаемый.
О нет, они не подражают Иисусу.
Они понимают, они отлично знают, из самых непререкаемых текстов, что этот мир был им доверен, и видя, в каком он состоянии, и в каком состоянии они должны будут его передать, понимая, зная, что они ответят Богу, перед Богом, за мир, за этот мир, который они погубили, понимая, зная, что ответственны за мир перед Иисусом, за этот мир, который они потеряли для Него, и на какой срок, едва ли не до его конца во времени, они, неумелые врачи, обижаются на больного; неумелые адвокаты, они обижаются на клиента; неумелые пастухи, они обижаются на стадо. Они сделают все, чтобы не признаваться. Чтобы не признавать, что была совершена ошибка в мистике. И что это они ее совершили. Что ошибка бесконечно серьезна. Что она узловая, ключевая. Что она в самом сердце, совсем близко от сердца. И что это они, они эту ошибку совершили, что эта ошибка в мистике бесконечно серьезна, что она бесконечно близко, почти в самом центре и средостении, бесконечно близко от сердца, так близко, как только возможно, касается самого сердца, и это они ее ввели в христианство, в историю христианства, (и) ввели сюда, так близко от сердца, в соприкосновении с сердцем. Остается надеяться, что они, быть может, не заклеймят в один прекрасный день Христа, не обвинят Его, соблаговолят Его не обвинить, не попрекнуть Его ошибками в мистической грамматике, не укорят, что Он ее сделал, Он первый, Он первым, что Он сделал эту ошибку в Мистике и ввел ее в сердце христианства.