Глава пятая ТРИЗНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятая

ТРИЗНА

На следующий день Кукша с Шульгой и еще несколькими дружинниками переходят в Печерьский, или Оскольдов город. Поселяются они в гриднице – длинном доме, похожем на тот, в котором они ночевали сразу по приезде, только еще больше. На длинной широкой лавке каждому отведено место, которое будет служить ему ложем. Спят все головой к стене, а в головах у каждого на стене висят его доспехи. Скрыня с добром хранится под лавкой. Располагаются воины просторно, кто хочет, может приводить наложницу.

Киевский идол Перуна стоит далеко, на Киевой горе, от Печерьска его и не видать, но князь Оскольд помнит о нем. Сразу по возвращении он объявил киянам, что больше не собирается приносить жертвы Перуну, но, кто хочет, пусть приносит. И еще он объявил, что отныне в Киеве больше не будут приносить в жертву людей – ни Перуну, ни другим богам. Кто ослушается, пусть пеняет на себя.

Дир потом объяснил Кукше, что на острове Березане Оскольд нарочно оскорбил язычников, чтобы понять, легко ли будет установить в Киеве новую веру, и убедился, что нужна осторожность, иначе можно загубить дело. По этой именно причине он пока оставил в покое здешнего Перуна.

Оскольда и Дира беспокоят сомнения относительно тризны, без тризны обойтись нельзя, но они не знают, как правят тризну христиане, и опасаются греха. Князья спрашивают совета у Кукши, однако и он не может сказать ничего вразумительного, ему не доводилось видеть царьградскую тризну, разве что отпевание и погребальный поезд с длинными свечами: может, это и есть христианская тризна? Неожиданно для самого себя, без особенных раздумий, он роняет:

– Апостол Павел сказал: не ведают, значит не грешат…

Оскольд поднимается с лавки с просветленным лицом, он не скрывает радости и торжественно, как будто выступает на вече, произносит:

– Я думаю, Дир, Кукшу с самого начала, еще в Гардарики, послал нам добрый христианский Бог, чтобы вывести нас на истинный путь!

Кукша не ведает, что происходит в душе Оскольда, и ему непонятно, чем вызвана такая радость. А вызвана она тем, что случайно всплывшие в Кукшиной памяти слова апостола разрешили Оскольд вы мучительные сомнения. Оскольд сильно опасался, что христианский Бог запрещает языческую тризну и может за нее покарать.

Но отменить ее невозможно: уж этого-то кияне не стерпят – и так уже третий год подряд стоит засуха. А раз не только они с Диром, но даже Кукша не знает, можно ли им править языческую тризну, значит они, по слову апостола Павла, и не согрешат, справив ее. Дир, кажется, тоже рад, что все разрешилось так просто, хотя с лавки не вскакивает и ничего не произносит.

Со спокойной душой князья Оскольд и Дир готовят тризну. Своих запасов ячменного пива и хмельного меда может не хватить. Отряжают людей с конями на Подол, на Торг, – там за серебро можно хоть змея семиглавого купить. Не худо бы и рыбы запасти: долгомордых матерых севрюг да белуг – они здесь, в Киеве, не ловятся, их снизу привозят. Осетров же и стерлядей, а тем паче всякой мелочи – лещей, налимов, сазанов и прочих – покупать не надо, этого добра и здесь полно. Следует, конечно, прикупить и скота – волов и кладеных[116] баранов.

Много надо припасов – на тризну приходят все, кто пожелает, так что готовь на весь Киев – будет в самый раз! Князья Оскольд с Диром не скупятся. Они и никогда-то не скупились, а сегодня… к тому же, князь Оскольд намерен кое-что сказать киянам…

Разрозненными кучками тянутся кияне, несут корзины с огородными и садовыми плодами, с пшеничными хлебами и прочей снедью. В Город люди не входят, располагаются за его пределами на лугу между Городом и сосновым бором. Здесь раз и навсегда сложены долгие очаги, возле них и устраивают большие пиры, если позволяет погода. А нынче позволяет – в Киеве давно уже стоит засуха, и в небе, увы, ни облачка, дым от очагов тянется вверх прямыми столбами, не суля и на будущее перемены погоды.

Несмотря на расслабляющий полуденный зной, все начинает происходить стремительно. Режут скот и, едва успев собрать кровь в скудельные сосуды, быстро свежуют туши, широкими секирами ловко разрубают их на части, делают в мясе надрезы, укладывают в них зубки чеснока, и наконец водружают увесистые куски мяса на вертелах над очагами. Рабы крутят ручки вертелов, и мясо медленно поворачивается над огнем, а нарочитый[117] раб из поварни, обходя очаги, посыпает мясо драгоценной солью, истолченной в каменной ступке, внимательно следя, чтобы ни крупинки не упало в огонь.

Приносят широкую изузоренную почетную скамью для князей, рядом ставят скамью пониже – для княгинь, на землю вдоль очагов стелют звериные шкуры, подобно тому, как ставят лавки вдоль столов, выносят посуду, бочонки с пивом и хмельным медом, узкогорлые корчаги с заморским вином.

Появляются корзины с садовыми и огородными плодами, многим из них Кукша не знает даже имени. На расстеленных холстах раскладывают круглые белые хлебы. Из множества запахов, не считая дыма, главенствуют и соперничают два – жареного мяса и спелых яблок.

Князья занимают свою скамью, их жены – свою, а дружинники и гости располагаются на шкурах и просто на траве. Запах жареного мяса все-таки торжествует, и все взоры невольно обращаются к очагу. Когда мясо готово, из-под него отгребают угли, чтобы оно не подгорело. Каждый подходит и своим ножом отрезает кусок. Хлебы же не режут, а только преломляют – ножом касаться хлеба нельзя.

Вокруг собравшихся на тризну похаживают рабы с киями – тяжелыми суковатыми дубинками, похожими на боевые палицы. Скоро сюда сбегутся собаки со всего Киева, и дело рабов – отгонять киями собак от пирующих. Уже слышится обиженный визг – это получила свое самая настырная.

Служанка подает князю Оскольду серебряную чашу, чаша низкая и широкая, берут ее обеими руками. Князь Оскольд молча отпивает и передает ее князю Диру, сидящему слева от него. Дир тоже прикладывается к чаше и, в свою очередь, отдает ее соседу, сидящему слева.

Таким образом чаша идет по кругу, как солнце, и, подобно солнцу, дарит людям веселье. Служанки наготове – доливают чашу из братин[118] по мере того, как содержимое ее уменьшается.

Первую чашу все пьют в безмолвии, каждый вспоминает все самое лучшее о погибших мужах. Кукша берет чашу из рук Шульги и отпивает небольшой глоток. Этого достаточно, чтобы почувствовать, как крепок мед, и ощутить легкое головокружение.

После того, как круговая чаша, обойдя всех, возвращается к князьям, только уже с другой стороны, служанки обносят пирующих рогами, наполненными пивом. Князь Оскольд встает и, высоко подняв рог, говорит:

– Я пью этот рог за доблестных мужей, которым не довелось вернуться из похода! Не сомневаюсь, что всех верных и храбрых ждут светлые небесные чертоги! И чем сильнее мы здесь, желаем им этого, тем вернее достигнут они тех желанных чертогов!

Кукша сидит на расстеленной шкуре, в правой руке у него рог с пивом, левой он опирается о землю. Вдруг он чувствует, как его левую ладонь накрывает что-то теплое. Он поворачивает голову, рядом с ним сидит девушка, скорее даже девочка, и с вызовом глядит на него.

У нее широко расставленные, чуть раскосые глаза удивительного цвета – Кукша никогда не видывал таких глаз – они похожи на темно-зеленые виноградины. На голове у нее золотой венчик, он схватывает распущенные волосы и застегивается на затылке.

Откуда взялась эта девочка? Только что ее здесь не было! Девочка показывает глазами на рог, и Кукша понимает: она хочет, чтобы он дал ей пригубить пива. Стоит жара, все живое хочет пить, и девочка не исключение. Кукша подносит рог к ее губам, и она отпивает довольно много. Оторвавшись от рога, она вытирает губы о его плечо. Он чувствует сквозь тонкое царьградское полотно влагу и тепло ее губ, и у него перехватывает дыхание. От смущения он осушает рог до дна. Хмель ударяет ему в голову, разливается по телу, и ему сразу становится легче.

– Ты кто? – спрашивает он.

– Я княжна Вада! – отвечает девочка. – А тебя я знаю. Ты Кукша. Я давно тебя жду.

– Меня? – только и может вымолвить изумленный Кукша.

– Тебя.

– Но откуда ты обо мне знаешь?

– Я знаю все, что мне нужно. Я умею гадать. И еще кое-что.

Кукша удивленно таращится на нее. Вада говорит:

– Не бойся, я тебе все расскажу. Потом. Когда будет нужно.

Кукша отрезает своим ножом большой кусок благоуханной говядины, режет его пополам и половину отдает Ваде, преломляет один из лежащих на холсте хлебов, отломленное снова ломает и ломоть также протягивает Ваде. Ему хорошо. Оказывается, в Киеве у него, кроме Шульги, есть еще один друг. Сидящий по правую руку Шульга с веселым любопытством наблюдает за Кукшей и Вадой.

– Это мой друг Шульга! – объявляет Кукша.

– Я его знаю! – спокойно отвечает Вада.

Кукша чуть было не удивился снова, но вдруг вспоминает, что ведь Шульга не первый день в Киеве, он и в поход отсюда уходил!

Хмель распахнул Кукшину душу, он готов обнять всякого, а в первую очередь, конечно, Шульгу и Ваду. Он уже не вспоминает пира у ладожского князя, не испытывает страха перед медом и пивом, сам протягивает служанке опорожненный рог.

Вада приносит и ставит рядом с ними корзину с плодами. Оказывается, заедать жареное мясо спелыми яблоками не так уж плохо! Какие замечательные яблоки, даже мякоть у них розовая! У Вады под платьем тоже спрятаны два яблока… Как прекрасна жизнь! Но, конечно, лучше всего, когда Вада вытирает губы о его плечо… Он все ждет, чтобы это повторилось, но это почему-то не повторяется.

Несмотря на хмельное головокружение, Кукша улавливает, что беспечное веселье пира омрачается какой-то тревогой. Пирующие перестают жевать, их лица застывают, они куда-то поворачивают головы. Кукша тоже смотрит туда и видит черноусого Свербея.

Но Свербей сидит как ни в чем не бывало, и смотреть на него вроде бы и незачем. Однако неподалеку от него сидит молодой муж по имени Чичер, песнотворец, из приятелей Свербея, и нараспев сказывает каяние[119]. Пирующие затихают. Вот что удается расслышать хмельному Кукше:

Как во Киеве по горочкам князья сидят,

Созывают добрых витязей в большой поход,

Как в большой поход, да во Царев во град,

Злата-серебра сулят без счета молодцам…

Возвращаются назад, да только счет не тот —

Половина или мене возвращается.

А молва уже с приплясом впереди бежит:

Кто по шерсть ходил, вернулся стриженый!..

Пирующие замирают в ожидании, что будет дальше. Мало кому хочется ссоры – все началось так хорошо, добрый пир устроили Оскольд с Диром, щедрости им не занимать! И, как водится на тризне, скоро все крепко захмелеют и начнется самое веселое – разные ристания, конные и пешие. Тризна есть тризна! А Свербей решил все испортить, недаром имя ему Свербей! Всяк понимает, что Чичер не от себя сказывал каяние. Если бы теперь нашелся кто-нибудь, грянул бы сразу в ответ славу поскладнее, чтобы перешибить каяние!

И, словно в ответ на эти мысли, с почетной скамьи поднимается Дир, чтобы его лучше было слышно, и сказывает славу, но не Оскольду и себе, а всему великому Киеву, его доблестным жителям, которые победили могущественных хазар и победили бы еще более могущественных греков, когда бы не заступничество греческого Бога, самого сильного из богов:

Среди всех племен слывет киянин доблестью.

Кто с киянином сровняется хоробростью?

Он один на семерых с мечом бросается.

Кто с войной к нему придет, навек закается.

Одолел он войско кагана хазарского,

Одолел бы и твердыню града царского,

Кабы не заступничество дивное

Бога греков и Его Пречистой Матери…

Свербеев песнотворец и князья обменялись ударами, и удар князей всем кажется сокрушительным. Хотя бы потому, что большинство собравшихся желает в этом споре победы князьям: нечего портить тризну!

Князь Оскольд превосходно чувствует настроение пирующих, так что глупо не воспользоваться случаем. Он встает и обращается к пирующим с речью. Его заботит, конечно, чтобы речь не была слишком длинной: короткая речь подействует вернее – от длинной речи хмельные слушатели могут заскучать и даже уснуть. Да, да, он помнит такие случаи! Он громко произносит:

– Иные пренебрежительно говорят о Распятом греческом Боге: что, дескать, Он может, если Себя не смог избавить от лютой смерти на кресте? Не смог или не захотел? Его судьи радовались, что наконец расправились с Ним, ходили смотреть на Него мертвого и ликовали: что может быть приятнее трупа врага? Два дня Он позволял им торжествовать, а на третий вознесся на Небо к Своему Отцу. Они пришли в очередной раз полюбоваться мертвым, а в гробу пусто! Зря, выходит, и старались! Своею Смертью и Воскресением Он показал всему миру ничтожество земных судей. Конечно, я солгу, если скажу, будто понимаю, зачем Он учинил над ними такую шутку. На мой взгляд, они этого не стоили. Однако всякий побывавший в Царьграде навсегда запомнит славу, могущество и величие этого города. А ведь это и есть слава, могущество и величие Распятого! Великолепный Царев Город воздвигнут греками в согласии с Ним, с их Богом. Не худо бы и нам последовать их примеру… Чтобы и наш Киев уподобился славному Царьграду! Я поднимаю этот рог за Распятого греческого Бога!

Благодушные кияне вслед за князем дружно осушают рога. За Распятого так за Распятого! У них-то много богов – Сварог, сын его Сварожич, Волос, Перун, Хорс, Мокошь, Симаргл… Одним больше, одним меньше – эка важность! А этот Распятый и правда крепко печется о Своем Царьграде – князь Оскольд не врет!

Оскольд же быстрым взглядом озирает пирующих. Нет, кажется, никто не уснул. Хотя речь, надо признать, получилась немного длиннее, чем ему хотелось.

Наконец все напились-наелись до отвала, и начинается собственно тризна, которую устраивают ради того, чтобы хорошенько потешить павших воинов. Они ведь в последний раз здесь, рядом со своими родными и друзьями, и уже никогда сюда не вернутся.

В тризне главная часть – конные ристания. Городские старейшины следят, чтобы участники ристаний не получали коней, на которых им уже доводилось ездить, – смысл поминальных скачек в том, чтобы пьяный ездок удержался на незнакомом коне и одолел все положенные препятствия, да еще и постарался прискакать первым.

Живые и мертвые любуются ловким и удачливым наездником и приветствуют его одобрительными кликами. Если же наездник сверзится с коня, зрители громко хохочут и ревут от восторга. И ловкость, и неуклюжесть ездоков одинаково веселят толпу.

Случаются, конечно, и увечья, но не каждый раз. Однако тризна считается особенно удавшейся, если среди удальцов есть погибшие. Значит, уж веселились так веселились! Обычай велит думать, что гибель в ристаниях – верный способ вместе с павшими воинами добраться до страны блаженных.

От Печерьска, Оскольдова города, к бору и через бор ведет выбитая конскими копытами дорога, она пересекает овраг в верховьях речки Клов, поворачивает и идет назад, все так же бором и лугом, только чуть севернее, потом, обогнув по ходу солнца Угорьский город, возвращается к исходному месту неподалеку от пировых очагов.

На пути у всадников много препятствий: наплетены плетни и выкопаны рвы, раскинулся упомянутый овраг, через который нелегко перебраться верхом, а часть пути вокруг Печерьского города идет над обрывом, тропа тут круто забирает вправо, так что чересчур торопливому ничего не стоит вместе с конем слететь с кручи. Однако же и поспешать надо, чтобы не прийти в хвосте.

Перед самым концом пути ездок должен на скаку поднять с земли шапку, что нелегко сделать и трезвому, не то что хмельному. Чаще всего падают с коня именно здесь, и у некоторых мужчин рубцы – вовсе не след меча или боевой секиры, а след конского копыта, память о неудачной попытке поднять шапку.

Кукша считает себя хорошим наездником, ведь он добросовестно упражнялся в искусстве верховой езды на царском дворе и участвовал там в конных ристаниях. Правда, там ничего не надо было поднимать с земли. Но разве он хуже других? Кукша непременно должен участвовать в скачках, так ему велит могущественный хмель. Зовет он и Шульгу, но тот отказывается.

– Я свалюсь еще до первого плетня! – весело скалится он.

Кто знает, может быть, Шульга просто не хочет состязаться с другом? Хмель правит Кукшей, и вряд ли он выйдет победителем. Меж тем он направляется к конюхам, которые держат коней. Ему предоставляется большой выбор. Старейшины уже знают о нем и знают, что ни на одном из киевских коней он никогда не ездил. Он выбирает самого стройного вороного, и ему вручают поводья.

Набирается изрядное количество желающих принять участие в скачках. Вот они уже красуются в седлах. Кони сытые, хольные, на месте не стоят, иных приходится осаживать, чтобы не переступали черту. Наконец один из старейшин взмахивает плетью – все верховые срываются с места и скоро скрываются в облаках пыли. Много препятствий, в том числе и опасных, на пути у наездников, зато пришедшего первым и поднявшего шапку с земли встретят восторженным кликом.

– А ты правда знала о Кукше еще до его приезда? – спрашивает Шульга Ваду.

– Да.

– Откуда?

– Слышала, как Оскольд с Диром говорили о нем.

– Как же ты поняла? – дивится Шульга. – Ведь Оскольд с Диром между собой только по-варяжски говорят!

Вада не отвечает. Она вглядывается в пыльный туман, подсвеченный солнцем, хотя еще рано ждать оттуда всадников.

– Боюсь за Кукшу, – говорит она, – он слишком пьян.

Из пыльной мглы возникает первый наездник. Он на вороном коне. Сомнений нет, это Кукша. Вада сияет, плещет руками.

– Кукша, Кукша! – кричит она.

Доброго Кукша выбрал себе вороного, будто старый, опытный конюх!

Кукша на мгновенье пропадает в пыльной мгле и вновь выныривает. Вада вне себя от радости. Шульга тоже радуется за своего друга, но он слегка удивленно поглядывает сбоку на Ваду: откуда такая радость, ведь она никогда прежде Кукшу и не видывала? Он с Вадой знаком уже давно и всегда украдкой любуется ею, но она словно и не замечает его существования. У Шульги немного щемит сердце. От зависти? От ревности? Он до сего дня не испытывал подобного чувства, но уже смутно понимает, что лучше бы его не испытывать вовсе.

Теперь Кукше остается обогнуть Угорьский город. Вслед за Кукшей из пыльной мглы появляется новый наездник, другой, за ним еще… То и дело из мглы выныривают наездники. Но всем им уже далеко до Кукши! Наконец с другой стороны Угорьского мчится конный. Его встречают восторженным ревом. Однако это не Кукша… Следом еще один. И опять не Кукша. И опять…

Но вот наконец и он. Вада и Шульга догадываются, что, огибая город, Кукша, верно, вовремя не придержал коня и сверзился с кручи, а потом вместе с конем долго выбирался наверх. Теперь он, как и прочие, скачет во весь опор, но в его посадке уже не чувствуется прежней горделивой уверенности, а без нее, как известно, не может быть никакого успеха в скачке.

Вот он, как и все прочие до него, приближается к брошенной шапке, сваливается под брюхо коню и падает, подняв облако пыли. Вада вскрикивает, ее крик заглушается веселым хохотом зрителей. Умный конь, потеряв седока, останавливается и не спеша бредет в сторону конюшни, напрасно ища свежего клочка травы. Кукша с трудом поднимается, прихрамывая, нагоняет коня и, взяв его под уздцы, отводит к конюхам. После этого он возвращается к друзьям.

Кукша подавлен случившимся. Хмель сыграл с ним злую шутку. Благодаря хмелю, Кукша чувствовал себя самым сильным и ловким на свете, а на деле оказался только неосторожным и неуклюжим. Ему стыдно глядеть на Ваду, он прячет глаза. Лицо его исцарапано, царьградская рубаха порвана.

– Велико дело – с коня сверзился! – успокаивает его Вада и нежно гладит по руке. – Для того и устраивают хмельные ристания, чтобы мертвых потешить. Слышал, как все смеялись? А мертвые смеялись еще громче, только мы их не слышим. Признайся, ты ведь никогда хмельной не садился на коня? Ну упал и упал! Не печалься, теперь ты мне еще милей!

Неизвестно, расслышал ли Кукша последние слова, он в это время рассказывал об огромной вороне, взлетевшей из зарослей лопухов, едва не задев крылом морду Вороного. Конь мотнул головой и прянул в сторону, как раз под обрыв.

– Откуда она там взялась? – горестно удивляется Кукша.

– Да уж взялась! – говорит всепонимающий Шульга. – Известное дело, не сама по себе. Ты часто видел ворон в лопухах? Это Свербеевы люди постарались.

Падение с коня – не препятствие для участия в дальнейших ристаниях. Удальцам предстоит показать свое искусство в стрельбе, сражаться в полном доспехе на тупых мечах, бороться без оружия, бегать взапуски, перетягивать вервь по нескольку человек с каждой стороны.

Но Кукше больше не хочется участвовать в ристаниях, хотя он все-таки расслышал успокоительные Вадины слова. Да, конечно, это всего лишь потешные состязания, они и устроены для того, чтобы потешить тех, невидимых зрителей, а эти зрители смеются просто потому, что им весело, – ведь они тоже все хмельные. Слова же Шульги он пропустил мимо ушей, ему не захотелось в них вдумываться…

Время от времени, когда хмель в головах и в сердцах ослабевает, зрители и участники ристаний возвращаются к кострам, поют славу погибшим, а также пьют за их память и за здравие щедрых князей.

Так продолжается три дня. Ни в состязаниях, ни с перепоя, кажется, никто не погиб, но, несмотря на это, все сходятся во мнении, что тризна удалась, что павших в царьградском походе помянули достойно и у них нет причины сетовать на небрежение живых к памяти мертвых. А по окончании тризны к югу от Печерьска насыпали высокий курган.